Ж… замечательных людей

Илья Олейников написал комедию в прозе о самом себе

17 августа 2007 в 15:17, просмотров: 396

Передачу “Городок” и неделимый дуэт Олейников—Стоянов знают все. Илья Олейников — неподражаемый комический актер. Выяснилось, что писать книги он умеет так же интересно и так же смешно. Чего стоит одно название мемуаров — “Жизнь как песТня, или Все через Жё”. В книге: перипетии творческой и интимной биографии, тернистый путь из провинции в Москву и от начинающего артиста до всенародного признания. Отрывки из воспоминаний популярного комика читайте в “МК”.

Тихо в лесу, только не спит барсук

Оптимистично настроенный барсучок с рюкзачком за плечами выныривал на лесную опушку, распевая песенку сомнительного, прямо скажу, содержания:

Эй, с дороги, звери-птицы,

Волки, совы и лисицы!

Барсук в школу идет,

Барсук в школу идет.

— Ты куда, барсучок? — весело спрашивает белочка, настроенная не менее оптимистично.

— В школу иду! — еще веселее отвечает барсучок.

— А там интересно? — спрашивает белочка.

— Оч-чень! — уже на пределе оптимизма визжит барсучок и уходит в прекрасное далёко.

Надо отдать должное моей сметливости — роль я выучил быстро. Возникло препятствие другого рода — я решительно не вписывался в ширму. Я выгибался до максимума, и от этого рука, держащая барсучка, выписывала такие кренделя, что у детей возникало убеждение: барсук идет в школу не просто выпимши, а нажравшись до самого скотского состояния. Если же я выпрямлялся, то над ширмой величаво возникал черный айсберг. Загадка разрешалась просто — это была макушка моей аккуратно подстриженной головы.

Главреж заказал у декораторов шапочку в виде пенька. Я надевал пенек на голову, и, как только барсук появлялся над ширмой, вместе с ним появлялся и пенек-голова. Барсучок вальяжно на нем (или на ней) разваливался, отбарабанивал текст, а уходя, как бы невзначай прихватывал с собой и пенек. Смелое решение доводило дошкольников до безумия.

Все шло хорошо, но однажды с белочки свалилась юбка. И перед перепуганными детьми во всей красе предстали беличьи меховые вторичные половые признаки. Я (как барсучок) был настолько уязвлен бесстыдным стриптизом, что меня аж за кулисы отбросило. Белочке показалось, что барсук перед своим позорным бегством прошептал возмущенно:

— Что ж ты, курва, делаешь?

Но это ей, конечно, только показалось. Ничего подобного я не говорил. Я только подумал: “А на кой ляд мне сдался этот кукольный?” Тем более что меня уже все больше привлекала эстрада. Ее мишурный блеск меня слепил. “Вот это — мое! — думал я. — Вот это — мое!” И, в одночасье собравшись, уехал в Москву. В эстрадно-цирковое училище.

“Мы принимаем вас, только замолчите!”

...И вот я стою один на один с приемной комиссией. Со стороны это выглядело так. На подиум, подхалимски сутулясь, вышел журавлеобразный юноша с большой задницей, узкими плечами и маленькой змеиной головкой.

Ноги заканчивались лакированными стоптанными шкарами и коричневыми штанами, сильно стремящимися к штиблетам, но так и не сумевшими до них дотянуться. Все оставшееся между коричневыми штанами и черными башмаками пространство было заполнено отвратительно желтыми носками. А заканчивался этот со вкусом подобранный ансамбль красной бабочкой на длинной шее. Она развевалась, как флаг над фашистским рейхстагом, предрекая комиссии скорую капитуляцию.

— Как вас зовут?

— Илюфа.

Следует пояснить, что поскольку первые 18 лет я провел в Кишиневе, то разговаривал на какой-то адской смеси молдавского, русского и одесского. К этому “эсперанто” прибавлялось полное неумение произносить шипящие и свистящие. Вместо “С”, “З”, “Ч”, “Ш”, “Щ”, “Ц” я разработал индивидуальную согласную, которая напоминала нечто среднее между писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде “кхчш”.

— Значит, Илюфа? — приняли они мою игру.

— Илюфа! — подтвердил я, ничего не подозревая.

