Исповедь Промокашки

17 апреля 2004 в 00:00, просмотров: 1423

Иван Бортник — актер от Бога, штучный товар, уходящая натура. Закадычный друг Владимира Высоцкого, легендарный актер Таганки, а для большинства людей — просто Промокашка. Правда, героя, сделавшего его знаменитым, за 25 минувших лет он просто возненавидел...

Вчера Иван Сергеевич отметил свое 65-летие. Пятиметровая кухня крошечной двухкомнатной квартиры. Крепкий чай, на столике пачка “Явы”. И его простая речь, приперченная отборным матерком. О времени, о себе, о его друге Володе...

— А это правда, что вы однажды Высоцкому жизнь спасли?

— Ну, это слишком сильно сказано. У Володи тогда был период запоя — а ему играть. И я от него просто убрал спиртное — спрятал в комнате. Он умолял меня, плакал, вставал на колени: “Дай, дай...” Смотреть на это было страшно: уже начиналась патология. Я понимал, что жесток, но все равно повторял: “Вовка, нельзя! Спектакль же, потерпи”. А тут Эдик Володарский еще: “Вань, ну дай ему, налей”. Я говорю: “Эдик, я не налью. Ему еще играть спектакль”. Входит Яша Безродный, замдиректора театра: “Володя, тебя вызывает Юрий Петрович...” — “Да пошли вы все на ...!” — от стены Володя рванул в открытую балконную дверь, перевалился лицом вниз и повис на перилах. А восьмой этаж, внизу асфальт... Как я успел — ума не приложу. В три прыжка долетел до балкона, вытянул его оттуда... И очень сильно я его тогда ударил. Очень сильно... А когда Володя поднялся с пола, он схватил гитару кузнецовскую — совершенно уникальная гитара, с инкрустациями, очень красивая — и в щепки ее разбил. Вот такой выплеск. Я посмотрел на него: “Вот там, — говорю, — водка”. И ушел.


Cмоктуновский называл его гением, Высоцкий — одним из пяти своих ближайших друзей, Юрий Любимов до сих пор величает Бортника не иначе как “злой мальчик”. А для зрителей он, сыгравший в театре и кино добрую сотню ролей, навечно остался Промокашкой из “Место встречи изменить нельзя” — своим в доску парнем. Хоть и картину, прославившую его, Иван Сергеевич не смотрит уже лет десять. И терпеть не может, когда “отсталая часть публики”, как он говорит, тычет в него пальцами со словами: “О, Промокашка!” Он все равно свой. Не похожий на богемных артистов. Настоящий. 16 апреля настоящему русскому актеру Ивану Бортнику исполняется 65 лет.

“Ребята грабили ларек, а я стоял на атасе”

— Все точно как в песне у Володи Высоцкого: “На 38 комнаток всего одна уборная”, — затягивается сигаретой Иван Сергеевич. — Во дворе народец тот еще. Как сейчас помню: Володя Мужик — в длинном пальто черном, в прохорях, всегда с пистолетом. Периодически появлялся: его то сажали, то выпускали. Толик Фиксатый, Алик Козел, Севка Рыжий — все отсидели. Ну и я потихонечку в их компанию вливался.

— Неужели и на дело ходили?

— Только один раз — на атасе стоял. Мне было лет двенадцать. Они грабили ларек, где продавали и пиво, и водку в розлив, и папиросы. А я должен был подать сигнал, если что. А страшно, черт возьми, я боролся с желанием убежать оттуда. Но как же, поставили — значит, надо стоять. Потом они что-то почувствовали, бросились врассыпную. Я тоже побежал. Уже на бегу мне в руки кто-то сунул банку варенья клюквенного, сворованную из этого ларька. Вроде как за работу. И по дороге, представляете, она у меня разбилась. В общем, натерпелся — жуть.

— Как же такого сорванца в актерство-то потянуло?

— Да черт его знает — какие-то кружки... Был такой Московский городской дом пионеров на Кировской, вот туда я и записался. Потом еще в самодеятельную киностудию при Парке Горького. Но больше всего моему выбору удивились родители.

— Кем они хотели вас видеть? Наверное, инженером. Чтобы в люди вышел.

— Что вы, каким инженером?! Мама — доктор филологических наук, отец — заместитель главного редактора Гослитиздата. Наверное, надеялись, что я стану литератором. В технике я ни в зуб ногой — сплошь двойки и тройки. А по литературе еще более-менее приличные оценки получал. С детства я читал стихи, пописывал всякую там дребедень, подражательную. Но в фестивальном 1957 году я поступил в ГИТИС. Потом вдруг выяснилось, что лучше идти в Щукинское. Пошел туда.

— Первая роль у вас была уже в 62-м...

— А вот она (Иван Сергеевич показывает на пожелтевшую афишку за стеклом серванта) — “Исповедь”.

— А потом почему-то восемь лет вы не снимались. Что случилось? Режиссеры не заметили?

— Дело не в этом, может, и заметили. Я себе чудовищно не понравился в этой картине. Что-то такое: хожу, страдаю — такая голубая роль. Тогда как раз Никита (Хрущев. — Авт.) затеял борьбу с церковью, и пошла целая серия примерно одинаковых фильмов на эту тему. И вот я художник, рисую иконы, а за меня борется с одной стороны комсомол, с другой — церковь. Режиссер хотел, чтобы я сыграл что-то близкое к Алеше Карамазову. Но мало ли чего он хотел — и я хотел. Но там не было материала. И старца не было... Кстати, патриарх (в то время тоже был Алексий, но первый) купил эту картину. По слухам, заплатил что-то около трех миллионов. Это мне рассказывал режиссер покойный, Воронин, который и снимал тот фильм.

— Вы, естественно, ходили на премьеру, ловили каждый свой взгляд, каждое слово?

— Разумеется. Но так себе там не понравился — от экрана отворачивался. После этого сниматься не было никакого желания. А потом, какое, к чертовой матери, кино, если я играл по три спектакля в день. В Театре Гоголя, куда я поначалу поступил, молодежи было достаточно мало — в основном среднее и старшее поколение. Так что все молодежные роли переиграл. А в кино что? Там уже была обойма молодых актеров.

— Везде есть какая-то обойма. Чтобы в нее попасть, надо пихаться локтями.

— А у меня и желания такого не было. Я человек достаточно пассивный. И ленив чрезвычайно. Да ну их, думал, к чертям собачьим.

“Я плюнул Жеглову в рожу: “Тьфу, сука, мусорина”

— Может, из-за лени вы и не сыграли Шарапова? Я читал, вы были одним из кандидатов на эту роль.

— Здесь надо уточнить: это Володя очень хотел, Высоцкий. Но какое там! Говорухин мне потом говорил: “Еще скажи спасибо, что Высоцкого утвердили”. А Конкин только-только сыграл Павку Корчагина, получил премию Ленинского комсомола. Говорухину сказали: “Будешь снимать Конкина”. Слава и не сопротивлялся. Мне же он сказал: “Слушай, Вань, я прошу тебя сыграть Промокашку”. — “Кто это?” — спрашиваю. “Да такой молчаливый парень, из банды”. Весь же текст, который есть у Промокашки, мной придуман. В сценарии ни одного слова не было.

— Но фразы-то классическими стали: “Мурку” давай”, “Волки позорные”...

— Ну а что там такого сложного? В сценарии как было написано: “Появляется молчаливый парень в шестиклинке...” Кепка такая. Ну и что? Стыдно же — просто появляться и ничего не говорить. Говорухин мне сказал: “Ну придумай что-нибудь”. Вот я и стал придумывать. Да и то много чего вырезали.

— Интересно узнать — что?

— Жаргон весь убрали. Малину помните? Там сначала всех за столом показывают, потом каждого в отдельности. Потом бандиты уходят спать — и все. А у меня там еще целая игра была: приставал к пассии Горбатого, лез к ней, звал ее куда-то пьяным мычанием. Но актриса начинала откровенно смеяться, и ничего из этой сцены не получилось. Или сцена ареста банды. Подъезжаем мы с Володей к месту съемки, смотрю: стоит какой-то мрачный матерящийся Славка Говорухин. Подходит ко мне: “Вань, я прошу тебя, я не могу уже больше: они выходят все и: “Руки вверх!” — пистолет в снег, “Руки вверх!” — пистолет в снег. Полное однообразие. Ну придумай что-нибудь”. На всю придумку было — пока я надевал брюки, пиджак, пальто, сапоги, шарф, кепку — минут пять, не больше. Как буду реагировать, не знал, но песню “А на черной скамье...”, думаю, запою. Для Володьки моя выходка стала полной неожиданностью. И он потерял серьез — засмеялся. А потом же еще я плюнул ему в лицо...

— Кому, Высоцкому?!

— Ну да. Когда меня повели, я подошел к нему и: “Тьфу, сука, мусорина!” Это, разумеется, убрали. Но дальше там события развивались еще более непредсказуемо. Говорухин набрал милиционеров, которые конвоировали нашу банду, из пенсионеров. После войны же в основном пожилые люди шли в милицию работать. Это сейчас молодые все. Как их называют?.. Лимитчики. И когда я плюнул, у этих пенсионеров вдруг что-то сместилось: вот блатной! Подошел один: “Да мы тебя сейчас, тварь, б...ь, прямо здесь кончим”. И это уже меня не снимают! Вот здесь я испугался: еще прибьют, думаю.

— Садальский рассказывал, что до сих пор случайные люди реагируют на него не иначе, как: “О, Кирпич!” В вас, наверное, тоже тычут пальцами: “Смотри, Промокашка!”

— Ну, прошло ведь уже четверть века. И все равно тычут пальцами. Отсталая, так скажем, часть зрителей. А более интеллигентные — они, наверное, просто другие картины вспоминают. А может, понимают, что мне тяжело в течение 25 лет быть Промокашкой. Вы знаете, я лет десять не смотрю уже эту картину. Ни своих сцен, никаких. Даже если случайно попадается по телевизору, честное слово — переключаю.

“Жена Любимова смеялась мефистофельским смехом:
Ха-ха-ха, Юра, он не хочет играть Гамлета!”

— Вижу, у вас дома много фотографий с Высоцким. Как вы с ним познакомились?

— До прихода в Театр на Таганке я вообще не знал, кто такой Высоцкий. Песен его не слушал — у меня тогда и магнитофона-то не было. Так, в каких-то компаниях звучало что-то блатное, хриплое. Подумал тогда: черт, какой-то талантливый, сидевший человек. И все вокруг: “Высоцкий, Высоцкий”. Да кто такой, думаю, Высоцкий? А в 67-м пришел в театр, ну и познакомились. На чем сошлись? Не знаю, наверное, детство одно — послевоенное, любовь к поэзии. А потом, видимо, характер у нас схожий.

— Любимов говорил, что у вас и актерский темперамент одинаковый.

— Да, он же мне предлагал вместо Высоцкого “Гамлета” играть: “Я не могу от него зависеть. Он ведет себя совершенно неподобающим образом. Может уехать, подвести. Я прошу тебя взять роль и выучить текст. Мне не нужно будет переделывать спектакль — у вас темперамент одинаковый”. И это при жизни Володи! Я оторопел, говорю: “Юрий Петрович, помилуйте, как это?” Сам-то понимал, что никогда в жизни на это не пойду. Людмила Васильевна Целиковская, жена Любимова, смеялась просто мефистофельским смехом: “Ха-ха-ха, Юра, он не хочет играть Гамлета!” Ну, бред сивой кобылы! Представьте себе: начинается спектакль — Володя садился у стены, с гитарой. Пока рассаживалась публика, он что-то наигрывал. Потом выходил: “Гул затих, я вышел на подмостки...” Все понимали, что это Высоцкий — и это “Гамлет”. Я говорил Любимову: “Хорошо, ну посадите Бортника с гармошкой, с гуслями...” Ну бред полный!

— Но существует же субординация: режиссер — актер?

— Нет! Нет!.. Да, она существует, и этим оправдывает себя Валера Золотухин. Ведь он согласился играть Гамлета: “Ну как же, дисциплина: раз мне предлагают — я должен”. Нет-нет, есть вещи, через которые нельзя переступать... Любимов же и Губенко предлагал играть “Гамлета”, уже после смерти Володи. Коля сразу отказался. Над этим образом — особая аура. Должно было что-то остаться как память: Высоцкий играл Гамлета... Конечно, я сразу рассказал Володе о предложении Любимова. Он помолчал пару секунд, а потом как ни в чем не бывало: “А х-ли, играй”. Причем это было сказано искренне. “Да ладно, Володь”, — говорю. И все — тема была снята.

— О загулах Высоцкого по Москве ходили легенды. Наверное, есть что вспомнить?

— Да, мы ведь с Вовкой и зашивались вместе. Была даже такая юмористическая история. Марина Влади привозила из Парижа таблетки “Эспераль”. Для многих артистов. “Эспераль”!.. Красивое слово, по-испански, по-моему, значит “надежда”. А шеф (Юрий Любимов. — Авт.) в силу своей медицинской безграмотности решил, что это такая спираль, которую в задницу нужно быстро-быстро зашить, чтобы она не выскочила. И раз за разом повторял нам: “Если не вошьете в жопу спираль, будете уволены”. Через какое-то время решил упростить: “Если не вошьете в задницу пружину, будете уволены”. Ну что делать — пришлось зашиваться. И вот Володя пишет мне из Испании: “Скучаю, Ваня, я, кругом Испания. Они пьют горькую, лакают джин. Без разумения и опасения. Они же, Ванечка, все без пружин”.

В другом театре нас бы давно к чертовой матери выгнали. Хотя перед спектаклем я ни-ни, после — пожалуйста. Ни разу по моей вине не срывались спектакли — ну стыдно было бы! У Володи вот случалось. И тогда директор выходил к публике и объявлял: “В связи с тем, что у артиста пропал голос, спектакль отменяется”. Зритель не дурак, все, конечно, понимали. Но что делать: болезнь. Володю же в последний год отпускало буквально минут на десять, не больше. Вот сядет, выдохнет резко: “А-а, хорошо”. Разговор ведем, курим. Через десять минут: “М-м-м... А-а-а... Вань, принеси”. Болезнь...

— Бороться с ней было невозможно?

— Ну как, мы следили друг за другом. Иногда он выпивал, а я, так сказать, бодрствовал. Бывало и наоборот. Но вы знаете, иногда я думаю, что очень много любопытного мог бы не увидеть, если бы вел трезвый образ жизни. Встречи какие-то необычные, знакомства — раскованность появляется. Я ведь человек внутренне чрезвычайно стеснительный. По сию пору. Мне нужно почувствовать какую-то определенную свободу в общении.

“Моя жена — не актриса, она приличная женщина”

— Известно, что и многие женщины-актрисы страдали от этой болезни. В том числе и Инна Гулая, звезда фильма “Когда деревья были большими”, — ваша первая любовь.

— К сожалению... Я должен был уезжать на гастроли в Израиль, и буквально за день до поездки звонит ее мама Людмила Константиновна: “Инна отравилась...” Инна... Юношеская любовь, безумная совершенно. Мы никогда не могли бы с ней соединиться. Характеры одинаковые: оба нервные, категоричные, чёрти до чего доходило — до мордобитий. А потом у нее Гена Шпаликов появился. Иногда, выпив, я звонил туда. Подходил Гена — и давай на меня: “Пошел ты!..” А однажды, уже через много лет, у меня раздался звонок — Инка. Встретились, стали поддерживать отношения. А потом начались мучения. Она могла позвонить в четыре утра: “Ваня, мне скучно, приезжай”. Какие-то завихрения у нее в голове начались: ей казалось, что Дашка, дочь ее, хочет то ли отравить, то ли зарезать ее. Я ей говорил: “Инна, ты что, идиотка?!” — “Да что идиотка, — отвечала она, — она мне все время в ванной бритву подкладывает”. ...Это все невостребованность. Инна же тогда совсем не снималась. Все ждала: вот-вот позвонят... А потом, она же видела этот качающийся труп (Геннадий Шпаликов покончил жизнь самоубийством. — Авт.) — не для женской психики. Она начала пить. А незадолго до того, как отравилась, сказала мне: “Я собираю таблетки. Если ты скажешь моей матери, я тебя прокляну”. Ну я-то думал, что это просто бред сумасшедшего. Точно так же, как лезвие, которое якобы Дашка подкладывает. Говорил ей: “Инна, опомнись, что ты говоришь глупости?!” А глупость вот чем обернулась. Реальной смертью.

— Ваша жена Татьяна — не из актерского мира?

— Нет, она приличная женщина. Окончила театрально-художественное училище, сейчас там и преподает. Нелегко ей, конечно, пришлось. У меня характер достаточно тяжелый. Как говорит Юрий Петрович Любимов: “У вас очень скверный характер, Иван”.

— За что же он вас так?

— Черт знает, что он в эти слова вкладывает. Он по сию пору называет меня “злым мальчиком”. Хотя сейчас я уж никак не подхожу на роль чеховского героя, малолетнего. Но если уж шеф чего-то вобьет себе в голову, его трудно переубедить. Пускай говорит. А у меня на самом деле скверный характер: я очень взрывной, вспыльчивый чрезвычайно, капризный. Еще Володя Высоцкий говорил: “Да Таньке при жизни нужно памятник поставить за то, что она с тобой живет”.

— Эмоциональность и вспыльчивость часто подводят?

— Разумеется. Я могу наговорить такого! В течение десяти минут — взахлеб. А через пять минут забываю, с чего все началось, и извиняюсь... И шефу мог наговорить все что угодно. В Париже, помню... Но он был не прав, он меня обидел. Начал мне высказывать претензии по спектаклю, а сам весь вечер в номере просидел — ничего и не видел. Вот тут я завелся. С пеной у рта кричал, что совершенно ему ничем не обязан, что пришел готовым артистом... В общем, черт-те что. Вот за это не извинялся — он был не прав.

— С Высоцким тоже часто ссорились?

— Нет, никогда. Я мог ему что-то сказать довольно резко, он — мне. Но это все было по-дружески... Я ведь очень долго приходил в себя после его смерти. Очень долго.

— Как узнали о смерти?

— Накануне он приехал ко мне со своей Оксаной, которая сейчас жена Ярмольника. В каком-то вельветовом костюме, такой весь из себя. Только заходит: “Выпить нечего? А-а-а, есть!” — увидел все-таки бутылку, которую я спрятал под стол. Выпили. “Поехали ко мне”, — говорит. Я ему: “Вовка, ты пьян”. — “Да что мы, не доедем, что ли?” — “Тогда берем такси”. — “Ну ладно”, — соглашается. Взяли мы таксюгу, приехали к нему — там уже Оксана. Володя поднялся наверх к соседу, взял у него спирт. “Давай, — говорит, — Татьяне позвоним, чего тебе ехать?” И сразу к телефону: “Таню-ю-юшка...” В общем, остался я у него. Утром, понятное дело: “Давай похмелимся”. Я сходил в магазин, принес две бутылки. Оксана кричала. Ну, она уже себя Мариной Влади почувствовала, разбила одну бутылку. Но у нас была еще одна... Не хочу вспоминать. Малосимпатично... После этого я поехал домой и свалился спать. А дальше мне уже Таня рассказывала. Володя приехал к нам домой к вечеру, в тот же день. Комильфо. Укоризненно покачал головой: мол, вот видишь, я-то в норме, а ты... Вот и все. А через два дня у меня был спектакль “Десять дней...”. Утром я отключил телефон. Просто чтобы не беспокоили. Вечером спектакль — готовлюсь. И вдруг открывается дверь, Таня входит: “Володя умер”. Поехал в театр — там уже висит траурная надпись. И тут со мной началась истерика. Как доиграл — не помню. После спектакля мы с Любимовым поехали на квартиру к Володе. Я вошел в комнату, где он лежал, — снова истерика. Подошла мать, Евгения Максимовна: “Ваня, Ванечка, поплачь”, — гладила она меня по голове. Мне вдруг почему-то пришла в голову мысль позвать знакомого священника. Стал звонить. Так Семен Владимирович, отец Володи, закричал на меня: “Прекрати! Я коммунист, никаких священников здесь не будет!” ...Очень тяжелые воспоминания. Поэтому все, что там писали после его смерти... Даже читать не мог. Настолько все мелко. У меня иногда на ровном месте начиналась истерика. Слезы градом. Просто вспоминал Вовку — и все.

— С сыновьями его общаетесь?

— Аркадия не видел сто лет, а с Никитой мы часто пересекаемся. Он же меня зовет на все эти “Колеи”. Я там письма со сцены читаю. Письма ведь сохранились только у меня. Вернее, он больше никому и не писал — только звонил. А у меня тогда и телефона-то не было. Сейчас вот есть...

Иван Сергеевич с некоторой тоской оглядывает свою небольшую комнатку, и разговор наш переходит на день сегодняшний.

— Вообще с техникой я не в ладах — все поломано. Вот смотрите: один телевизор, второй... Центр мне недавно подарили музыкальный. Увидели эту развалюху (показывает на старенький, еще советский магнитофон). “У тебя, — говорят, — есть замечательные пленки. Но ты же их испортишь”. Объяснили, как куда тыкать, но я боюсь. Так и стоит.

“Сегодня я на нулях, но мне от этого даже легче”

— Иван Сергеевич, когда мы с вами договаривались о встрече, вы мне так подробно объясняли, как добраться от метро до вашего дома. Это был рассказ пешего человека. Неужели у вас и машины нет?

— У Володьки мечта была, чтобы я купил себе машину. По тем временам можно было, если задаться такой целью. Я не знаю, “Жигули”, “Москвич”, “Запорожец” — можно было. Сидим мы как-то в его “Мерседесе” — говорит: “Вань, надо тебе машину купить”. Потом посмотрел на меня: “Да ну тебя, ты пол-Москвы передавишь”. У меня в жизни не было машины. И я прекрасно себя чувствую. Зачем машина? Это же проблема: где ее ставить, потом надо научиться водить, потом выехал — слева, справа машины... Да вы что?! Упаси Господь.

— А как же вы ездите — на метро?

— Да. И пристают, и автограф просят, и удивляются. Ну и что? Один просто не мог выговорить: “Да... ты... Как же так?! И ты на метро?!”

— Про вашу квартиру кто-то сказал: “Вот так и должен жить великий русский артист”. По актерским меркам квартирка-то скромная?

— Да убогая. Но скоро переезжаю. Наконец-то. Теперь буду жить рядом с Новодевичьим монастырем, место — замечательное. Скопил, к счастью, за последние годы. Снялся в нескольких картинах — хорошо там платили. А за прежние годы я ничего и не накопил. У меня же был 18-й актерский разряд — такой же, как у Смоктуновского. Кстати, мне Эфрос рассказывал, что накануне его прихода к нам в театр ему позвонил Смоктуновский: “Это Кеша. Анатолий Васильевич, вы в Театр на Таганке идете? Учтите, там есть один гений”. — “Кто?” — изумился Эфрос. “Это Иван Бортник”. Я когда выпивал, часто думал: дай-ка позвоню Иннокентию Михайловичу. Телефон у меня был. Поднимал трубку, собирался с мыслями, но так и не решился набрать его номер. Может, я недостаточно был пьян для подобного разговора.

— Но вы согласны со Смоктуновским?

— Мне есть за что благодарить Бога. Были моменты вдохновения на сцене. И в спектакле “На дне”, где я играл Сатина, и еще в ряде спектаклей. Какое-то озарение. Когда я понимал: а, черт возьми, могу же!

— Ну, прям как будто итоги подводите...

— А я уже подводил итоги. Когда меня допрашивали на 60-летии. Тогда я цитировал Блока: “Я не спеша собрал бесстрастно воспоминанья и дела. И стало беспощадно ясно: жизнь прошумела и прошла”. Но сейчас у меня менее упадническое настроение. И денек сегодня вроде ничего. Но самое главное — востребованность. В театре, правда, ни черта не делаю. Было два спектакля, сейчас вообще один — “Высоцкий”. От двух ролей я отказался. Да там и играть нечего — возьми статистов, Господи... Одну роль месяца три репетировал, и каждая репетиция начиналась со скандала. Ну это невозможно, за гранью. И в один прекрасный момент я махнул на все рукой: “А пошло все к... — И добавил уже в пустоту: — Тоскливо. Огромное “о” в конце”. Но, конечно, я знал, что Любимов меня не выгонит из театра. Куда?..

— С кинорежиссерами вы более сговорчивы?

— Ну вот вчера отказался от восьмого сценария за месяц. Просто физически плохо становится, когда я читаю всю эту драматургию. Как я ее называю — “литература”. Вот эта вся Донцова, сериалы какие-то... Либо роли неинтересные. От антреприз я тоже отказываюсь. То есть сейчас я на нуле. Чист абсолютно — гол как сокол. И не поверите, мне даже как-то легче стало. Все, что накопил за последние годы, бросил на квартиру: ремонт, мебель, спальню купил, кухню...

— А жить-то на что будете?

— Все понимаю. Когда говорю — никто не верит. Один артист, неплохой, между прочим, мне как-то сказал: “Да ладно, я бы и за сто долларов согласился”. А мне стыдно... И потом, честно говоря, мне надоело делать из говна конфетки. Может, самонадеянно звучит, но все же. Мне хочется хорошего материала, чтобы фантазия работала, чтобы я думал об этом, чтобы душу разбудило. А браться за абы что... Я и при советской власти отказывался: от семи сценариев откажешься, глядишь — на восьмой раз что-то дельное. Вот сейчас у меня два предложения от известных режиссеров — Лунгина и Митты. Но если опять будет неинтересно — откажусь.

— Не боитесь, что рано или поздно режиссеры махнут на вас рукой? Дескать, Бортник — да ну его, слишком капризный.

— А-а-а... Это мне жена все время повторяет. И мать, царство ей небесное, тоже говорила: “Вот скажут: да чего ему предлагать, он отказывается постоянно”. Но тем не менее пока этого не случилось.




    Партнеры