Людмила Петрушевская: "Я лежала в больнице с умирающими и писала любимому"

Странная и гениальная

Что это за чудо! Всемирно известная писательница. Она сказала перед встречей: «Я обязательно опоздаю. Я всегда опаздываю». О´кей, она действительно опоздала на 40 минут, немного. Конечно же, в шляпке, а как иначе. «Вы странная женщина?» — задал я первый вопрос, стараясь ее расслабить.

«Нет ответа, — сказала она. — Все-таки вы разговариваете с писателем». Я поставил на паузу. «Расскажите лучше о себе», — опять сказала она. Я рассказал, но в мыслях был очень близок к провалу, практически как Штирлиц. Хотел даже уйти…

Она влюбила в себя до невозможности, странная женщина. Прекрасная, гениальная женщина. Боже, как она пишет! Поет, танцует, рисует… Петрушевская, вы мой идеал!

Странная и гениальная
Фото: пресс-служба писательницы

«Уберите от меня эту женщину!»

— Вы одинокий человек?

— Нет. У меня трое детей, пять внуков и три правнука, я только успеваю повидаться то с одними, то с другими. И еще я работаю в благотворительном фонде, и мне очень помогают люди. Одиночества нет. Раньше, конечно, около меня находилось огромное количество друзей. Не только друзей, но и единомышленников. Режиссеры, актеры, драматурги. Вот я участвовала в арбузовской студии, мы читали друг другу и обсуждали свои сочинения для театра, и это самое главное, что было в моей жизни тогда. Я писала пьесы, которые нигде не шли, а студия и руководитель, Алексей Николаевич Арбузов, меня поддерживали. Но как я жила? Дома была нищета.

Вы говорите «одиночество»? А что такое мамаша в семье? Трое ребят. Завтрак, обед, ужин, школа, из школы, музыкальная школа, да еще Федя, мой средний, который с восьми лет один гулял, везде ходил, а в 12 лет уже работал на телевидении, «До 16 и старше» называлась редакция. И его надо было учить в музыкалке, и чтобы делал уроки… А Кирюша, старший, он работал с 16 лет санитаром в реанимации, хотел стать врачом — закончил фельдшерское училище (и до сих пор к нему все обращаются за советом). А сейчас он заместитель главного редактора газеты «Ведомости» — Кирилл Харатьян. У него четверо детей… Поэтому можно ли спрашивать меня, одинока ли я?..

— Значит, сейчас вы вспоминаете то время как веселое и интересное?

— Да, потому что я совершенно случайно после университета устроилась работать на московское радио — я уехала на целину со студенческим строительным отрядом МГУ (в Москве после окончания университета меня никуда не взяли работать, и я решила поехать с отрядом в Казахстан, а потом путешествовать дальше, изучать жизнь людей). Но меня комиссары стройки позвали в райцентр делать газету о нашем отряде, а потом местный журналист пригласил на радио в город Павлодар. Задавали вопросы, я рассказывала о жизни студентов в этих бескрайних степных просторах и пела песенки под свою гитару. А в соседней студии сидели и слушали меня корреспонденты из Москвы. И один из них сказал: «А вы нам понравились. Если бы вы были москвичкой, я бы взял вас на работу». Я, конечно, ответила: «А я москвичка!» — и через месяц уже вела репортаж по радио в Москве… И одновременно я поступила в студенческий эстрадный театр МГУ «Наш дом»… Главным там был врач Алик Аксельрод, который потом основал КВН. Все режиссеры были из одной со мною школы, из 170-й, только они были постарше. Но именно Аксельрод основал КВН и был первым его ведущим. Я играла в его театре, одновременно писала свои заметочки для радио, в перерыве кидалась к телефону, передавала стенографистке текст. Сцена — это завораживающая вещь! Когда меня выгнали из театра, мне все время снилось, что я выхожу на сцену. Потому что я брала зал, выходила в свои две минуты и брала зал. Но меня в театре не любили, и правильно делали.

— Кто?

— Руководство. Я опаздывала все время, не туда и не так выходила, не в том. Сначала у меня были четыре рольки, потом осталась одна. Это была женщина, которая подобострастно относилась к начальству, все время смотрела так…

— Женщина — это…

— Это моя роль. И я подхихикивала директору. Один раз меня так разобрало, что я начала истерически, подобострастно хохотать, повизгивая, и весь зал тоже истерически стал смеяться. Мне потом сказали, что Олег Николаевич Ефремов, который сидел в зале, не мог остановиться и ржал. А потом говорит: «Уберите от меня эту женщину». А когда я спустилась на первый этаж к телефону передавать очередную информашку, ко мне кто-то подбежал и говорит: «Иди, тебя Райкин ищет!». Я поднялась — его уже нет.

