Русский штык

Из романа “Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..”

25 апреля 2005 в 00:00, просмотров: 576

Большой роман Владимира Богомолова “Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..” не был завершен им при жизни.

Богомолов так писал о своей главной, как он считал, книге:

“Это будет отнюдь не мемуарное сочинение, не воспоминания, но “автобиография вымышленного лица”. Причем не совсем вымышленного; волею судеб я почти всегда оказывался не только в одних местах с главным героем, а и в тех же самых положениях. В шкуре большинства героев я провел целое десятилетие. Коренными прототипами основных персонажей были близко знакомые мне во времена войны и после нее офицеры.

Роман — реквием по России, по ее природе и нравственности, реквием по трудным, изломанным судьбам нескольких поколений — десятков миллионов моих соотечественников”.

Роман о Великой Отечественной написан в основном от первого лица.

Действие в публикуемом отрывке происходит в Германии, в последнюю субботу мая 1945 года.

Главный герой романа — девятнадцатилетний старший лейтенант Федотов, командир разведроты стрелковой дивизии.

Его близкий друг Володька Новиков отмечал день рождения своей невесты. На это застолье приехал из штаба армии подполковник Бочков Алексей Семенович.

Немало было уже выпито за Победу, за русское офицерство, когда Бочков намекнул на некий загадочный час “Че”, на возможный бросок “через Эльбу и Францию к Ла-Маншу”. Он велел всем “не расслабляться” и быть готовыми искупаться в Ла-Манше, а посему офицерам следует запастись плавками, чтобы “не позорить Россию...”.

Раиса ГЛУШКО.


...Поддерживаемый Володькой под левую руку — я страховал справа и был готов в любую секунду подхватить, однако дотронуться до Алексея Семеновича без просьбы или команды не решался, — он, медленно сойдя с крыльца, остановился и, уставясь на меня тяжелым недвижным взглядом, строго и озадаченно спросил:

— А это кто?

— Старший лейтенант Федотов… Алексей Семенович, я же вам о нем рассказывал! И сегодня говорил... — с плохо скрываемой досадой или обидой напомнил Володька. — Василий Федотов... Командир разведроты дивизии... Мой друг!.. Окопник, отличный боевой офицер!

Подполковник смотрел на меня настороженно, недоверчиво и недобро, и, не выдержав его взгляда, я сказал то, что хотел сообщить ему еще за столом:

— Товарищ подполковник, разрешите... А у меня есть плавки... Новенькие!.. Так что я готов... могу купаться и не позорить! — радостно доложил я, для убедительности похлопав себя по бедрам, и, так как в его лице ничего не изменилось, заверил: — Слово офицера!

— Он не врет, — вступился Володька. — Если сказал, значит, плавки есть!

Алексей Семенович еще с полминуты молча, недоверчиво и, пожалуй, даже с враждебностью в упор рассматривал меня: ордена на моей гимнастерке, погоны (словно сличая соответствие числа звездочек с моим званием) и более всего мое лицо.

— Штык! — отводя наконец взгляд, сказал он обо мне Володьке и уточнил: — Русский боевой штык! Выше которого ничего нет и быть не может!

— Офицер во славу русского оружия! — обрадованно вставил Володька. — Я же вам говорил!

— Замкни пасть! — повыся голос, с явным недовольством и раздражением скомандовал Володьке Алексей Семенович и медленно, твердым безапелляционным тоном повторил свою формулировку:

— Русский боевой штык! Выше которого ничего нет и быть не может!.. И я ему желаю: напора в руку и ниже!

Я стоял, не веря от неожиданности своим ушам, крайне польщенный и взволнованный столь высокими словами, высказанными обо мне этим замечательным подполковником. Старинный тост русского офицерства с пожеланием силы и крепости в бою и с женщинами — “напора в руку и ниже” — я слышал не раз от Арнаутова и от Володьки, однако в устах Алексея Семеновича, и впервые адресованный лично мне, он прозвучал свидетельством доброго, товарищеского или даже, как я подумал, дружеского отношения этого необыкновенного человека. “Русский боевой штык! Выше которого ничего нет и быть не может!” — в радостном обалдении повторял я про себя мысленно, чтобы запомнить и потом записать.

