Чужой город

14 мая 2004 в 00:00, просмотров: 635

Вечером 8 мая ТВ показало всей стране самый роскошный дачный дом Подмосковья. Дом этот, как водится, принадлежал грузину. Звали грузина Булат Окуджава. Это была прямая трансляция из Переделкина накануне его восьмидесятилетия.

Что ни колокольчик — то подарок замечательного человека, стен не видно — одни книги да фотографии, и картины, среди которых, думаю, не было ни одной случайной. Две старые березы у крыльца. Несколько обжитых скворечников, щедро залитых лучами заходящего солнца. И застолье, каких уж теперь не встретишь: чай с баранками. Чай, конечно, из самовара.

Гости были одеты непривычно для юбилея, удостоенного показа по телевидению. Все были в обычной человеческой одежде, следствием чего — как знать? — стало признание Евгения Рейна. Наконец-то раскрыта тайна знаменитого кожаного пиджака, без которого уже невозможно представить Окуджаву: оказывается, его подарил Рейн. Этот пиджак да рубашка в клетку согревали всю страну. Именно из-за него для меня, например, кожаный пиджак никогда не был предметом одежды — это был пароль Окуджавы. Как теперь выясняется, это тоже было важно. Попробуйте представить его в бархатном. А в галстуке? Мальчишеская мечта, не ставшая впоследствии ни мала ни велика, только ему она до конца и была впору.

И что-то не видно было огромных букетов в переливчатом целлофане. Камера то и дело натыкалась то на сирень, то на нарциссы. Однажды Окуджаву спросили, что он думает о современном русском языке. Он ответил: со мной на этом языке разговор невозможен.

Вот именно — невозможен! Не “нельзя”, не “не хочу”, не “не буду”, а просто невозможно.

И его дом с колокольчиками в конце концов оказался неприступной цитаделью. Там сохранился его строй. Когда телевизионная камера водила нас по его комнатам, стало очевидно, что это вполне материальная субстанция. Есть вещи, которые в его доме непредставимы.

* * *

Однажды моя подруга попросила меня отвезти Окуджаве несколько экземпляров газеты, где было ее интервью с ним. В это время он лежал в институте гастроэнтерологии. Я приехала вечером. Ворота оказались закрыты, пришлось лезть через высокую ограду. Я лезла, и в голове была одна-единственная мысль: если порву штаны, не смогу выполнить поручение, и, значит, я его не увижу... За рубль пьяный санитар провел меня через черный ход в отделение.

В коридоре дежурная медсестра, изумленная полуночным видением, вежливо сказала: “Куда ж вы в шубе претесь, у нас тут известный писатель болеет...”

В палате был полумрак, и я не сразу разглядела его. Он лежал на кровати, поджав ноги, и держал в руках какую-то тоненькую книжицу.

Я объяснила цель визита.

— Спасибо, — сказал он, — я, разумеется, должен встать, извините...

— Ни в коем случае, — ответила я, одновременно обратив внимание на то, что мои колени стучали друг о друга, а звука почему-то слышно не было. — Я... “Путешествие дилетантов”...

— В самом деле?

— Наизусть.

— Благодарю вас.

Только на улице я сообразила, что забыла задать вопрос, который занимает меня с тех пор, как я себя помню. И что удивительно: интересен мне был только ответ Окуджавы. Почему — не знаю, но — так. Вопрос: становятся ли люди хуже? Люди — в смысле “человечество”. Девятнадцатый век по сравнению с двадцатым. Довоенное поколение и послевоенное. Люди шестидесятых годов и конца девяностых. Хотела вернуться, да не посмела. Но он мне все-таки ответил. Незадолго до смерти он написал:

Через два поколения выйдут на свет

Люди, которых сегодня нет...

Им будет робость моя чужда,

Они раскованней будут и злей...

Зависть, ненависть и вражда

Взойдут над просторами их полей.



* * *

В начале перестройки Окуджаву стали публично обвинять в том, что никакой он не властитель дум и никогда им не был, а был на самом деле автором сентиментальных песенок, никому теперь не нужных, да к тому же на своей гитаре подыгрывал властям, воспевая комиссаров в пыльных шлемах и все такое...

Это было похоже на то, как человек в лихорадке швыряет за окно градусник. Ведь это именно градусник показывает, как далеко зашла болезнь. И разбить его ничего не стоит. В гневе недосуг будет вспомнить, что болезнь в окно не выбросишь.

Был ли он властителем дум? Скорей, сердца.

А сохранить строй мы не сумели. Самой легкой добычей для новых людей стал именно старый уклад московской души, который был материализован в старинных постройках, возведенных в ту пору, когда декабристы еще не стали достоянием учебников, а просто были и одним лишь фактом своего существования помогали “лишним людям” Российской империи. Наполеон не сумел расправиться с Москвой — это удалось сделать намного позже.

Кто они, эти люди, изуродовавшие, как похотливые насильники, лик города? Учились ли они в школе? Может, даже Александра Сергеевича доводилось, поплевав на палец, перелистать? Неужто никто не рассказывал им в детстве сказок и они ничего не знают о духах дома, берегущих дыхание ушедших людей, из которого время прядет невидимое чудо — атмосферу былого?

Нельзя сдать в аренду, не приносит прибыли — вот содержание смертного приговора. В Москве имеют право на существование лишь три вида помещений: тонары с куревом, выпивкой и шаурмой, элитные высотки по полторы тысячи долларов за квадратный метр и подземные парковки.

Позвоночники московских улиц перебиты стекляшками или тонарами. Продают в них одно и то же, но, видно, стекляшка дороже и воплощает высшую по отношению к прицепу степень благосостояния владельца. Втыкают их везде, где имеется хоть клочок земли. Почему-то особо привлекают пятачки возле магазинов: выходишь с покупками на улицу, а улицы нет — есть стая кибиток, где продается тот же набор банок, бутылок и нарезок, только в антисанитарных условиях. Вход в метро теперь по определению замурован в толщу одинаковых лавчонок, которые торгуют одним и тем же товаром — только владельцы разные. А ведь когда-то вестибюли станций в центре тоже были городской достопримечательностью, каждый имел свою физиономию. Видно, оно-то и плохо — теперь у всех одна и та же морда.

В двух шагах от жемчужного Пашкова дома, некогда залитого сиренью, в сотнях метров от Кремля, по дороге к Арбату все уделано теми же тонарами, загажено, заплевано и приправлено мочой. Напротив “Праги” смели с лица земли кусок бесценного Арбата, и причем именно в это время в газетах то и дело публиковали монологи больших и малых начальников, которые мамой клялись пальцем до Арбата больше не дотрагиваться. Где та мама, и была ли она вообще? Впендюрили уродливую громадину, будто пулю в живот выпустили. Снесли весь центр, Зарядье, на Павелецкой, у Таганки не осталось ни одного живого, настоящего московского дома. Москвичи трепыхались, пробовали куда-то писать — пока трепыхались, снесли “Военторг” и сразу стали утверждать, что сейчас же начнут восстанавливать. Небось проверяли: публика проглотит любую чушь или... Без или Любую. Теперь очередь за соседями. Стоящие рядом дома тоже не похожи на тонары и высотки, зачем же они тогда там стоят?

Сожгли Манеж. Произнести страшно.

Гостиница “Москва” доживает последние дни.

Теперь настала очередь “Детского мира”. Почему бы не снести здание КГБ? Вот была бы стоянка так стоянка! Нет, “не соответствует” именно “Детский мир”, то ли он сильно ветхий, то ли шибко неудобный. Куда они денут дыхание многих поколений детей? Кто защитит его, детскую мечту, подарившую столько радости, сколько им не причинить горя...

Иностранцы небось нам завидуют. Думают, москвичи — как подданные арабских шейхов, утопают в золоте, изнемогают от излишеств. А что остается думать, разъезжая по Москве? Едешь по Ленинскому, по Кутузовскому, по Ленинградскому проспекту — а там ни одного человеческого магазина. Аптеки, булочные, молочные — простыл и след. Зато появились косметические салоны для особ королевской крови, магазины элитных вин, деликатесов, персидских ковров, одежды и обуви с такими ценниками, что кажется, будто зрение подводит. На каждом шагу “Мы открылись!”. От Белорусского вокзала до метро “Аэропорт” (включая Ленинградский рынок) — четыре казино и несколько “игровых мешков”. На месте старого московского магазина “Екатеринодар” возводят восточный ресторан, через стенку от ресторана “Пивная бочка”, кофейни и десертного зала. Не пощадили даже крошечную кондитерскую, там хоть хлеб да печенье можно было купить. Хлеб?

Выгнали из города его ангелов-хранителей — значит, теперь это другой город. В Америке ведь тоже есть Москва.



* * *

Если попадется вам в уцелевшем букинистическом старая, в желто-бирюзовом переплете книжка Булата Окуджавы “Свидание с Бонапартом”, купите. Принесете домой птенца Жар-птицы. И, коли доведется, откройте страницу 281: “Нынче утром проснулся с ощущением радости. Что же такое! Постепенно вспомнил премилый сон, будто бы просыпаюсь у себя в доме и никакой войны. Продолжаю фантазировать... Лежу в мягкой теплой постели, окна распахнуты, и прошлогодняя яблонька заглядывает в комнату...

Лучше дома своего ничего нету! Где же оно все? Почему я проснулся в замке Летиции Бонапарт на холодной лавке и чего найдут наши изворотливые денщики на завтрак? Неизвестно, может быть, снова придется закусывать сельдями да яичницей. А уж что завтра, этого никому знать не дано...”





Партнеры