— То есть это был ваш фурор, вас заметили?

— Да, если бы Райкин не уехал, я была бы сейчас артистка на пенсии.

— Ну, вы по жизни, наверное, артистка всегда?

— Ну куда? Я серьезный человек. И потом уже не до того было: у меня родился Кирюша и через год разбился в экспедиции муж. Начались тяжелые времена.

— А потом вы ушли в «Кругозор»?

— Да, это была элита Всесоюзного радио. Юра Визбор некоторое время состоял там в моих начальниках.

Она еще и рисует!

«А сына назовем Иосиф Виссарионович»

— А писать вы начали…

— Там, в «Кругозоре».

— Ходили по журнальным редакциям…

— Никуда не ходила. Свой первый рассказ написала в довольно зрелом возрасте, в 29 лет, и это был почти документ. Моя подружка, оператор Зина, рассказала мне свою жизнь… она в этот момент была в состоянии распада, муж от нее уходил к соседке. Меня так сшибла вся эта история, что я днем заболевшего Кирюшу уложила спать, и пошла писать губерния. Я вспомнила там очень многое из того, что мне другие рассказывали, и, конечно, по ходу дела я все дополнила страшными подробностями, как две женщины хотят броситься из окна. Одна — потому что уже все, конец жизни, а вторая — ее подруга, которая говорит: «Я с тобой вместе хочу». Начинает ее оттеснять, лезет в окно, в результате самоубийства не происходит. Это я сама придумала, Зинка себе такого бы не позволила, потому что у нее маленький ребенок. В общем, написала я этот рассказ, пока больной Кирюша днем спал, за два дня. И рассказ пошел гулять по Москве, его перепечатывали в самиздате. «Такую девочку» опубликовали только спустя 20 лет, в 88-м, в «Огоньке».

— Неужели до этого никуда ничего не отдавали?

— Нет, я носила рассказы в «Новый мир», они меня стали поддерживать. Даже опубликовали в декабрьском номере, пока Твардовский, главный редактор, был в командировке. Но он вернулся и мои рассказы вынул из номера. И он меня вызвал и три часа со мной разговаривал. Сказал, что ему нечем бы было меня защищать. Потом я им относила все свои напечатанные на машинке рассказы, и моя крестная в литературе, Инна Петровна Борисова, однажды мне в утешение сказала: «Люсенька, вы не представляете, в какой хорошей компании вы лежите у меня в шкафу…» Прошло много лет, и тут как раз помощник главного режиссера театра МХАТ, Олега Ефремова, Михаил Горюнов, который искал нового автора, чтобы тот написал пьесу для МХАТа, пришел в «Новый мир» — и Борисова дала ему папку моих рассказов. В январский вечерок зазвонил телефон: «Здравствуйте, с вами говорят из Московского художественного театра. Не могли бы вы написать для нас пьесу?» Я сказала: «Это что, театральный роман начинается?» В ту же ночь я написала свою первую пьесу. Много лет спустя я опубликовала цикл воспоминаний под названием «Мой театральный роман». О Михаиле Анатольевиче Горюнове и Олеге Николаевиче Ефремове.

Вообще меня не печатали вплоть до перестройки. И спектакли были запрещены.

— А почему вас запрещали, как вы думаете? Вы же не диссидент.

— Вы знаете, я писала о несчастье, а советская литература и театр должны были говорить о счастье. Например, у Павленко была повесть «Счастье», которая заканчивалась совершенно интересно: герой уложил свою невесту в лодку, сам тоже лег, и она прошептала: «А сына назовем Иосиф Виссарионович».

— И ему, конечно, дали Сталинскую премию… Но вы-то стали писать уже при Брежневе. Тогда выходили фильмы Хуциева, пусть и порезанные, Германа, Балаяна, даже «Чучело» разрешили, а вы все под запретом. То есть настолько были вне соцреализма?

— Вот и меня интересует вопрос: что же в моих рассказах и пьесах такое было? Лешу Германа, гениального, со своими проблемами, с какими-то невероятными событиями, абсолютно противоположными социалистическому реализму, разрешили…

— Ну, он тоже на полке лежал не один раз.

— Я к Леше подошла после премьеры «Лапшина» в ЦДРИ и говорю: «Слушай, как тебе это удалось?». «Как мне удалось сделать такой фильм?» — переспросил он. — «Да нет, пробиться как удалось?» Он мне говорит: «Ори везде, кричи, они этого не любят».

— А вы же не умеете кричать?

— Мне негде было кричать, я же в фестивалях не участвовала. Боялись меня, только не знаю почему, за мной ходили совершенно открыто, телефон прослушивали. Один раз, в полпервого, я в разговоре спросила: «А который час?» И вдруг в телефоне механический голос: «Ноль часов тридцать пять минут»… Я же никакого подрывного, революционного начала собой не представляла. Но знаете, видимо, страна должна была иметь искусство, восхваляющее партию в качестве самого главного двигателя прогресса. Вот фильмы Лени Риффеншталь, любимой режиссерши Геббельса и Гитлера, были бы в самый раз для Кремля. Торжество воли партии…

— Но при этом разрешали Театр на Таганке, а еще раньше «Современник»…

— А что там было такого, что ниспровергало? Ничего. «Добрый человек из Сезуана» — что там такого революционного? Все несчастья там были с китайцем, а у меня несчастья были с русским человеком, с женщиной. Моя первая книга вышла у меня в 50 лет, и то только после того, как я написала письмо Горбачеву. Я же провела в 20 лет почти три месяца в страшной больнице среди парализованных. Мне поставили плохой диагноз — рассеянный склероз, это смертельная болезнь. Я лежала в неврологии рядом с умирающими, неподвижными, а мои соседки рассказывали мне свою жизнь. Я каждый день писала из больницы письма своему любимому и тогда, наверное, стала писателем. Я поняла, что мир полон боли, в 20 лет, когда сама была близка к этому. Поэтому ничего другого я писать не могла, я писала только о нищих, больных, брошенных, голодных, и каждый рассказ был документом. Но я старалась так прятать концы, что мои герои никогда себя не узнавали. Один раз я написала рассказ про свою подругу Ниночку. Она мне позвонила: «Люська, это Хемингуэй!». Она себя не узнала. Эти рассказы ходили по рукам в самиздате. Время было страшное: я ушла с работы, чтобы быть с ребенком, он был болен астмой; Женя, муж, умер, мама сошла с ума, и у меня вообще не осталось средств к существованию. Я не могла заработать ничем, кроме переводов, переводила с польского. Я работала как вол. Мы питались на 40 копеек в день с Кирюшей — 37 копеек антрекот, остальное картошка, черный хлеб с постным маслом. Какое там уныние? Борьба за существование. В это время, как ни странно, меня столько людей поддерживали…

С Юрием Норштейном.

«А у меня пуськи были совершенно русские»

— А в подпольном журнале «Метрополь» вы участвовали?

— Нет, я не стала, хотя я тогда не знала, что это была провокация органов. Одним махом было выведено из литературы на три года несколько десятков одаренных писателей. Горенштейн эмигрировал. А инициатор всего этого дела Аксенов поехал в США с ореолом запрещенного в СССР писателя. Сначала я дала в этот альманах свои тексты, но затем мне приснилась Ахматова, которая сказала, что не надо. Тогда Ахматова у меня была номер один. Я даже нарисовала ее портрет на какой-то тарелке почему-то, у меня стояли ее книги. У нас оказался одинаковый адрес: у нее в Ленинграде был: улица Ленина, 34, квартира 23, а у меня в Москве: Ленинский проспект, дом 34, квартира 23. Такая мистика.

— А вы с ней не были знакомы?

— Нет, никогда, у меня даже не было мысли об этом. Где я, а где она. Муза Серебряного века.

— Да вы сами как будто из Серебряного века.

— Когда я выхожу на сцену в этой огромной шляпе, которую я сделала сама, на каблучках, в каком-то бархатном платьишке и пою… Тогда да. Например, у меня есть песня 1912 года. Но литература Серебряного века не моя литература, никак.

— Но кто-то называл вас Достоевским в юбке.

— Меня называли много кем в юбке — и Зощенко в юбке… Как-то я преподавала в Америке, меня пригласили в «Мэри Смит колледж». И была афиша: портрет Чехова, под ним моя фамилия. Я говорю: «Почему?» — «У нас не было вашей фотографии, но вы же тоже пишете прозу и пьесы». То есть я была с бородой.

— Ну да, в человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда…

— И борода. Но несмотря на внешние обстоятельства, на нищету, на запрещения, я все-таки работала. Надежды не было, но я думала: когда-нибудь… Хоть через сто лет, но опубликуют. Вот смотрите: сейчас человек может прочесть то, что я написала 50 лет назад.

— А сказки? Вы их написали потому, что рассказывали их своим детям?