Меж тем подполковник снова перевел на меня тяжелый, неподвижный взгляд и требовательно спросил:

— Пээнша-два* ко мне в полк пойдешь?

От столь неожиданного предложения я не мог не растеряться и, вытянув руки по швам, стоял перед ним, соображая, что сказать, как ответить. Он предлагал мне должность помощника начальника штаба по разведке, именуемую иначе “офицер разведки полка”, что, в случае перехода, судя по должностному окладу, было бы для меня некоторым повышением. Однако оставить дивизию, в которой я провел на войне без малого два года, куда на передовую, несмотря на трудности и прямое нарушение приказа наркома обороны, я, минуя полк офицерского резерва, вернулся из далекого тылового госпиталя и где все было своим, привычным, хорошо знакомым, расстаться с Астапычем, Елагиным и Арнаутовым, с Володькой, Мишутой, Кокой-Профурсетом и еще с очень многими я, разумеется, не мог. Я ведь и в академию вместе с Володькой и Мишутой решился поступать после немалых колебаний, по необходимости — для получения высшего военного образования, — и с твердым намерением по окончании учебы вернуться обратно в свою дивизию. К тому же по боевому опыту двух лет офицерства я был строевым командиром, окопником, а не штабником.

С опаской глядя в мрачное, темное в полутьме лицо подполковника и не в силах отвести глаза, я с волнением соображал, что же ему ответить, под каким предлогом уклониться.

— Через два-три месяца, — грубым натужным голосом продолжал он, — я представлю тебя на капитана!

Находясь в опьянении и не вникая в суть дела, он обещал нереальное. Звание “старший лейтенант” я получил менее четырех месяцев тому назад, и очередное воинское звание в условиях мирного времени при нормальном прохождении службы мне светило не раньше, чем через три года. Впрочем, это не имело значения: я сознавал, что убыть из дивизии в другую часть даже с повышением звания или в должности я не в состоянии, однако сообщить об этом Алексею Семеновичу у меня не хватало решимости. Не зная, что сказать, я стоял перед ним навытяжку, неловко улыбаясь, и Володька пришел мне на помощь.

— Товарищ подполковник, он не торопыга и с кондачка ничего не делает. Он подумает и решит!

Очевидно, поняв, что от принятия его предложения я воздержался или уклоняюсь, Алексей Семенович, снова напыжась, какие-то секунды с презрением смотрел на меня и неожиданно разгневанно выпалил:

— Ну и дурак!!! Слюнтяй!!!

От полноты чувств, от возмущения он энергично плюнул и с решительным видом направился к машине. Володька шел рядом, а я — поотстав, чувствуя себя виноватым, хотя ничего плохого вроде и не сделал.

Темноволосый, приземистый, с непроницаемым лицом сержант-водитель уже распахнул заднюю левую дверцу “Мерседеса” и стоял наготове с вынутой из багажника большой, тугой, в красивом темно-сером чехле подушкой. Как только Алексей Семенович, поддерживаемый Володькой, опустился на заднее сиденье, сержант сноровисто подложил ему под руку подушку для удобства, проговорив вполголоса “Разрешите!”, бережно расстегнул стоячий ворот кителя, снял фуражку, затем проворно сел за руль и запустил мотор, заработавший ровно и тихо, как у новых автомобилей высшего класса.

— Подождите минуту!.. Не уезжай! — вдруг сказал Володька водителю и побежал в дом.

— Федотов! — повелительно позвал подполковник, и я поспешно шагнул к раскрытой задней дверце “Мерседеса” и вытянул руки по швам. — Офицер должен не рассуждать и не слюнтяйничать, а действовать!.. И жди часа “Че”**! Впереди — Франция и Атлантика! Помни о плавках и о Ла-Манше! Только не позорь Россию своей мохнатой ж… — осекся он, но я сразу понял, что он хотел сказать. — Главное — не расслабляться!.. — властно повторил он. — Ты эту... как ее… Наталью — через Житомир на Пензу!.. На-а-мек ясен?.. — осведомился он и, так как я слышал это выражение в разговорах офицеров и, догадываясь, что оно означает, смущенно молчал, пояснил: — Ра-аком!.. Чтобы не выпендривалась и не строила из себя целку!.. Бери пониже — и ты в Париже!.. На-а-мек ясен?..

— Так точно! — подтвердил я, хотя высказывание или прибаутку насчет Парижа слышал впервые и осмыслить еще не успел.

— Штык! — решительно одобрил Алексей Семенович. — Или вдуй тете Моте, — несомненно имея в виду Матрену Павловну, неожиданно предложил он, к моему удивлению и крайнему стыду: она же мне в матери годилась, как же можно так говорить... — Влупи ей по-офицерски! Так, чтобы потом полгода заглядывала, не остался ли там конец!.. На-а-мек ясен?..

— Так точно!

В эту минуту мне показалось, что сидевший за рулем сержант сотрясается от беззвучного смеха, но, может, мне только показалось — я не сводил глаз с лица подполковника и видеть находившегося у меня за левым плечом водителя никак не мог.

— Штык!.. Или влупи Кикиморе! — очевидно, разумея Сусанну, с ходу предложил Алексей Семенович и третий вариант. — Была бы п---- человечья, а морда — хоть овечья!.. Рожу портянкой можно прикрыть! — доверительно заметил или, может, как старший по возрасту и званию, делясь житейской мудростью, по-товарищески посоветовал он и, мрачно напыжась, с неожиданной жесткостью приказал: — Вдуть и доложить!!! На-а-мек ясен?

— Так точно! — подтвердил я, принимая все, что он мне сказал, за хмельную шутку боевого, весьма заслуженного, однако опьяневшего старшего офицера.

— Штык!

* * *

Наблюдая бабушку и деда, я с малых лет усвоил, что с пьяными и даже с выпившими не надо спорить или пререкаться, наоборот, им следует не возражать и по возможности поддакивать: проспавшись и протрезвев, они ничего подобного говорить не станут и, более того, будут стыдиться сказанного во хмелю.

Позднее, вспоминая и обдумывая этот вечер, я, к чести Алексея Семеновича, отметил: он приехал изрядно поддатый, выпил и здесь, на дне рождения, наверняка не менее полутора литров водки, речь его стала медленной, тяжелой, а взгляд насупленно-суровым и неподвижным, но ни одного матерного слова или непристойного выражения за столом в присутствии женщин он не допустил. Война окончилась совсем недавно, а в боевой обстановке, на передовой мат звучал несравненно чаще, чем уставные и руководительные команды; в родном Пятнадцатом Краснознаменном стрелковом полку майор Тундутов без “епие мать” вообще фразы не мог произнести: наверно, подобно многим, он был убежден, что матерные слова так же необходимы в разговоре, как соль во щах или масло в каше. Особенно врезались мне в память самая первая встреча и первые услышанные от майора фразы.

Перед тем с медсанбатовской бумажкой-бегунком я более полутора суток прокантовался в полусожженной лесной деревушке, где размещался штаб дивизии, — никак не могли оформить и подписать назначение, — и эти полтора суток я ничего не ел, а обратиться к кому-нибудь и попросить хотя бы положенное по аттестату все не решался, стеснялся: там не только офицеры, но даже писаря ходили важные и отчужденно-неприступные. У меня было всего два рубля, а стакан молока стоил десять, и потому наполнялся я только колодезной водой, и кишки у меня изнемогали от голода. Темной холодной ночью, продрогнув на пронизывающем ветру до нутра и подстегиваемый то и дело резкими окриками часовых, которые, соблюдая уставную бдительность, упорно не говорили, куда мне идти, а гнали назад или в сторону по лесу, я наконец с трудом отыскал нужную мне землянку.

Не без волнения и зыбкой радужной надежды ждал я в тот час встречи с третьим в моей скоротечной фронтовой жизни батальонным командиром. С первыми двумя мне не повезло: один был до озверения груб, напивался до невменухи и рукоприкладничал даже с офицерами, в результате чего наделенный, видимо, более других чувством собственного достоинства ротный Елохин за полученный беспричинно, вернее ошибочно, удар прикладом в лицо вогнал в него шесть пуль из пистолета, а седьмую пустил себе в висок; второй же батальонный, наоборот, не пьянствовал, не дрался и матерился в меру, однако отличался нерешительностью или слабодушием и в тяжкую, трудную минуту боя остатков батальона в окружении под Терновкой скрылся ночью в деревню и спрятался там в погребе, где спустя сутки и был обнаружен спящим, после чего сгинул из полка без слуха и следа — как растворился.

Находясь перед тем по ранению в медсанбате, я прочел выпущенную военным издательством книжку о старой русской армии — сборник рассказов и повестей — и был отрадно удивлен неожиданным открытием: у Александра Куприна полковник Шульгович приглашал проштрафившегося подпоручика Ромашова к себе в дом, знакомил с женой и матерью и угощал необыкновенным обедом с разными винами и спаржей. В других рассказах или повестях офицеры говорили своим подчиненным “любезный”, “дружище”, “батенька”, “голубчик” и даже фендриков — молодых прапорщиков и подпоручиков — называли по имени-отчеству; ко мне еще ни разу никто из начальников так не обращался, меж тем тогда, осенью сорок третьего года, после недавнего июньского Указа*** началось возрождение традиций и духа старого русского офицерства, и неудивительно, что я, охваченный романтикой офицерского корпоративного товарищества, мечтал встретить подобного отца-командира.

Когда я появился в “двадцатке” — большой полувзводной землянке, — майор Тундутов ужинал или обедал, если можно обедать в полночный час. Рослый, с обветренным сумрачным лицом и прямой длинной спиной, в шерстяной, застегнутой на все пуговицы и схваченной в поясе широким офицерским ремнем гимнастерке с двумя орденами и медалями, он неторопливо ел горячие щи или борщ прямо из котелка; перед ним на самодельном откидном столике в плоских эмалированных мисках лежали нарезанный толстыми ломтями светлый, деревенской выпечки хлеб, сало и соленые огурцы, а в блюдце белела грудка кускового сахара. Левее, на железной печке, подогревались сковорода, полная жареного картофеля, и начищенный до блеска большой медный чайник; немолодой ординарец со столь же неулыбчивым, испуганным рябым лицом и в ботинках с обмотками стоял навытяжку возле сковороды в ожидании команды.

Стуча от холодной дрожи зубами, я доложил о прибытии, и майор, взяв протянутые ему документы, взглянул на меня строгим, оценивающим взглядом. Я тянулся перед ним, что называется, “на разрыв хребта”, до хруста в позвоночнике и смотрел ему в глаза с уважением и преданностью, как должен смотреть взводный на батальонного командира. После полуторасуточного пищевого воздержания в животе неприлично урчало, и я боялся, что майор услышит. Невыносимо хотелось есть, однако мысленно я претендовал по минимуму на кружку горячего чая — для сугрева, а по максимуму — на тот же чай, но уже с кусочком сахара и ломтем хлеба. При всем своем юношеском романтизме и простоватости человека, выросшего в деревне, даже от отца-командира я большего почему-то не ожидал.

Положив мое офицерское удостоверение и предписание из штаба дивизии на угол столика и продолжая держать меня по стойке “смирно”, майор внимательно просмотрел документы, а затем, уставясь мне в лицо изучающе-недоверчивым жестким взглядом и почему-то переврав мою фамилию, напутствовал меня так:

— Тебе взвод, Федоткин, доверили, тридцать, епие мать, человек! Не спи ночами, кровью и потом умывайся и вывернись, епие мать, наизнанку, но взвод чтобы был лучшим! Не оправдаешь, я тебе, епие мать, ноги из жопы вытащу и доложу, что так и было!.. Понял?!

— Так точно!

Взяв огрызок карандаша, он вывел несколько слов на предписании, полученном мною в штабе дивизии, и, вскинув голову, неожиданно быстро спросил:

— Скажи, епие мать, Федоткин: сколько будет от Ростова до Рождества Христова?

Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике, преданно смотрел ему в глаза и лихорадочно соображал. Как и в других случаях, когда жизнь ставила меня на четыре кости, я ощутил слабость и пустоту в области живота и чуть ниже. Я чувствовал и понимал, что погибаю, но, сколько будет от Ростова и до Рождества Христова, я не знал и даже представить себе не мог.

— Виноват, товарищ майор, — после тягостной паузы убито проговорил я. — Не могу знать!

“Не могу знать!” — как я слышал от Арнаутова, являлось уставным ответом в старой русской армии, в действующем уставе такого ответа не было; неосторожно сказав, я замер, ожидая гнева майора, однако неожиданно его сумрачное жесткое лицо смягчилось, и он сказал с удовлетворением, очевидно, довольный своей проницательностью, тем, что с первой же встречи разглядел меня насквозь и даже глубже:

— Совсем молодой! Еще не е...ный!

— Так точно! — с перепуга, в растерянности поддакнул я, хотя последнее утверждение никак не соответствовало действительности.

В самом деле, к этому времени — за четыре месяца пребывания в действующей армии на фронте — я дважды был ранен и тяжело контужен, полтора месяца провалялся в медсанбате и судьба уже дважды бросала меня под “Валентину”****: в связи с мародерством в полковой похоронной команде и за переход на сторону немцев трех нацменов — один из них числился в моем взводе. В первом случае меня спасло то, что на похоронной команде я пробыл всего семь суток, а мародерничали там многие месяцы, но я об этом и не подозревал и узнал лишь спросонок во время внезапного ночного обыска, когда мне показали клещи, плоскогубцы и мешочек из-под махорки, набитый золотыми коронками и серебряными изделиями, к тому же я был несовершеннолетним, и по всем этим основаниям командир дивизии, по настоянию Астапыча, согласия на мой арест не дал. Во втором же случае перебежавший нацмен хотя и числился в моем взводе, использовался помощником повара в отделении хозяйственного довольствия и постоянно находился на батальонной кухне, где я его, возможно, и видел, но в лицо не знал и ни разу с ним даже не разговаривал, отчего ни контрразведке, ни прокуратуре дивизии, пытавшимся вчинить мне содействие или пособничество в измене Родине, Астапыч меня, опять же, не отдал и в ОШБ***** отправили командира взвода снабжения младшего лейтенанта Краснухина. В обоих случаях меня таскали, допрашивали, материли, мне все время угрожали “разгладить морду”, и страху я натерпелся небывалого. Так что утверждение майора о моей девственности, а точнее, неопытности никак не соответствовало действительности, но я и слова не сказал. К этому времени, к концу октября сорок третьего, я уже начал постигать один из основных законов не только для армии: главное в жизни — не вылезать и не залупаться!..

Когда во время нашего недолгого ознакомительного разговора-инструктажа лицо майора неожиданно смягчилось, я снова мысленно запретендовал на кружку кипятка, запретендовал по минимуму, однако майор — он был человеком далеким от сантиментов и какого-либо рассусоливания, — возвращая документы со своей краткой резолюцией (там было написано карандашом: “Назаров. Поставь на взвод. Тундутов”), жестко приказал:

— Иди, епие мать, Федоткин, в пятую роту, к Назарову, и набирайся ума! Без дела не обращайся, без победы не появляйся! Иди!

Последнее, что мне запомнилось в ту ночь в землянке майора Тундутова, было красное, в крупных каплях испарины рябое лицо пожилого бойца, испуганно тянувшегося с дюралевой ложкой в руках по стойке “смирно” возле сковороды с жарившимся картофелем. Несколько удивленный сплошным матом, сопровождавшим каждое произнесение моей перевранной фамилии, и если не обиженный, то в глубине души задетый тем, что мне даже кипятку для сугрева из парившего чайника не предложили, я вывалился из землянки под холодный пронизывающий ветер, никак не представляя, где в этом темнющем лесу располагается пятая рота и куда мне идти. Я и помыслить в тот час не мог, что отъявленный матерщинник майор Тундутов окажется не самым большим сквернословом и не самым грубым начальником в моей офицерской службе, и тем более представить себе, разумеется, не мог, что этот всесильный, как мне показалось, твердокаменный, поистине несокрушимый командир будет спустя месяц под Снегирями на моих глазах как простой смертный раздавлен тяжелым немецким танком, расплющен в кровавую массу, а я, подбежав, упаду на снег рядом с ним на колени и в очередном скоротечном отчаянии от внезапности и непоправимости произошедшего, находясь, несомненно, в шоковой минутной невменухе, буду звать его как живого, точнее, кричать нелепо и абсурдно: “Товарищ майор!.. Товарищ майор, разрешите обратиться...”

* * *

…Алексей Семенович Бочков “делал Отечку” с первого дня, начал ее лейтенантом, вырос до командира полка, имел двенадцать ранений и то, что за вечер он, прошедший огонь и воду, до резкости крутой окопник, произнес всего одно матерное слово, причем лишь в народном присловье, наедине со мной, я расценил как свидетельство его большой внутренней культуры и благовоспитанности, столь необходимых истинному офицеру.

Меж тем вернулся Володька с бутылкой “Медведелова” и двумя баночками португальских сардин в руках. Я отступил в сторону, и он, приблизясь к проему распахнутой задней дверцы “Мерседеса”, нагнулся и, протягивая подполковнику водку и сардины, негромко предупредительно сказал:

— Алексей Семенович, это вам... На утро... На опохмелку...

Я не мог мысленно не отметить Володькину заботливость и чувство товарищества. С раннего детства я знал о необходимости похмеляться. Наутро после вечернего застолья бабушка обязательно выставляла деду чекушку, и короткое время до этой минуты он маялся в мучительном ожидании и с лицом страдальца, потерявшего всех родных и близких, искал в избе пятый угол. А когда из Москвы приезжал и ночевал дяшка Круподеров, к раннему завтраку на столе появлялась поллитровка с белой головкой, причем дяшка при виде бутылки обычно с облегчением возглашал: “Похмелиться — святое дело!” и норовил поцеловать бабушку в щеку.

— Стра-ате-ег! — после некоторой паузы, недобро усмехаясь, проговорил подполковник, но в руки ничего не взял, и Володька, пождав еще секунды, опустил водку и сардины в разрез кожаного кармана на задней стороне сиденья водителя. — Весьма мелкий и пошлый стратег, но не штык и не боевой офицер! — неожиданно с неприязнью заявил Алексей Семенович, повыся голос. — Что ты туда суешь?!

— Трофеи наших войск, товарищ подполковник... — желая прийти на помощь Володьке и пытаясь улыбнуться, несмело вступился я.

— Замкни пасть!!! — приказал мне Алексей Семенович, тем самым решительно блокировав мое вмешательство, и снова обратился к Володьке: — Владимир, я тебе скажу прямо: ты мне друг, но сейчас я тебя презираю!.. Это гадость!!! — возмущенно вскричал он. — За кого ты меня принимаешь?! Офицер не смеет угодничать!!! Тьфу!!!

Он в сердцах энергично плюнул мимо Володьки, и плевок, как я тотчас обнаружил, попал на голенище моего правого сапога: я стоял рядом с Володькой, разумеется, никак подобного не ожидал и не успел отдернуть ногу. Вообще-то мелочь, но мне стало неприятно, наверно, потому, что в этот день я уже раз пять надраивал бархоткой сапоги, дрочил их до полного глянца и сверкания, предварительно намазав лучшим в Германии гуталином Функа — “Люкс”.

И еще в эту минуту я подумал: хорошо, что в доме звучал патефон и там, надо полагать, не слышали негодующих выкриков подполковника. Нет, Алексей Семенович не был пьян, он все соображал. По сути дела, он вчинил Володьке услышанное мною впервые от Арнаутова более полутора лет назад и тут же записанное для памяти одно из основных правил кодекса чести русского офицерства: “Не заискивай, не угодничай, ты служишь Отечеству, делу, а не отдельным лицам!”

— Разрешите, товарищ подполковник, — сказал Володька, вытягиваясь. — Вы меня неправильно поняли! Уже больше месяца я не являюсь вашим подчиненным и не завишу от вас по службе! И потому это не гадость и не угодничество, а товарищеское внимание! — твердым голосом, убежденно заключил он.

В наступившей тишине ровно, негромко работал мотор, водитель сидел наготове, держа руки на баранке руля. Я подумал, что Володька прав, и даже ощутил чувство обиды: получалось, что Алексей Семенович ошпетил его грубо и совершенно необоснованно.

— Капитан Новиков! — официально и строго проговорил подполковник, он в очередной раз напыжился, причем лицо его сделалось до крайности властным и, более того, свирепым. — Офицер должен не рассуждать, а действовать!.. Обеспечьте выполнение боевой задачи!.. Главное — помнить о часе “Че” и ни на минуту не расслабляться!.. Вдуть тете Моте — по-офицерски! — так, чтобы она полгода заглядывала, не остался ли там конец!!! — с непонятным ожесточением выкрикнул он. — Вдуть и доложить!!! Приказ ясен?!

— Так точно! — подтвердил я, немного помедлив: я ожидал, что как старший по званию ответит Володька, но он, насупясь, молчал.

— И обеспечить плавками весь личный состав!.. Нас ждут Ла-Манш и Атлантика!.. Вы мне оба головой отвечаете!.. Вы-пал-нять!!! — он поднял руку к черному лакированному козырьку фуражки и, опуская ее и отворачивая от нас лицо, приказал водителю: — В Карловку!

Володька захлопнул дверцу, машина тронулась, легко набирая скорость, развернулась вправо и ходко покатила по улице. Мы вышли из палисадника и смотрели, как в наступающих сумерках стремительно удалялись от нас две красные точки задних габаритных огней. Не без волнения и душевного трепета я подумал, что через каких-нибудь полтора часа Алексей Семенович будет в Карлхорсте, где совсем недавно страны-победительницы подписали капитуляцию Германии, а теперь, как говорили, размещался штаб фронта, выше которого для нас была только Ставка Верховного Главнокомандующего и лично товарищ Сталин... И этот, обитавший там, в Карловке, по сути дела на небесах, необыкновенный подполковник — вот уж воистину русский боевой штык! — нашел время, чтобы запросто спуститься с такой высоты, и не поленился приехать за сто пятьдесят километров, чтобы присутствовать на дне рождения невесты своего бывшего подчиненного и по-свойски разговаривать с нами, я был растроган и польщен знакомством с Алексеем Семеновичем и еще не мог осмыслить, что оно мне дало и насколько как офицера обогатило. Его выражение “Замкни пасть!!!” я слышал впервые, оно звучало энергично и внушительно, и я тут же повторил его про себя, чтобы запомнить и потом записать, как повторял перед тем для памяти и другие услышанные мною впервые от Алексея Семеновича житейские изречения и примеры разговора с младшими по званию: “Главное — не расслабляться!..”, “Офицер должен не рассуждать, а действовать!..”, “Рожу портянкой можно прикрыть!..”, “Чтобы не выпендривалась и не строила из себя целку!..”, “Бери пониже — и ты в Париже!”, “По-офицерски, чтобы потом полгода заглядывала, не остался ли там конец!..”, “Вдуть и доложить!..”, “На-а-мек ясен?..”

