МАУГЛИ И ЕГО ЖЕНЩИНЫ

Целая стена в Медицинском университете им. Пирогова (45х6 метров) расписана супружеской парой — Леонидом Полищуком и Светланой Щербининой. Их монументальная мозаика на фасаде медицинской библиотеки посвящена исцелению человека — в то же время это кардиограмма собственной жизни. — Леонид Григорьевич, вы запечатлели великих эскулапов всех времен в непосредственном общении. В чем ваша мысль? — Нам хотелось, чтобы любой студент-медик понимал: его место — там, среди них. Пятнадцать лет мы со Светланой работали над этой росписью. У Полищука — драматическая судьба. Начиналось все так безоблачно... Отец был ответственным работником полпредства. Вместе с родителями он жил в Германии. — Потом — возвращение на Родину. И я как будто вступил на иную планету. В 38-м году отец был арестован и тогда же расстрелян на Лубянке, хотя мы получили извещение, что ему дали десять лет без права переписки. Маму тоже арестовали и отправили в Сегеж — это в Карелии. 22 июня 41-го года нас с братом привезла отцова сестра в лагерь на свидание с матерью. В комнату ее ввели под конвоем. Уже было известно, что началась война. Несколько суетливых часов общения в присутствии чужих людей — и энкавэдэшники отправили нас домой. А маму перевели в страшные мордовские лагеря, в Потьму. В 49-м году ее выслали в Александров — 101-й километр от Москвы. — С кем же вы остались? — Нас с братом взял к себе дядя. Чужой дом с чужими порядками... Привыкший к абсолютной свободе, я оказался в окружении запретов. На меня кричал мамин брат, что я должен быть тише воды ниже травы, поскольку мои родители — враги народа. Это было настоящее предательство с его стороны. Лишь случайно я узнал, что задолго до этого, когда дядю должны были арестовать, мой отец, работая в ЧК, спас его от гибели. Мать перед своим арестом взяла с дяди слово, что он позаботится о детях. — Представляю ваше одиночество... Ну неужели ни одна душа не согрела вас участием? — Я рос в какой-то скорлупе. И из моего полного одиночества меня извлекли женщины. Две из них стали для меня самыми дорогими: Галя, девушка, сделавшая меня художником, и Светлана, моя жена. Десятилетняя Галя жила за углом дядькиного дома и полюбила одинокого мальчика, как может любить настоящая женщина. И тогда Бог — кто же еще? — подсказал ей подарить мне на день рождения два томика Вазари о творчестве знаменитых итальянских художников. Стал я, тринадцатилетний мальчишка, жадно читать Вазари и понял, что теперь не одинок. Я и раньше рисовал, но никому это не было интересно. Мать еще сидела в Сегеже, и я слал ей копии, которые делал с картин великих пророков. Так мои первые работы тоже уходили в ссылку... На мою недавнюю выставку в ЦДХ пришли дети Галины. Галя счастлива, у нее хороший муж. Ее сына вы, наверное, знаете — это Виктор Коркия. — Поэт Витя Коркия много печатался в "МК"... Когда вас взяли в армию, вы скрыли, что ваши родители репрессированы? — 5 января 43-года, в 17 лет, я был призван и направлен в Сухой Лог, в артиллерийское училище. Еще проживая у дядьки, я пошел записываться в спецшколу, где, естественно, все рассказал про родителей. И начальник мне строго выговорил: "Мальчик, никогда больше сюда не приходи". Я понял, что про это нельзя рассказывать никому, и в артиллерийском училище свою тайну скрыл. В 44-м отправили на Карельский фронт. Наш 39-й воздушно-десантный корпус назван был Венским — мы штурмовали Вену. — В городе искусств как чувствовал себя будущий художник? — До войны я некоторое время учился по классу фортепиано в Гнесинском училище. Во время венской баталии, в минуту короткого затишья, ребята принесли красивый, сверкающий и незнакомый инструмент. Увидев клавиши, я решил попробовать. Басы быстро освоил, а клавиатура — как у фортепиано. Бои в Альпах, горящая Вена — это все так далеко от искусства! Чумазые, в пороховой копоти солдаты сидели на станине своей пушки, а я играл на аккордеоне Штрауса. Венцы были поражены, что варвары-русские знают Штрауса... Аккордеон помогал мне отстаивать собственную свободу даже незаконными способами. Я не мог усидеть в казарме — уходил в самоволку, чтобы почувствовать воздух свободы, поиграть для кого-то. Меня ловили и наказывали, и мне это надоело. И тогда я приобрел погоны разных чинов. В самоволку теперь ходил подполковником. Если бы ниже — меня бы остановили и отдали под трибунал... После Парада Победы всем его участникам выдали по американской посылке. В моей вместе с консервами лежал бюстгальтер. Не мог понять, куда все это деть. Семьи у меня не было, и я с этой посылкой поехал к Гале. Было все замечательно, но я знал, что это не моя судьба. Перед фронтом я дал Богу зарок: не трону ни одну женщину, не возьму чужую вещь. Если нарушу обет, то в живых не останусь. Меня с аккордеоном приглашали на все гигантские военные попойки командного состава. Роскошные женщины, дворцовая сервировка и царская еда. Соблазн! Но выдержал... Обет свой не нарушил. — Надеюсь, свои награды вы заслужили не в бальных залах? — У меня фронтовые орден Славы, медаль "За отвагу" и медаль "За взятие Вены"... — Солдатская жизнь оторвала вас от карандаша и кисти. Вы так и не получили художественного образования? — На фронте, конечно, я не рисовал, но "инкубационный период" был настолько мощный, что меня после армии приняли без средней художественной школы в самую сильную группу Высшего промышленного училища Ленинграда — на монументальный факультет; там учились Королев, Тальберг... Для учителей я был трудным студентом: все время бунтовал. Когда я уже был на пятом курсе, декан Филиппов сказал: "Полищука надо бы выгнать, он не укладывается в наши рамки, но он работает как негр и необычайно талантлив. Давайте подождем". И меня оставили. Защитил диплом с отличием и сразу был принят в Союз художников. — Где же художник-бунтарь отыскал свою суженую? — Я учился еще в Институте декоративно-прикладного искусства на факультете металлической скульптуры и там встретил Светлану Щербинину. И уже почти 50 лет мы вместе. Она вытерпела со мной все — и нищету, и гибель наших с ней гигантских работ. Уже во времена перестройки варвары уничтожили бульдозером в Сургуте памятник Губкину по приказу секретаря горкома Аникина. Семь лет мы со Светланой посвятили великому нефтянику: семиметровый куб с портретом Губкина, выложенным смальтой, был раздавлен накануне открытия памятника. Тюменское телевидение показало изуродованные остатки нашей работы... В Царском Селе был уничтожен наш Пушкин. "Прекрасная работа", — оценила ее директор Музея на Мойке Марина Николаевна Петай. Вандализм был совершен не хулиганами — просто чиновники выполнили приказ руководителя отдела музеев Министерства культуры Ермолаева. В Уфе сделали грубую попытку превратить в осколки витраж из литого цветного стекла — его спасали Симонов, Евтушенко и Борщаговский. Мы не придерживались канонов. За то и били. Сердце изболелось по погибшим работам. Для нас они — живые существа, наши дети. Я боюсь поинтересоваться судьбой других своих работ, рискуя получить очередной удар в сердце... — Как устроился ваш быт? — Вернулся я из армии в сапогах, в шинели — так многие годы и проходил. Сейчас у нас крохотная квартирка, похожая на камеру западной тюрьмы. К счастью, есть мастерская. У меня абсолютная беспомощность в вопросах быта. В детстве я не получил житейского образования и не знал, как заводятся знакомства, как решаются деловые отношения, как постоять за себя, что-то пробить, достать... И пока мы со Светланой обживали чердаки, подвали, углы, она волшебно все преображала: из какой-то жалкой тряпочки делала салфетки или что-то еще — и вдруг убогость странным образом расцветала. Каждый раз я прихожу домой как на свидание. Я очень люблю Светлану — жаль, что не смог обеспечить ей комфортного быта. Никаких других богатств у меня нет: ни детей, ни машины, ни дачи, ни собаки — ничего. — Ваши монументальные композиции посвящены общечеловеческим трагедиям. Замечают ли критики художника Полищука? — Знают меня в Мексике, в Америке. В США, например, издана энциклопедия самых крупных художников. Мы со Светланой там есть. — Наверное, у вас есть станковая живопись, которую можно было бы продать? — Где продать? На доходные точки нас не пустят. В салонах — непомерный процент отчислений... Я работаю, работаю, чтобы пройти за пределы возможного, дохожу до безумного состояния, если не получается, в отчаянии говорю себе: "Все! Значит, ты бездарь; если не можешь выразить замысел, то и не имеешь права пытаться это сделать". Однажды в момент отчаяния я решил покончить с жизнью. В состоянии полного транса я уже готов был встать на подоконник. И нежданно в мастерскую вошла Светлана, усталая, чем-то расстроенная, молча прошла к диванчику и прикорнула. И я понял: я не смогу этого сделать. Опустошенный, я сел за стол, и рука машинально стала чертить что-то на белом листе. Композиции, которые бессмысленно до сих пор сыпались с плоскости, вдруг обрели смысл. Такое можно было сотворить только в безумном состоянии. Мы вынесли девятиметровые эскизы на художественный совет. Его вели ученики великого Фаворского. Сделанное нами выламывалось из их классических понятий, и все-таки совет не посмел отрицать значительность сделанного. Проект был утвержден. Новаторская роспись библиотеки Второго мединститута стала известна во всем мире... В мастерской художника на фоне окна стоит невиданное изображение Пушкина. Лицо поэта возникает словно по прихоти природы на очень толстом литом стекле. В погожий день портрет вспыхивает тысячей солнечных протуберанцев. Лик гениального "африканца" светел и трагичен: кровавый осколок острием устремился к горлу... Директор Государственного музея А.С.Пушкина Евгений Богатырев видел портрет и был поражен: он словно предназначен украсить стеклянную стену музея на Пречистенке. Состоятельный меценат мог бы выкупить портрет у художников и подарить музею. Навсегда имя дарителя будет вписано рядом с именами авторов — как знак бескорыстной щедрости. На эти деньги Полищук и Щербинина могли бы подготовить большую выставку к собственному юбилею в 2000 году. Другой возможности у них нет.

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру