Генеральша песчаных карьеров

На месте ГУЛАГа остался один барак и его хозяйка

31 октября 2005 в 00:00, просмотров: 451

Екатерину Ивановну Карнапольцеву не коснулись шмоны с раздеванием, холодные бани на пересылках. Она не ходила по этапу, рук назад не брала, но долгие годы тянула невод бок о бок со ссыльными. В те же телогрейки без карманов была одета, те же ботинки из свиной кожи носила. Она так долго прожила в закрытой зоне, что к жизни “по другую сторону” забора приспособиться так и не смогла. И по сей день обитающая в лагерном бараке баба Катя не знает: ссыльная она или свободная?

Только однажды в году баба Катя достает из шкафа парадный шерстяной костюм — 30 октября, в День памяти жертв политических репрессий. Опираясь на палку, поднимается в тяжелых ботинках на песчаную гору к поселковому кладбищу, где среди обычных русских надгробий стоят высокие католические кресты.

Деревня Песчанка, где долгое время располагался ГУЛАГ, давно бы исчезла с карты острова Ольхон, что посередине Байкала, если бы не задержалась в песках одна-единственная ее жительница. Восьмидесятилетняя баба Катя, расчищая от песка дом, подпирая деревянными бордюрами огород, отказывается уезжать из разрушенного поселка.

— Памятью привязана к проклятому месту, много чего шкурой своей, ухом да глазом вынесла с зоны, — коротко объясняет хозяйка, показывая на дома с заколоченными крест-накрест пустыми окнами, поваленные столбы с обрывками колючей проволоки, обломки сторожевых вышек. На вопрос, не страшно ли одной жить на отшибе, отпускает нешуточный матерок:

— А кого мне бояться? Любого палкой отх…!

В пески, на Ольхон, приехала Катерина с мужем Афанасием на рыбалку в голодные годы, да так и осталась. В середине 30-х годов на острове организовали колонию: сами же зэки и сколотили вышки и бараки, обнесли территорию колючей проволокой.

— Заключенные, стоя по нескольку часов в холодной воде, неводом и сетями ловили омуля, на льду тут же его сырым и ели, снегом заедали. Это не возбранялось — попробуй уследи, — вспоминает Екатерина Ивановна, потирая поблекшую на руке татуировку. — Но за одну-единственную рыбешку, принесенную в барак, сажали в карцер. Когда налетал ураганный ветер — “сарма” — бригадные радовались, начинался шторм, для заключенных эти дни были выходными.

В 52-м году колонию закрыли. Политических и уголовников вывезли на “большую землю” — в Слюдянку, а в Песчанку привезли ссыльных переселенцев. Много среди них было литовцев. Особо выделялись ксендзы из духовной семинарии. Эти ссыльные и построили в Песчанке добротный причал, рыбоприемный пункт и консервный цех. Стали выпускать шпроты из бычков, омуля в желе, хариуса в собственном соку… Только местные тех деликатесов не видели. Все на баржах уплывало в Иркутск, а дальше в Москву.

Вместе с ссыльными рыбаками на 26-метровом баркасе “тянула лямку” и Катерина. После десятичасового рабочего дня, после холода, дождей, с наболевшей спиной, отведав вечной рыбной похлебки, сидела с “врагами народа” у костра. И не было конца историям, что привели горемычных в ГУЛАГ, а потом и на поселение.

— Много среди невольных рыбаков было тех, кто в плену побывал. Кто застрял на соловьевской переправе, в керченских каменоломнях, в харьковском “мешке”, в вяземской мясорубке с одной берданкой на пятерых. А еще помню, лагерники старуху одну все вспоминали, исхудалую и больную. Срок ей был за унесенные с колхозного поля две картофелины — пять лет, а жить оставалось гораздо меньше… Через три дня в колонии и померла. Свезли ее на гору, — показывает Екатерина Ивановна на сопку в лесу. — Время ныне и холм выровняло, и крест погнуло.



Последний узник Ольхона

На рассохшуюся бочку, в нескольких метрах от нас, приземляется черный, как горелый пень, ворон.

— Вертухай Фомка пожаловал, — тут же поднимается с места хозяйка. — Месяц не было видно, а тут, нате вам, прилетел навестить бабку, — голос хозяйки заметно теплеет.

Вытащив из дома для ворона горбушку хлеба, баба Катя продолжает:

— Эту черную бестию еще дед Озарко прикормил. Жил тут до недавнего времени в бараке поляк-лагерник. Памятью обладал ясной до самой смерти. Бирюк был, молчун, но иной раз прорывало… Семья у него в Барановичах была большая. Жили сытно: лошадей для польской кавалерии разводили. В 39-м красные войска освободили от польских панов Западную Белоруссию, а всю семью Озарко отправили в Архангельскую область на лесоповал. Через два года в живых остался один он. А тут и война подоспела. В 42-м Сталин решил создать польскую армию. Вот и стали собирать в нее ссыльных поляков. Только многие из них под красные знамена вступать не захотели — сбежали вместе со сформированной дивизией в Иран, сражались в Африке с англичанами против солдат Роммеля. А как вернулся Озарко после победы в Барановичи — попал в товарный вагон с решетками на окнах. А потом и на Ольхон. Баржи шли брюхаты, вместительны — гнали “врагов народа” из живой России на Север неживой.

Отмахиваясь от назойливого шмеля, баба Катя мимоходом замечает: “Вот дела — хоть лезь под нары”, — и продолжает:

— Жизнь в Песчанке замерла, когда сгорел рыбный завод. Отчего вспыхнуло перегретое масло — так и не дознались. Только от цехов ничего не осталось. Мастеру, что залил масло водой, — дали новый срок. С амнистией стали уезжать из деревни поселенцы. Добротные дома разбирали на бревна, перевозили в большой жилой поселок — Хужир, да там и продавали за небольшие деньги.

Цех, закрытый в шестидесятые годы, остался на балансе рыбозавода. Бабе Кате поручили его охранять от лихих людей — чтобы не сожгли, не разграбили. Только байкальский ветер да песок оставили от некогда крепких домов одни руины. Среди обвалившихся бревен с коваными гвоздями сохранились огромные бочки для засолки рыбы, да по углам — черные груды окаменевшей соли.

— Так и жили вдвоем с Владимиром Озарко на разных концах бывшего ГУЛАГа. Старик обитал в каморке вместе с курами. Яйца носил в Хужир, за много километров, сдавал в сельпо, а деньги складывал на сберкнижку. Еще у него было несколько коров. Таскал в придачу в поселок он и мясо, и молоко. Пальцы у него от хватки сетей перестали разгибаться, терпел, работал. Все лето сено косил, здоровья ему было не занимать. Деньги копил — хотел дом купить у себя на родине — в Барановичах. А потом грянул дефолт. Старик узнал, что на все свои сбережения он может купить лишь ящик водки... Случился с горя у Озарко один инсульт, второй. Исхудал весь, перестал кого-либо узнавать. Но когда спрашивали, как звали его командира, он вытягивался по стойке “смирно” и отвечал: “Пан дженерал Андерс!”



“Made in Архипелаг ГУЛАГ”

Комната в лагерном бараке и лучшая ее, приоконная, часть уставлена горшками и кадками с фикусами. На столе, оставшемся с зоны, стоит старый фонарь со свечным огарком. Электричества в доме у бабы Кати давно нет. “Опоры порубили на дрова, провода сдали на металлолом”, — говорит хозяйка. Когда с озера слышится стук моторки, бабушка удивляется по-лагерному: “Что за шухер на бану?”

Зимними вечерами, когда стылый ветер с Байкала воет, насвистывает в соснах свои лешачьи песни, Екатерина Ивановна садится читать толстые книжки “про любовь”.

Саму Катерину жизнь любовью не особо одарила. Облизывая после соленой рыбы горьким языком сухие губы, она говорит:

— С Афанасием сошлись, трех мальчишек родили, а жить вместе не смогли — разошлись.

Живет ее бывший благоверный сейчас в Иркутске. Там же обитают сыновья Георгий, Сергей, Анатолий и пять внуков. Каждый рад взять бабушку к себе, да только Екатерина Ивановна упирается:

— Среди ссыльных прожила всю жизнь, у нас своя правда была, в вашем мире, где все продается, жить не могу!

Мы физически ощущаем гнетущую энергетику Песчанки, а баба Катя другого мнения:

— Здесь простор! Байкал питает. Мне много не надо. До сих пор рыбу сама ловлю. Корова есть: молоко, сметана своя. С огорода картошки накопаю, из лесу голубицу и бруснику принесу. Пенсию — 2280 рублей — знакомая в Хужире по доверенности получает. Рыбаки проезжают мимо — завозят продукты.

Раньше кошка Мурка исправно приносила в дом котят. Теперь усатая бродит одна-одинешенька: уже много лет поблизости нет ни одного кота.



***

В тишине слышно, как за окном бьются о берег байкальские волны.

— Стучит-постукивает веретено жизни, — замечает баба Катя. — Не станет меня — поселок сгинет, что здесь ГУЛАГ был — никто и не вспомнит.

На прощание хозяйка говорит нам: “Все загадки жизни — хотите, высыплю вам прямо сейчас? Не пугайтесь беды. Не томитесь по счастью. Все равно ведь в жизни и горького не до веку, и сладкого не дополна. Не замерзаете, жажда и голод не рвут вам когтями внутренности, не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза — кому вам еще завидовать?”

В кладовке у бабы Кати хранится крепкий деревянный чемодан. Еще лагерного изготовления, made in Архипелаг ГУЛАГ. На дне — страница “Правды” за февраль 53-го. На крышке — Любовь Орлова. А между ними: святыни, собранные на месте разрушенных лагерных бараков: пожелтевшие письма, медные монетки, самодельные стеклянные пуговицы, ботинки с деревянными подошвами, завернутая в истлевшую тряпицу прядка детских волос, которую хранили, видимо, как память о жизни в далеком доме.

Исчезли лагерники-ссыльные из Песчанки. Кто в сырой песок — на поселковое кладбище, кто — после амнистии — дотянул-доковылял до родной стороны.

Баба Катя с деревянным чемоданом осталась.





    Партнеры