— Просто каждый вечер я укладывала их спать. А у меня разница между детьми очень большая, между старшим и младшим 18 лет. Поэтому я сочиняла сказки 36 лет... И когда я читала чужие сказки, книжки, уже зачитанные мною, то засыпала раньше, чем дети. Тогда я стала просить своих маленьких: дайте тему. И они мне давали какое-то слово: белая стена, будильник, подушка… И я импровизировала. Они только требовали, чтобы был хороший конец и ничего страшного в середине, чтобы это были веселые сказки. И в конце концов я перешла прямо к сериалу, рассказывала им каждую ночь. Это была толпа животных: гепард Кирюша, антилопа Маша, пони Лена и при этом была блоха Лукерья, которая ездила на собаке Гуляше, это был ее транспорт. Да, и крокодил дядя Коля, у него было 12 дочерей на букву «А»: Аглаеда, Атарвида…

— А кстати, вы же писали сценарий для Норштейна «Ежик в тумане». Ежик — это не вы? Так похож…

— Это случайность. Сам Юра на меня грешит, будто это я всем говорю, что похожа. На хрен мне это нужно?! Слава Ежа! На самом деле он мне как-то позвонил и говорит: «Люсь, у нас получился Ежик на тебя похожий. Как ты на это смотришь?» — «Брали мой профиль для Цапли, берите и для Ежика», — ответила я. Вот Цапля — это я. У нее и шляпа есть. И мне фильм «Цапля и журавль» кажется намного прекрасней этого ежа в тумане. А потом Норштейн дал интервью и долго доказывал, что они не использовали мой нос для Ежа и что я это придумала. И из всего этого следовало, будто я примазываюсь к славе Ежа. После этого я с ними, ежиками, уже не общаюсь. Ну скажите, оно мне надо?

— А вы же еще и поете! Давно?

— Я запела в семь лет, в городе Куйбышеве босая ходила по дворам и пела за кусок хлеба. Мы же голодали в эвакуации. Жили во вшах и клопах, без электричества. Только когда доставали керосин в долгих очередях, то варили на керосинке суп из отходов, из соседского помойного ведра. Мы были с бабушкой и тетей ЧСВН — члены семьи врагов народа… У бабушки было с собой из Москвы только несколько книг, из них одна — полное собрание Маяковского в одном томе. Потому что Маяковский ухаживал за моей бабушкой и хотел, чтобы она вышла за него замуж. Называл ее «голубая герцогиня». Но кто такой был тогда Маяковский? Гигант с плохими зубами и скандалист. А мой дедушка уже тогда был молодой профессор и играл на скрипке. Он был дворянин из рода декабристов Андреевичей, Южное общество. А когда после ХХ съезда бабушкина сестра вернулась из лагерей, она сказала бабушке: «Не хотела за поэта, а вышла за профессора, вот и получила». В детдоме я потом пела на новогоднем празднике в образе цыганки со стеклянными елочными бусами на шее… Ну и в московской школе была запевалой хора нашего класса. И даже пела в знаменитом хоре Локтева.

— А вы еще и чечетку бьете?

— Да, восемь лет назад решила научиться бить чечетку. И научилась! Приходила, а там все молодые, только я среди них старуха. Но ничего, танцую. Знаете, чечетка, степ помогают от спазмов. Вот когда вы в ярости стучите головой об стену или хлопаете кулаком по столу — это ведь гидравлический удар в жидкости, он предотвращает спазм, пускает кровь двигаться; а тут отбил степ — и все в порядке. Но теперь я по Интернету занимаюсь, а чтобы соседям не мешать, стелю на полу подушки, на них доску и топочу в свое удовольствие. Вообще песни и танец — это счастье… Еще у меня выходят сейчас две выставки, там мои картины, портреты. Одна из них называется «Это просто Петрушающе!», это полный абсурд. А другая — «Петрушествие», это моя квартира и моя история. Там все мое из прошлого века: стол, кресло, пианино и пишущая машинка «Колибри»…

— Я же говорил, что вы странная! И это здорово на самом деле, ведь вся наша жизнь полна абсурда.

— У меня же целая серия сказок на несуществующем русском языке есть, это «Пуськи бятые»: «Сяпала калуша по напушке и увазила бутявку. И волит: «Калушата, калушаточки, бутявка!» Калушата присяпали и бутявку стрямкали. И подудонились…» Это проходят в школе, в третьем классе, по-моему.

— Класс! Людмила Стефановна, вы точно ежик в тумане. А кстати, пуськи к «Пусси Райот» имеют отношение?

— Нет, это было позже. К тому же рussy — английское слово, а у меня пуськи были совершенно русские. Потому что пуся — это еврейское название милого человека. Муси-пуси — помните?

Опубликован в газете "Московский комсомолец" №27690 от 26 мая 2018

Заголовок в газете: Пуся, или Зощенко в юбке

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру