Стих — стих. Oсталась проза жизни

27 мая 2003 в 00:00, просмотров: 390

Недавно поэту Евгению Рейну позвонили из Гамбурга и сообщили приятную весть — ему присуждена Международная Пушкинская премия фонда Тепфера. В жюри — немецкие и русские филологи. По слухам, награда равна 15 тысячам долларов. Вручение состоится в Петербурге, в дни празднования 300-летия Северной столицы.

Опасные гены

— Женя, друг мой, твоя фамилия как музыка. Откуда плывет твой собственный Рейн?

— Видимо, мои предки по отцовской линии приехали из Голландии, с берегов Рейна. Эта маленькая страна мне очень нравится. Жил там, побывал во всех крупных городах... О своих предках имею смутное представление. Вот дедов хорошо помню. Григорий Моисеевич Рейн, предприниматель, владелец шахты в Донбассе, потерял свою собственность еще до революции.

— Проел на леденцах?

— Если бы! Он был кутила, мот, пьяница, похож на Менделя Крика из пьесы Бабеля “Закат”. У него было два сына и две дочери. Младший, Борис, — мой отец.

— Не уподобился же Борис Григорьевич своему отцу?

— Попала в точку. А вот его брат — мой дядя Эммануил — копия дедушки: картежник, пьяница... Папа уцелел! Получил два высших образования: юридическое и архитектурное. В Ленинграде он слыл крупным архитектором. Даже книги писал.

А мамин отец — в девичестве ее фамилия Зисканд — в Днепропетровске всю жизнь занимался торговлей конфекционной одеждой. Во время нэпа он очень поднялся. На Украине открыл несколько своих магазинов. Имел огромный дом с садом. Я дом этот видел, но уже конфискованный. В 29-м у деда все это отобрали, самого его арестовали и немедленно потребовали все драгоценности отдать властям. И дед отдал, тем самым спас себе жизнь. Моя мама уехала в Ленинград, поскольку дочке нэпмана на родине не было пути. Она поступила разумно: пошла на завод, вступила в профсоюз, получила высшее образование — стала специалистом по немецкому языку и литературе. Родители встретились в 33-м и поженились.

— Где ты ТАК научился поклоняться девушкам, женщинам?

— Судьба была ко мне добра. Надо мной взял шефство Союз архитекторов в память об отце: давал деньги, доставал дрова, отправлял меня в пионерский лагерь в Финляндию на берег Финского залива. Знаешь, кто там был еще? Андрей Битов. Он же из нашего, пионерского.

— Рифмы когда тебя стали одолевать?

— Знаешь, все просто: когда мне, астматику, становилось плохо — а по дороге в школу обычно задыхался, я начинал произносить какие-то стихи, придумывал свою чушь, чтобы поддержать ритм. Он-то и отлаживал мое дыхание. Педагоги советовали мне пойти в университет. Мама уговаривала учить языки. Но нас всех не покидала извечная проблема: как потом с дипломом филолога прожить? И я глупо, преступно пошел в Технологический. Мама там преподавала, и я стал студентом. Мне нравилось, что институт в соседнем доме.

— Но тебе начальство и партия не позволили его окончить. Чем ты им досадил?

— Довольно забавная история. К Всемирному Московскому фестивалю молодежи мы выпустили институтскую стенгазету “Культура”. Наш институт был огромный — 10 тысяч студентов. Произошел большой и грязный скандал. Его раздул освобожденный начальник профкома — Яков Михайлович Лернер. Это он потом посадил Бродского. Доносчик был знатный! И к нам в институт — на запах! — тут же примчался журналист из “Комсомолки” и верноподданнически написал против нас целую полосу! Изрядно потоптал меня и моих товарищей.

— Это же 57-й год. Перед кем они так заискивали?

— О нас рассказывали “голоса”, Би-би-си, каждый день звучали наши фамилии. Умные люди, с кого позорно сдирали шкуру, ушли из института — взяли академический отпуск. Я по глупости остался... И меня исключили. Потом таскали в военкомат, звонили из КГБ. В тот период первый секретарь обкома Фрол Козлов якобы сказал: “Одного из них примерно наказать!”

— И выбрали тебя! Звучная фамилия.

— Да я и сам был крикун — выступал громко. Но ты представь, в стенгазете я написал даже не стихи — рассказал о выставке Сезанна в Эрмитаже.

Мне тут же приписали, будто я навязываю советскому искусству фашистский метод импрессионизма. Мой ближайший друг Генрих Штейнберг, геолог и вулканолог, устроил меня в геологическое управление. Кстати, Генриху Бродский посвятил шутливые строки: “Пока ты занимался лавой, я путался с одной шалавой. Дарю тебе, герой Камчатки, той путаницы отпечатки”. И я отправился на Камчатку. И через две недели на огромном пароходе плыл 5 дней. Сейчас вспоминаю это большое путешествие с удовольствием. Эта моя жизненная школа. Мальчик из интеллигентной семьи, домашний, к тому же астматик — и вдруг Дальний Восток! На Камчатке требовались образованные люди. Почти инженер, я стал техником-прибористом, получал, кстати, очень хорошие деньги и проработал 7 месяцев. Вернулся в Ленинград, поскольку ректор Технологического института академик Евстропьев обещал, когда меня исключали, что примет меня, если я привезу благожелательную характеристику с места работы.

— Восстановил?

— Наврал! Увидев меня, позвонил секретарше, и та принесла мой библиотечный формуляр. Он в него уставился и вдруг напал на меня: “Читаешь Эренбурга?” — “Ну и что?” — спросил я в недоумении. — “Нам не нужны инженеры, читающие Эренбурга”. И мне пришлось уехать в Москву. Пришел я в главк технологических вузов вблизи Кузнецкого моста, меня принял зам. главка Басилов. И обрадовал: “Я знаю ваше дело. Евстропьев никогда вас не восстановит. Пойдите в другой технологический — холодильный. Его директор Беров — страшный противник Евстропьева. Он вас примет”. И тут же позвонил Берову. И он действительно взял меня в институт. Там я получил диплом инженера-механика.

И направили меня — ни за что не догадаешься — главным механиком треста столовых и ресторанов в Пятигорск. Месяца два я там побыл. Но такое увидел! Представьте — я “хозяин” пятидесяти ресторанов, шашлычных и множества кафе. Чудовищное воровство! Они стали в это вовлекать меня всяческими намеками, обещаниями. Спаивали. Предлагали взятки. И я понял — погубят! И, не забирая трудовой книжки, уехал в Ленинград. Кое-как устроился на знаменитом заводе Котлякова, он единственный делает эскалаторы для метро. До сих пор! Два года был там инженером-конструктором. Сам-то я знал, что инженер я никудышный, — и ушел! Стал жить пером.

— Ты уже остановил свое поэтическое познание женщин?

— Я прожил долгую семейную жизнь... Уже 22 года я в третьем браке. В моей жизни было много романов. Думаю, самое мудрое слово о женщинах сказал гениальный французский писатель Лабрюэр: “Женщина или гораздо лучше мужчины, или гораздо хуже”.

— Хитер мужик был.

— Женщины, которых я любил, казались мне, безусловно, лучше меня. Замечательные женщины были. Потом, иногда... (Начинает хохотать)

— Обманывали?

— Конечно. И я их. Все бывало. И стихи им посвящал. От разводов дети не удержали.

— Отношения с ними поддерживаете?

— По-разному. У меня есть сын Борис Рейн. Я его очень люблю. Он работает библиографом в знаменитом книжном магазине “Летний сад” на улице Герцена. У меня есть дочь. А ее мама, бывшая моя жена, Галя Наринская, вышла за Анатолия Наймана.

Надежда, жена Рейна, принесла ему умиротворение, возродила ощущение дома. Характер у него не из легких. Рейн как норовистый конь, а когда о чем-то повествует, берегите уши — его голос становится громом, водопадом. А заглянешь в глаза — тревожный вопрос: “Ты меня понимаешь?” Надежда — искусствовед, автор книги о “мирискусниках”. Работает в Центре современного искусства.

— Надя — очень большой мой помощник. Компьютером я не владею, все лежит на ней. Она самый внимательный мой редактор.

На языке судьбы она его ангел-хранитель. В 97-м году Рейн получил Государственную премию. За границу выезжает всегда вместе с Надей.

Рядом с Бродским

— Ты несколько раз бывал у Бродского. Расскажи о его быте на Мортон-стрит, в Гринвич-Виллидж.

— Иосиф был человеком очень нетребовательным. Я там жил у него несколько раз. Особняк из нескольких квартир принадлежал поляку Анджею. Самое симпатичное в этом жилье — внутренний дворик с садиком. В других квартирах этого особняка жили друзья Бродского. У Иосифа было невероятно тесно — две комнаты метров по четырнадцать. Между ними — кухонька. Ты мне не поверишь — ну, может быть, в ней было метра полтора. Там он варил только кофе. Вся прелесть была в этом садике. Там росли изумительные деревья, какой-то невиданный китайский плющ. Стоял большой стол и несколько кресел. По погоде Иосиф выходил туда работать. У него, кстати, тоже не было компьютера.

— А кто готовил еду?

— Там же все просто. Он снимал трубку, звонил в китайский ресторан — и нам немедленно приносили обед. Бродский был невероятный поклонник и знаток китайской кухни. Вместе с Барышниковым он пристрастился к этой экзотике. Там много китайских кухонь — кантонская, пекинская, шанхайская. Ее Бродский не просто любил — понимал! Они с Барышниковым были знатоками, тонкими гурманами. Звонит Иосиф в ресторан, объясняет, что нужно принести, с каким подать соусом. И вмиг все доставлялось. Бродский любил особый сорт виски “Бушмель”.

— С ног сваливал?

— Ты когда-нибудь пила виски? 60 градусов! Пьешь его с водой, со льдом. Конечно, если имеешь желание, можешь наклюкаться. Мы с ним в последнее время пили просто вино.

— Незадолго до смерти Бродский посвятил последнее послание М.Б. Чувствуется, что поэт очень любил Басманову.

— Когда-то очень. Ты знаешь, любовь поэта непросто объяснить. У меня это все происходило на глазах. Басманову я знал прекрасно. Она дочь знаменитого художника Павла Басманова, ученика Петрова-Водкина, и сама рисовала. Марина проживала в квартире Бенуа — отца Александра и Альберта, вблизи Мариинки.

— Где Басманова живет теперь?

— Говорят, в Ярославле. Собирается постричься в монашки. Думаю, это сплетня.

— Скажи, как Бродский оказался в психушке?

— А было так: уже начались преследования Бродского — Лернер вел подкоп. Ленинградская партийная власть вознамерилась посадить Иосифа. И я придумал увезти его в Москву. Поселил у Ардовых, на Ордынке. Мы решили: чтобы до него никто не добрался, положить его в психиатрическую больницу: мы ведь все пишущие и непишущие — сплошь шизофреники и параноики.

Один наш приятель-стихотворец был психиатром и работал на психиатрической “скорой”. И он увез Бродского в Кащенко. Положили поэта под видом шизика. Я навещал “больного”: он был напуган и шокирован этим жутким пребыванием рядом с настоящими психами. Мы же его предупреждали, что это маскировка. Но Ося потребовал, чтобы немедленно оттуда его достали. А врачи категорически заявляли: “Он больной!” Виктор Ефимович Ардов был знаком с главным психиатром СССР Снежневским. И тот помог освободить Бродского. Наша попытка уберечь Бродского оказалась наивной. Он не мог там находиться.

— И никто бы не смог.

— Ну, почему? Я лежал в психиатрической больнице Ганнушкина — была депрессия. Короче говоря, Иосифа поселили в Переделкине. В это время Марина Басманова закрутила роман с Бобышевым, и это дошло до Иосифа. А моя жена Наринская, москвичка, имела квартиру на улице Кирова, и я там жил. Приезжает к нам из Переделкина Бродский и говорит: “Дай мне десять рублей на билет в Ленинград”. Я работал тогда в кино, писал сценарии, деньги были. Объяснил, что могу дать ему хоть сто. “Но тебя же арестуют. Что ты делаешь?” — говорил ему, а Иосиф категоричен: “Не имеет значения, я должен разобраться, что там с Мариной”. Деньги я дал, он уехал. И его арестовали.

— Сын Бродского не стал филологом?

— Никем Андрей Басманов не стал. Бездельник! У него никаких материальных проблем нет — гонорары Бродского за русские издания его прилично кормят. Хотя брак родителей не был зарегистрирован, Бродский в завещании распорядился...

— Ты знаешь подробности кончины поэта?

— Знаю по минутам. У него были гости: Саша Сумеркин и знаменитая пианистка Елизавета Лионская. Утром Иосиф должен был ехать в Массачусетс, где он работал в университете. Когда с гостями распростились, Бродский поднялся в кабинет, написать какое-то предисловие. Иногда он ночевал у себя в кабинете — спал на диване. Жена Мария, видно, решила, что Ося там заснул. Видимо, как сказал мне врач, около часа ночи ему стало плохо, он бросился к двери и там упал...

Когда мы с Рейном на его кухне пили сваренный им кофе в окружении милых бытовых предметов, он мне рассказал:

— Бродский любил варить кофе и ужасно гордился собственным способом приготовления. У него было несколько сложных кофемолок и кофеварок, но он варил в кастрюле. В первый раз я приехал к нему в сентябре 88-го. Он к тому времени потолстел и пытался сбросить вес. И с этой целью придумал совершенно изуверскую практику. Вставал утром и сразу варил нам кофе. Клянусь — в кастрюльку засыпал, наверное, полкило молотого кофе. Получался чудовищный по крепости напиток.

— Кошмар! Как же можно это пить с таким слабым сердцем, после шунтирования в 81-м?

— Вот такой он человек. Напьется кофе и не ест до десяти-одиннадцати часов вечера! Во! Ничего. Я так жить не могу. Пожив в таком режиме два дня, я взмолился. Пошел в магазин польских и немецких копченостей. Купил массу сосисок, наварил их. Так Иосиф их у меня вырывал — был такой голодный! Сразу съел кило.

— Пробудил ты в нем аппетит к жизни.

— Он жутко хотел есть, но подчинил себя своей воле. Испытание принесло результат: Бродский похудел.

— Женя, поехать к нобелю, в Нью-Йорк — это понятно всем. А в ссылке ты у него побывал?

— Ты что, не знала? Я жил у него в Норенской две недели. Приехал весной, к 24 мая, к его дню рождения. Как он там питался?! Я сам небольшой повар, ну, могу сварить там суп, начистить картошку. Нормальная еда. А он безумец! У него в запасе были высокие банки с югославской ветчиной. Они стояли просто в избе. Приходил он с работы из конюшни. Я предлагал ему суп, картошечку — “поешь!”. Ничего подобного. Заворачивал рукав, лез в банку, доставал горсть ветчины и ел ее. Запивал холодной колодезной водой из ведра. Я спрашивал: “Оська, почему ты так живешь?” — “Потому что я не сдаюсь. Если я буду есть горячий суп, я сдамся”.

— Жесток был к себе.

— Что тут скажешь? Поэтому он получил Нобелевскую.

— Молодая жена Бродского была его студенткой?

— Не совсем. Она была студенткой Эткинда в Сорбонне. Бродский поехал читать лекции. Они там познакомились. Мария очень красивая женщина.

Его Надежда

— Твоя Надежда, как сказал бы Шекспир, красотой уступит тем едва ли, кого в сравненьях пышных оболгали. Скажи, какую давнюю прихоть ты оставляешь себе?

— Люблю поесть. Но ведь и терпеть умею. Обойдусь супом из пакета. К счастью, у меня нет никаких медицинских проблем. Астма прошла.

— Тебя звали куда-нибудь в чужую страну профессорствовать?

— Когда я приехал к Бродскому в 88-м, он был невероятно влиятельным человеком. Сам предлагал мне поработать, даже нашел роскошное место в симпатичном американском городе. Но не гожусь я для этого! Английского не знаю, автомобиля не вожу. И вообще не хочу жить вне России. Не хочу принципиально. Тут все мои интересы — русская литература и русская жизнь. Вот несчастный Дмитрий Бобышев эмигрировал и живет в малюсеньком городке, в страшной дыре — среди каких-то кукурузных полей, никому не нужный. Незавидна и судьба нашего крупнейшего поэта-эмигранта Александра Межирова. В последний мой визит в Америку мы говорили с ним по телефону. Живет он в Портленде, тоже дыра, вроде Челябинска, там цементный завод!

К книге Рейна, изданной в Париже и Нью-Йорке, написал предисловие Бродский: “Рейн — элегик, но элегик трагический”.

Он и в жизни такой — балансирует в элегическом равновесии на канате общероссийского фарса, не утрачивая трагического предчувствия.



    Партнеры