— И откуда фе вы приефафи, Илюфа? — раззадоривали они меня.

— Иф Кифинефа,— отвечал я.

— Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам фто-нибудь.

Они входили во вкус. “Ну, засранцы, держитесь!” — подумал я, а вслух сказал:

— Фергей Мифалков. Бафня “Жаяч во фмелю”.

В переводе на русский это означало: “Сергей Михалков. Басня “Заяц во хмелю”.

Ф жен именин,

А можеч быч, рокжчения,

Был жаяч приглакхчфен

К ехчву на угохчфеня.

И жаяч наф как сел,

Так, ш мешта не кхчщкодя,

Наштолько окошел,

Фто, отваливхкчишкхч от фтола,

Ш трудом шкажал...

Что именно сказал заяц, с трудом отвалившись от стола, комиссия так и не узнала. Я внезапно начал изображать пьяного зайца, бессвязно бормоча, заикаясь и усиленно подчеркивая опьянение несчастного животного всеми доступными средствами. И когда к скороговорке, шипению, посвистыванию и хрюканью прибавилось еще и заячье заикание, комиссия не выдержала и дружно ушла под стол. Так сказать, всем составом.

— Хватит! — донеслось до меня откуда-то снизу. — Прекратите! Прекратите немедленно! Прекратите это истязание! Мы принимаем вас! Только замолчите!

Ведро для Эдиты Станиславовны

Представьте себе сельский клуб со сценой. Крохотная комнатка для артистов. На улице лютует зима. Туалет где-то у черта на куличках. Если припрет, на улицу в такую холодрыгу не очень-то разбежишься. Отморозишь все самое необходимое. И всем понятно, что выход из такой щепетильной ситуации один — ведро нужно ставить. А куда его ставить, комнатка-то крохотная? Тут один, самый ушлый, говорит:

— Давайте мы это ведро за задник спрячем. Там, между задником и стеной, узкий проход имеется.

Задником, для тех, кто не в курсе, называется занавес, закрывающий от зрителей заднюю стенку сцены.

Действительно тихое местечко. Сказано — сделано. Установили ведро в заданной точке и со спокойной душой начали концерт. Мужики туда бегают, как лоси на водопой. Через каждые пять минут. А женщины, конечно, тоже хотят, но стесняются. Сцена как-никак. Одна певица терпела-терпела, потом думает: “А-а-а! Гори оно все огнем!” И вот подбирается эта романтическая особа на цыпочках к ведру, присаживается на корточки и начинает юбки подбирать. Одну подобрала, вторую, третью. И случайно задник подцепила. Ей же не видать, что там у нее за спиной делается. Откуда ей было знать, что это задник. Тряпка и тряпка.

А концерт-то идет. Солист стихи лирические читает. Колхозники скучают. И вдруг видят, как чьи-то ловкие руки приподнимают атласный занавес и появляется на сцене, извините за выражение, жопа. Сельскохозяйственные труженики  так всем колхозом и ахнули. Солист, который про любовь читал, тоже при виде безголовой задницы на ведерке все слова позабыл. А певица-то не в курсе, какой она ажиотаж произвела. Тихо свое дело сделала, приподнялась, натянула алые, как паруса, штаны, взмахнула воображаемыми крылами и исчезла за занавесочкой. Будто ничего и не было вовсе.

Ведерная история произвела на меня большое впечатление. “Случится что-нибудь подобное, обязательно воспользуюсь!” — решил я. Ждать пришлось недолго. В Доме офицеров, где нам предстояло выступить, клозета не было, и я попросил офицерика принести за кулисы ведро.

— Ведро? — удивился он и как-то очень брезгливо посмотрел на меня. — Ведро, уважаемый, мы приносили только для Эдиты Пьехи!

Так и сказал. Знай, мол, свое место. Я порадовался за Эдиту Станиславовну. Заслужила все-таки привилегию на склоне лет. Ведро за кулисы.

Ночь у бабы Фроси

Ближайшая деревня показалась километра через полтора. Бесконечный дождь наяривал без устали.

Обернувшись, чтобы не промокнуть, в целлофан, мы, выйдя из автобуса, постучались в крайнюю избу. Дверь открыл заспанный мужик.

— Нам переночевать бы! — попросился Кипренский. 

— Переночевать — к бабе Фросе, — хмуро отозвался мужик. — Третья изба.

Целлофановая делегация сиротливо потянулась в указанном направлении. 

...После шумового оформления в виде шарканья, кашлянья и пуканья заскрипел засов, и в проеме появилась наша спасительница. Кипренский кратко изложил ситуацию, и старуха уже было согласилась нас принять, но после успокаивающих слов: “Так что не волнуйтесь, мы артисты из Ленинграда” — резко передумала.

— Ах, так вы артисты! Не-е-е! У мене ужо тута перяночавали артисьты из Москвы, усюю жилплошшать загадили — не пушшу! — категорически отказала она.

— Да как же вам не совестно, милая моя! — увещевал он старушку. — Как вообще можно сравнивать москонцертовскую гопоту, это бесцеремонное московское хамье, с нами — ленинградцами, за спинами которых стоят Растрелли, Фальконе и Эрмитаж. Только самая извращенная фантазия может проводить параллели между этими столичными фарисеями и нами — истинными носителями истинной культуры.

Восприняв страстный монолог Кипренского как бессмысленный набор ранее не слышанных букв и звуков, старуха перекрестилась, махнула рукой и сказала:

— Ладно уж! Пушшай заходють, раз такия уфченыя.

Мы ввалились в избу и разомлели от домашнего тепла. 

— Поесть бы чего, баба Фрося,— сказал кто-то. — Мы заплатим.

Баба Фрося молча вынесла из погреба банку сметаны, бутылку самогона и буханку черствого хлеба.

В животе после съеденного нетактично заурчало. Вскоре ксилофониста Солодовникова, тридцатилетнего холостяка с “изячными” манерами и прыщавым лицом, некая таинственная сила властно поманила в сортир.

Солодовников выглянул в открытое окно и ничего нового не увидел — за окном лил все тот же постылый дождь, а вожделенный сортир находился метрах в тридцати от дома. Солодовников томился двояким чувством — звериным желанием поскорее добраться до заветного очка и совершенной неохотой выбираться из теплого жилища. Сначала он попробовал переждать кризисный момент, но организм не захотел пойти ему навстречу. 

И тогда ничтоже сумняшеся Солодовников решился на сопротивляющийся всему его “изячному” воспитанию поступок. Стараясь не разбудить спящих коллег, он тихохонько вытащил из футляра ксилофона несколько газет, расстелил их осторожно в уголке, присел над ними задумчиво в позе роденовского “Мыслителя” и вскоре благополучно разрешился. А разрешившись, аккуратно собрал газеты с содержимым в мощное единое целое и, как хрустальную вазу, понес к окошку. Дойдя до окна, Солодовников вполне разумно решил, что баба Фрося будет неприятно удивлена, обнаружив поутру у самого окошка узелок с анонимными каловыми массами. “Хорошо бы забросить это дело куда подальше!” — подумал он. А чтобы получилось подальше, надо бы размахнуться поширше, да вот незадача — размахнуться поширше мешал угол печки. Но ксилофонист Солодовников был, мерзавец, хитер и сообразителен — не зря, видать, закончил консерваторию с красным дипломом. Ох не зря!

Он отошел вглубь, туда, где ничто не могло помешать размаху, и, тщательно прицелившись, по-снайперски метко засандалил узелок точно в центр открытого окошка. После чего захрапел умиротворенно.

Проснулись мы от страшного крика бабы Фроси.

— Обосрали! — вопила она во всю мощь уязвленного самолюбия. — Усюю жилплошшать обосрали! Усей стенки, усею меблю, усе обосрали, ироды!!! Ногу и ту некуды поставить, так усе загадили, говнюки!

Старуха не врала — то, что еще вчера было уютной, чисто прибранной комнатенкой, сегодня сильно напоминало большую и, мягко говоря, дурно пахнущую выгребную яму.

Покрасневший ксилофонист Солодовников нервно покусывал пальцы. Он один хранил секрет ночной трансформации — то, что он в темноте принял за окошко, на самом деле оказалось зеркалом. Зеркалом, в котором это самое окошко и отражалось.



Партнеры