Боже, как я ему завидую! В 11 часов спать сном младенца. Господи, уже полдень, ну что же он дрыхнет как сурок! Черт, час дня, вот филин ушастый! Дьявол, да жив ли он? Время — два.
Слава богу! Пробудились наконец! Теперь быстренько помыться, побриться, у колодца… нет, это из чужого репертуара, короче, вот ваш кофе, йогурт, фрукты: апельсин почистим, киви порежем, виноград сполоснем и — на допрос с пристрастием. Нет, это не Генпрокуратура, это хуже: это — “МК”.
— Итак, посмотрим, что там у нас на вас имеется. Вы — Валерий Яковлевич Леонтьев, год рождения — 1949-й, значится, скоро, в марте, помнится, вам 55 стукнет… Ну, не забудьте на день рождения пригласить. Родились в деревне Усть-Уса Коми АССР, в семье — да-да! — ветеринара-оленевода, прописка московская, квартирку, значит, прикупили. Женаты, супруга проживает в Майами, домик у вас там, доходы, налоги… Сейчас со всем разберемся. Но сначала расплатимся за испорченное утро.
— Валерий Яковлевич, кто рано встает, тому Бог подает…
— Я всегда встаю очень поздно, но ведь и засыпаю глубокой ночью.
— Сразу засыпаете или мучаетесь?
— Засыпаю сразу, но через час просыпаюсь и мучаюсь…
— А утром, часов так в пять-шесть?
— Всегда.
— А спать-то страшно хочется, а уснуть-то не можете и все прокручиваете, прокручиваете в голове вчерашний вечер…
— Так и бывает.
— И что тогда?
— Хватаю книжку и начинаю читать.
— Фантастику?
— Ага.
— А еще чем расслабляетесь?
— Вечером бокал вина могу выпить.
— Затем косяк…
— Курю много, но не траву.
Мой собеседник как будто спохватывается, закуривает сигарету и глубоко затягивается.
— Привыкнуть боитесь…
— Да я курил марихуану в компании — никакого эффекта. Все говорили: это — ах! Ах, такой кайф! Ничего подобного. Покурил и уснул потом.
— Не впечатлила… Значит, характер у вас — стойкий, нордический, навязчивыми идеями не страдаете… А красную лампочку на телевизоре зачем пластырем залепили?
— Она мне по ночам спать мешает.
— Что???
— Вот такая чудовищная светобоязнь. У меня на гастролях только одно требование: занавески в гостиничном номере должны полностью закрывать окно, чтобы ни щелочки не оставалось, иначе ночь промучаюсь и не усну.
— Это сценический свет так людей гробит?
— Конечно!
— Ничего себе! А может, ну ее, эту сцену, она, по-моему, всю вашу жизнь съела!
— Как это — съела? (Опешил, задумывается.) Нет, это и есть моя жизнь, вот мы разговариваем, а в это время…
А в это время в самом большом концертном зале Минска полным ходом идет подготовка к вечернему выступлению. Часть сцены поднимают, застилают пол широкими полосами какого-то самоклеящегося материала. Постановщики воздушных полетов пытаются закрепить тросы и злобствуют: “Вы заявку нашу видели?” — в сердцах кричат они местным рабочим сцены. Те виновато огрызаются и отправляются искать требуемое. Где-то через час над сценой вырастают конструкции, позволяющие подниматься к потолку, куда и взлетают по очереди постановщики, проверяя безопасность сооружения. Артисты балета, поделив гримуборные, переправляют туда многочисленные чемоданы, предварительно сваленные на сцене, затем усаживаются вдоль стены и начинают лениво закладывать ноги за уши — разминаются. В одной из артистических костюмер Леонтьева Света выгружает из чемоданов яркие одежки своего босса и включает в розетку утюг. А мы возвращаемся к предмету нашего разговора.
— Итак, ваша жизнь. Помните, в романе Моэма “Театр” Роджер говорит матери: “Ты не совсем подделка, потому что это и есть ты. Как маргарин — масло для людей, которые не пробовали настоящего масла…”
— Да-да-да! А Джулия отвечает: “Это вы, обычные люди — ненастоящие, лишь на сцене происходит подлинная жизнь, лишь артисты реальны в этом мире”.
— Вы с кем согласны?
— Все-таки больше с Джулией. Действительно, лишь на сцене происходит что-то необычное, яркое, фантастическое, что-то запоминающееся, оставляющее след на всю жизнь. А за сценой… Что за сценой? Быт.
— Ну да, быт, обычная человеческая жизнь. У вас вот жена далеко, детей (во всяком случае, о которых бы вы знали) нет, в магазин за пивом и то не сгоняешь — все пялиться будут. Короче, вы страшно одинокий человек, и таким вас сделала сцена. А если бы начать жизнь сначала, вы бы…
— То есть вернуться в те свои двадцать лет? Если бы с сегодняшним моим жизненным опытом, я бы, может, другое выбрал. Книгу бы написал или врачом стал… Но я начал петь, это было просто. Это лежало на поверхности. А сейчас я просто ничего другого не умею.
— И часто думаете: “Послать бы все это к чертовой матери!”
— Еще как думаю! Однажды так случилось, что я пятьдесят дней не был на гастролях. Мне говорили: “Вот увидишь, и тридцати дней не пройдет, как ты взвоешь — так захочется выступать”. Ничего подобного! Я бездельничал все эти пятьдесят дней и с удовольствием побездельничал бы еще столько же!
— Но эти дни прошли, и вы опять вертитесь, вертитесь. Зачем? Деньги нужны?
— Кормить-то себя надо…
— Врете! За прокорм так никто не вкалывает. Славу боитесь потерять!
— Боюсь. Успех артиста складывается из трех вещей: я хочу выступать, меня хотят слушать, есть силы и здоровье все это вытянуть. Однажды все равно придется уйти.
— Сегодня все три кита — ваши. Что тогда говорить про уход? Кокетничаете?
— Нет, готовлюсь.
— Психологически?
— Да, чтобы потом не умереть от шока.
— Вы суеверны?
— Нет. Только одна примета: никогда не считать зарплату вперед. Только начнешь прикидывать, как деньги получишь и потратишь, — сразу что-то случается.
— О да, это у всех работает.
Деньги.
Денег, во всяком случае лишних, не говоря уже о бешеных, у Леонтьева нет. Все, понятно, дорого: авторам плати, коллективу плати, за костюмы плати, да транспортные расходы, а он еще и мужик не жадный, но все из собственного кармана! Спонсоров же иметь Леонтьев не хочет, потому что сегодня ты его имеешь, а завтра он тебя. Придет такой, пальцы веером: не так сидишь, не так свистишь. А Леонтьев звезда, ему обидно. Поэтому лучше уж так, на хозрасчете, а значит — по средствам.
Правда, он — артист старой закалки, коих и осталось-то в обойме не больше десятка, и на него люди идут, причем целыми залами. Но хорошо бы еще снять клип. Хорошо бы, но это такие бабки! А еще лучше вообще жить и не работать. Можно? Можно. Но это очень дорого стоит.
— Ладно, какие-никакие, а денежки у вас водятся. Что-то там себе в Майами построили…
— Да, у меня там домик.
— А были пионером, деревья сажали...
— Не только пионером…
— Ну и?.. Время-то капает.
— Да я вот думаю, не поздно ли… (Пауза.) Для третьей составляющей.
— Мужику никогда не поздно. Сейчас, кстати, многие известные мужчины заводят детей в зрелом возрасте, считая, что именно тогда они способны больше дать ребенку, лучше ощутить прелесть отцовства. Вы не из таких?
— Я все не успеваю! Никак не могу найти этих девяти месяцев! Думаю, вот еще туда съезжу, это запишу, а уж тогда!..
— Опа! Зачем вам девять месяцев? Ваше ж дело не рожать!!!
— Как?! — Леонтьев аж подскакивает на кожаном кресле, в котором до этого сидит, уютно свернувшись. — А сочувствовать?! А участвовать?! Что же я, задержусь на полчаса — и бежать, а там пусть без меня зреет?
— Хорошо, нашли вы девять месяцев свободы, но этого ведь мало. Вам вот исполнится 55, супруге вашей — чуть меньше, тем не менее из детородного возраста она вышла. Что будете делать? К новомодным штучкам прибегать — суррогатная мать там и прочая?
— Нет, зачем, можно и так… без штучек.
— То есть каждая женщина имеет шанс…
— Далеко не каждая!
— А какая? Какие обязательные требования — там, умная, красивая, что еще?
— И умная, и красивая, и цеплять должна, чтобы, как это сказать, ну… вкусно было.
— Ладно, будем надеяться, найдете такую. А пока своих детей у вас нет, я вам передам вопрос одного четырехлетнего мальчика. Слушайте: если зеленый свет все горит, а люди все бегут, что машинам-то делать?
— Искать компромисс с пешеходами.
— А вы легко идете на компромиссы?
— Вся наша жизнь — компромисс: человека с человеком, человека с природой. Да, я всегда ищу компромиссы.
— А есть что-то, чего не можете простить?
— Все могу.
— Измену?
— Да.
— Предательство?
— Да.
— Даже предательство?
— Раньше я бы ответил “нет”, но сейчас скажу “да”. Кто-то не сможет, я — другой человек, я смогу.
— Вы, похоже, в Бога верите.
— Я — не прихожанин, нет. У меня своя вера, что ли, свои отношения с Богом. Я верю, что людям определен некий свод законов, по которым они обязаны жить и который направлен на суммирование добра.
— У православных есть икона Нечаянной Радости. Вы какую радость, которую не чаяли даже, хотели бы получить?
— Остров в океане, и чтобы там никого не было.
— Совсем никого?
— Ну только очень близкие люди и первобытные условия существования.
— Не выдержите.
— Тогда с минимумом комфорта.
Увы, я — не господь Бог, поэтому вместо острова мы отправляемся на сцену, до концерта остается два часа. Первые моменты будущего выступления — вот они. Леонтьев распевается — а на мой непрофессиональный слух голосит на весь зал и все закулисье, затем проверяет микрофон, слушает звук, и наконец закрепляет на себе трос. Звезда взмывает под потолок, пролетает от одного края сцены до другого, зависает посередине, делает сальто и повисает вниз головой: задравшаяся майка обнажает татуировки в основании спины и на плечах — на правом я углядываю стайку летучих мышей.
— Эк как его разрисовали-то, — говорю костюмеру Свете, держащей наготове новый, невероятным образом разукрашенный плащ с длинным шлейфом.
— Это кельтские узоры, — с охотой поясняет она, — шеф давно их сделал.
— Ему идет, — замечаю без малейшего желания польстить.
Леонтьев принимает исходное положение, мягко съезжает вниз и берется за плащ.
— Что у вас за прикид такой оригинальный?
— Это новый костюм, мне их делает мой дизайнер Таня Кудрявцева, она живет в США, но у нее дома стоит мой манекен, на него и шьет.
— А вы что, в весе совсем не меняетесь?
— Плюс-минус килограмм. Мне сейчас этот плащик примерить надо, посмотреть, как в нем двигаться, шлейф-то длинный, того гляди — балетные наступят!
Леонтьев облачается в свою пеструю мантию и делает несколько вкрадчивых, кошачьих движений по сцене.
— Здорово вы летали, даже чем-то таким из детства повеяло. У вас, кстати, какое самое яркое детское воспоминание?
— Как мы с мальчишками с крыши сараев в сугробы прыгали.
— Ага, значит, высота вас не страшит, одиночество, как мы уже выяснили, тоже. Чего вы боитесь?
— Беспомощности. Если, скажем, кирпич на голову упадет, что здесь поделаешь? А вот беспомощность...
Разговор продолжается уже в артистической. До выхода на сцену — сорок минут.
— А где ваш гример?
— Я сам справляюсь.
— Деньги экономите?
— Нет, просто привык.
Я мстительно решаю: двадцати минут, чтобы “сделать” лицо и сосредоточиться перед выступлением, ему вполне хватит.
— Вот сейчас там, в зале, собираются люди. Они своей любовью, аплодисментами, заплаченными за билет деньгами делают вас звездой. Без них вы — никто. Они же донимают, не дают прохода, отравляют жизнь. Как вам жить между этим противоречием?
— Звезда — это профессия. Если тебя раздражают зрители, надо менять работу.
— Сейчас женщины будут дарить вам цветы и при этом захотят поцеловать. Это ведь неприятно, когда чужие, незнакомые люди целуют в лицо, верно?
— Не всегда. Иногда хочется, чтобы поцеловали, или сам тянусь — докоснуться губами. Но, бывает, выскакивает тетка килограммов под сто, зажимает тебя вот так (Леонтьев внезапно хватает себя за уши и волосы, резко выворачивает свою голову и безжалостно тянет вверх) и наваливается на тебя ртом...
— Ужас. Вы вот сейчас репетировали, а в зале уже сидели несколько человек. Фанаты?
— Да. Питерские. Те, что бросались в объятия и кричали “Возьми замуж!”, кончились — за других повыходили. Остались близкие по духу.
— Вы в любых городах выступаете?
— Куда продадут, туда и еду.
— Может, просто за концерт в провинции больше получаете?
— Нет, одинаково.
На перекладных.
На перекладных у Леонтьева проходит вся жизнь. Люди — они, конечно, в провинции лучше, душевнее... А постоянные перелеты и смена часовых поясов? А проходящие поезда, на которые вечно нет билетов, а если и есть, то это верхние полки и в разных вагонах? А добираться из города в город машиной, когда транспорт в пути ломается или вообще не приходит? И тогда топай как знаешь. Зритель же терпеть не может, когда концерт задерживается. Не может терпеть — и все тут. А вечные сквозняки? У Леонтьева уже в каждом городе (благо, не по первому разу приезжает) свой фониатор знакомый. А холод? Раз взял на гастроли в Норильск пса Яцика — не оставлять же собаку одну дома, — так бедный доберман лапу под деревом поднять не мог: другая к земле примерзала! Так и связали псу сапоги из оказавшейся под рукой белой шерсти. А тараканы в гостиницах? Впрочем, нет, с тараканами в последнее время стало лучше, в смысле хуже. А зрители? А что зрители? Зрители ждут, то бишь любят.
Большая стрелка часов угрожающе замирает между восемью и девятью. Ладно уж, дам ему одеться...
Ровно в семь зал, в котором, кстати, нет ни одного свободного места, начинает хлопать. Причем так, как будто его разогревали минут двадцать. Новая песня, еще одна, какая интересная композиция. Ага, а вот и полет — со светом, в развевающемся одеянии, под музыку. Действительно эффектно. О, моя любимая: “Исчезли солнечные дни”.
— Вдвоем с тобой, вдвоем с тобой, — подпеваю Леонтьеву. — Свет, ты своего шефа любишь? — это уже костюмеру, которая смотрит выступление вместе со мной, ожидая момента, когда артисту надо будет помочь переодеться.
— Как мужчину? — уточняет она. — Ну, не знаю... Наверное, не то чтобы влюблена, думаю, это мешало бы работе. А так... Скорее как человека.
— А что он за человек?
— Добрый, спокойный. Правда, если его хорошенько достать...
— Мат-перемат и все летит вверх тормашками?
— Да здесь каждый матом ругается, — смеется Света, — времени вечно ни на что не хватает, все на нервах.
— Он, пока к концерту готовился, каждые пять минут только и звал жалобно: “Света, Света!” Ты, похоже, самый близкий к телу человек. Тяжелая работа или так — не бей лежачего?
— Летом, когда очень жарко, особенно бывает тяжело. Костюмы после каждого выступления мокрые от пота, в чемодан их просто так не запихнешь — попортятся, приходится пользоваться кофрами, ну и стирать каждый раз.
— Руками стираешь?
— Да, конечно, только руками.
— А бывало — ну там прожгла что-нибудь прямо перед выступлением?
— Пару раз случалось.
— Орал?
— Не... Говорил: “Мне через полтора часа в нем выступать, что хочешь, то и делай, но чтобы было”. Выкручивалась как-то — зашивала, заклеивала.
— А где старые костюмы? Раздаривает?
— Нет, все как один хранит, у него дома огромный гардероб.
— Понятно, типа — маленькие жизни. Слушай, день у тебя занят, вечер занят, постоянно в дороге. Никакой личной жизни!
— Да уж какая здесь личная жизнь! Я, правда, разведена, сын живет у родителей.
— Сколько ему? Десять? А чего с собой не берешь?
— Так у меня здесь уже есть один ребенок, — смеется Света, — с двумя я не справлюсь!
— То есть Леонтьев для тебя — ребенок?
— Ну конечно: одень, накорми, собери в поезд, то салфетки найди, то сигареты забыл.
— А, мужики все такие. Он, кстати, капризный? Ну, скажем, в еде?
— Не, он — всеядный, я его и быстрорастворимой лапшой, случалось, кормила, и даже этими сухариками из пакетиков.
Воображение рисует голодного Леонтьева, аккуратно догрызающего сухарик.
— Вообще он морепродукты любит, — продолжает Света. — Знаешь, в Израиле их так хорошо готовят, мы всегда объедаемся! Хотя вчера в ресторане тоже обожрались до неприличия — такая вкусная национальная кухня!
Заканчивается очередная песня, и Света встает на стреме: сейчас очень ответственный момент — переодевание. Леонтьев с последними аккордами вальяжно покидает сцену, за первой же кулисой переходит на бег, не стирая с лица проникновенного выражения, соответствующего содержанию предыдущей песни, шипит: “На сцене радио играет! Я не х... не слышу!” — срывает с себя одежду, вещи летят в разные стороны, они со Светой в четыре руки лихорадочно натягивают трико, брюки, сверху плащ, второй, третий — костюм архисложный, застегивают сапоги, у Леонтьева остается пара секунд, чтобы промокнуть полотенцем блестящее от пота лицо и сделать глоток минералки. Еще секунда — и он на сцене.
— Говоришь, объедаетесь часто, — с сомнением замечаю я. — Чего он худой-то такой? Фигура не атлета, а аскета: живот не плоский, а впалый какой-то, как у йога.
— Да он, чуть переберет вес, сразу начинает голодать и вмиг скидывает.
Мы, обе не худенькие, горячо завидуем Леонтьеву, который с легкостью отказывает себе в куске.
— Слушай, а бывают во время переодевания ЧП?
— На прошлом концерте застежка у брюк расстегнулась — чуть не свалились, пришлось ему рукой их придерживать.
— Попало тебе?
— Да нет, он же понимает, что все быстро, поэтому может случиться накладка.
— Сколько же времени занимает каждое переоблачение?
— Сорок секунд.
— Ни хрена себе! Он тебе хорошо платит?
— Да, не обижает, — похоже, искренне говорит Света.
На сцене тем временем — финал. Розы в целлофане, лентах и с колючками наружу, аплодисменты, вызовы — второй, третий, пятый... Наконец Леонтьев снова в своем кресле в гримерке, только куда более потрепанный, чем до концерта. Видно, что отпахал.
— Что вы сейчас чувствуете?
— Усталость, раздражение, злость.
— И хотите только одного...
— Упасть и уснуть.
— А не получится. Чего ругались-то на концерте?
— Звук был слишком тихим, я себя не слышал, тяжело было контролировать ситуацию.
— Поэтому и злитесь? Надо расслабиться. Вы какой мыслью обычно утешаетесь? Ну, там, пойду ботинки куплю, мебель переставлю...
— Думаю: “До отпуска столько-то дней!”
— До отпуска далеко. Что-то поближе?
Мой собеседник бросает взгляд на часы:
— О, еще успеваем в гостиницу! Хоть вымоюсь перед поездом!
Стандартное СВ нефирменного поезда Минск—Москва — два покрытых черно-белыми пледами спальных места, зеркало, телевизор. “Валерий Яковлевич, у вас в купе есть свободное место? Тогда вот вам еще чемодан!”
Наконец дверь захлопывается, обрушивая тишину, которую не хочется нарушать. Закончен день, гастроли, пинг-понговское интервью. Леонтьев уже совсем не злой, хотя все еще очень уставший. Я испытываю к нему очень непрофессиональную симпатию, и мы просто перекидываемся ничего не значащими фразами.
— Хорошо все-таки ездить в поезде, уютно, — замечаю я.
— Я тоже больше люблю поезд, — соглашается Леонтьев. — В самолете все на виду, люди дерганые, каждый дрожит, нервничает, такая черная аура страха вокруг.
— Вы боитесь летать?
— Да уж за столько-то лет, — Леонтьев снова закуривает, — смешно было бы бояться.
Поезд делает мягкий, вежливый рывок.
— Тронулись... Вы любите этот миг?
— Очень люблю.
— В окно потом смотреть...
— Темно сейчас, не видно ничего, вот если бы красивые пейзажи...
— Тогда надо его завесить, — спохватываюсь я, вспоминая о серьезной проблеме артиста, — а то свет мелькающих фонарей будет ночью в глаза бить.
Поезд набирает ход, ощущение одновременно движения и покоя расслабляет, разнеживает.
— Вас кто-нибудь дома ждет?
— Нет, я один. Да у меня и дома, считай, нет, вся жизнь в дороге, наелся вокзалами... Так вот и трясется колымага моей актерской жизни...
— Вы производите впечатление человека замкнутого, очень закрытого.
— Я такой и есть. Просто все уже сложилось — круг друзей, привычки...
— Никто больше не нужен...
— Почти никто.
Тишину разрывает длинный гудок.
— Утром будем в Москве.
— У меня завтра концерта нет, — блаженно мурлыкает звездный человек, — только запись на телевидении, как же хорошо! А послезавтра в Германию.
— Германия — тоже неплохо...
— Нет, — качает головой Леонтьев, — не моя страна. Немцы такие правильные, в восемь уже спят все.
— Ну вот, и вы отоспитесь...
— Невеселая перспектива.
— Да ладно. У вас вон глаза слипаются. Все соки из вас выжали?
— Все, — смиренно признается Леонтьев.
Обе стрелки часов наперегонки двигаются к полуночи — значит, в Москве скоро час. Поезд несется вперед, старательно подпрыгивая на стыках. На стыке вчерашнего и завтрашнего дня.