Щелкнув зажигалкой, Володька сразу же закурил и глубоко затянулся. Я чувствовал, что он, весьма самолюбивый и гордый, взволнован, а может, даже оскорблен высказанным ему только что резко и необоснованно обвинением или упреком в угодничестве.

— Гусар, который не убит до тридцати лет, не гусар, а дрянь! — после недолгого молчания неожиданно произнес он, повторив выражение Бочкова. — Тебе-то хорошо, тебе — девятнадцать!.. А ему — двадцать девять!.. Его на Героя представляли, но где-то выше затерли... Кто-то накапал: внесудебные расправы, рукоприкладство... А с контингентом иначе нельзя: они только силу понимают. И о часе “Че”, и о Ла-Манше это тоже не пустые слова — со значением сказано!.. Они в Карловке все знают... А Ла-Манш ему вот так нужен! — ребром ладони Володька провел по горлу и посмотрел на меня. — Возможно, мы накануне больших событий. Таких, какие нам и не снились!.. Тогда с академией придется подождать...

Он снова затянулся и, стряхнув с кончика сигареты пепел, погодя продолжал:

— Ты бы посмотрел его в бою! Железо! У него не помедлишь и в окопе не задержишься! У него и безногие в атаку пойдут, и любой власовец или изменник на амбразуру ляжет!.. Или ты готов отдать жизнь в бою за Родину, или тебя пристрелят тут же, как падаль!.. Не выполнил приказ, или струсил, или замешкался — прими меж глаз девять грамм и не кашляй!.. Его в батальоне за глаза звали не Бочковым, а Зверюгиным!.. Стальной мужик! Железо!.. — с восхищением проговорил Володька, глядя вслед отъезжавшей машине. — Я убежден: ему не только полк, ему и дивизию можно дать, и она будет из лучших!..

…Подполковника Бочкова я вспоминал в жизни десятки раз и всегда с добрым чувством. Правда, спустя десятилетия он уже не представлялся мне человеком большой внутренней культуры и благовоспитанности, но остался в моей памяти настоящим боевым командиром, “офицером в законе”, или, как тогда еще говорилось, “офицером во славу русского оружия”...


* ПээНШа — два, ПНШ-2 — помощник начальника штаба, с 1943 года именовался “офицер разведки полка”.

** Че — час “Ч” — условное обозначение точного времени достижения переднего края обороны противника атакующими войсками, а также — начала форсирования водной преграды, выброски воздушного или высадки морского десантов; в обиходном армейском просторечии — час атаки, начала наступления.

*** Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 июня 1943 года командный и начальствующий состав Красной Армии впервые был признан и провозглашен советским офицерским корпусом.

****“Валентина” (жарг.) — Военный трибунал.

***** ОШБ — Отдельный штурмовой батальон. В отдельные штурмовые стрелковые батальоны, созданные согласно директиве Генерального штаба Красной Армии от 13 марта 1944 года, направлялись бывшие военнослужащие начальствующего состава, находившиеся в плену или в окружении противника, а также проживавшие на территории, оккупированной немцами, и прошедшие после этого спецпроверку в лагерях НКВД. В составе этих батальонов им “предоставлялась возможность в качестве рядовых с оружием в руках доказать свою преданность Родине”.


В среду в “Литературной газете” будет впервые опубликована другая глава этого романа. А к 9 мая готовится аудиоверсия повести “Иван” в постановке Юрия Доронина с использованием голосов Юрия Левитана, Владимира Высоцкого, Леонида Филатова. Роли исполняют Алла Демидова, Валерий Золотухин, Иван Бортник, Виталий Шаповалов, Сергей Аман и др.





Партнеры