Игорь Кваша: Между ангелом и бесом

“Я хотел сделать из Сталина дьявола”

31 января 2008 в 15:49, просмотров: 796

Стабильность — признак мастерства. Ну а если Мастер всегда и во всем сомневается?

Стабильно отказывался от предложений в кино.

А теперь жалеет об упущенных ролях. Трижды сыграл Сталина.

А сегодня боится, что увязнет в образе кремлевского горца. Много лет соединяет сердца в “Жди меня”.

И едва ли не каждый год грозит уйти из телепередачи. Всю жизнь отдал “Современнику”.

А мысли бродят: эх, надо было в художники податься. Или в спортивные журналисты. Да и вообще — кому этот театр нужен?..

О своих сомнениях накануне 75-летия замечательный актер Игорь Кваша поведал “МК”.

— Игорь Владимирович, вы часто сетуете, что в театре давно не было новых ролей, играете все те же названия. Почему у вас нет новых спектаклей?

— Почему? Не дают!

— Вам-то? Сейчас только мимо “Современника” проходил, на этой большой вашей юбилейной фотографии сидите по правую руку от Волчек. И как это — “не дают”?

— Не знаю, мы как-то не думали о символизме этой рассадки. Я просто один из основателей театра, нас осталось всего три человека: Толмачева, Волчек и я. Конечно, в центре всегда сидим.

— Но вы правая ее рука в театре?

— Да не знаю я, кто ее правая рука. Наверное, она со мной считается, наверное, ценит мое мнение, наверное, когда что-то нужно, просит зайти или звонит. Но это не я один такой. А что названий нет новых… Были случаи, когда я от чего-то отказывался. Но, во-первых, сейчас и спектаклей меньше ставят. А потом, возраст, наверное, уже ограничивает выбор ролей. И нет таких интересных предложений последнее время.

— А вы их ждете?

— Хотелось бы, конечно. Я в себе еще силы чувствую… Знаете, наши молодые ребята в прошлом сезоне задумали сделать поэтический вечер. И сделали его. Но и сами были не очень довольны, и те, кто смотрел, считали, что как-то сыровато получилось. Они меня попросили вмешаться, — знали, что когда-то я читал стихи, у меня были вечера большие поэтические. В общем, попросили помочь, и я легкомысленно согласился. Режиссура — это ведь намного труднее, физически труднее, я очень устаю сейчас. Но так хочется, чтобы ребята научились читать стихи, чтобы полюбили читать стихи. Это же достаточно интимная вещь. Ведь когда пишут стихи, почему-то не пишут прозой, в этом же есть некая концентрация и мыслей, и эмоций. Это сконцентрированное нечто, другая субстанция совершенно...

— Говорите, как поэт. Сами стихов случайно не писали?

— Нет, не писал. Никогда, знаете. Я очень люблю поэзию, очень. Но никогда не прикасался к этому.

— В отличие, кстати, от кистей с красками. Картины пишете до сих пор?

— К сожалению, нет. Времени нет. И места. Может быть, даже места больше, чем времени. Если б хоть какую-то каморку…

— Но на выставку наработали?

— Да, может, и наработал, но никогда не хотел. Для себя как-то делал. Друзьям дарил — у меня на самом деле осталось-то всего ничего, сейчас и выставлять практически нечего.

— А в каком жанре работали: портрет, пейзаж?..

— А не было излюбленного — мне все было интересно. Я хотел написать пейзаж, натюрморт, портрет… Кстати, один портрет — я написал Аркашу Хайта — висит в Еврейском театре “Шалом”, я им подарил. Маму я написал... Ну а кто еще будет сидеть — можно уговорить только либо близкого друга, либо родственника, больше никого же не уговоришь.

— Жену уговорить смогли?

— И ее писал, правда, не очень хорошо получалось, я даже не показывал никому. А рисунок один есть хороший. По-моему, хороший — ей не очень нравится.

— Ваши картины дома на видном месте висят или в угол темный свалены?

— Нет, они лежат где-то — на даче, знаю, есть. Одна там висит, могу похвастаться даже… Там, на даче, живут дети наши, внуки. Круглогодично живут. И кто-то из гостей — художник причем! А потом, еще искусствовед — значит, уже два человека. Так вот они сказали невестке моей: “Слушай, Наташка, что у тебя висит-то? Картинка какая хорошая”. Она возьми да пошути: “Это Лансере”. “Ух, — говорят, — какой хороший Лансере…” Но это такой тяжелый труд — писать-то. Когда перед тобой белый холст и огромное количество проблем: цвета, света, перспективы.

Поэтому я очень люблю художников. Всю жизнь дружил с ними и очень уважаю эту профессию. Я считаю, хорошие художники — обязательно мыслители, философы в душе своей. Я, например, если говорить искренне, понимаю, что не могу оторваться от натуры. Я фигуратист, грубо говоря. Хотя очень люблю более сложную, более условную живопись. Но не могу этого сделать. Это ведь нужно очень много мыслей...

— Ну а ваши где мысли витают?

— А у меня их нет. У меня только желание отобразить. А вот следующий шаг сделать, написать хотя бы более условно — мне трудно. Потому что этим надо каждодневно заниматься, думать надо, надо прийти к чему-то…

* * *


— А здоровьем как нужно заниматься, Игорь Владимирович? Минувший год со всеми его больницами заставил вас более серьезно относиться к собственному здоровью?

— Не-а. А как — более серьезно? Я заниматься здоровьем как-то не умею.

— Не любите ходить по врачам?

— Ненавижу.

— У вас же супруга врач.

— Именно поэтому. Потому что есть домашний доктор. Значит, мне вроде как не надо ходить по врачам — только в крайнем случае.

— Жена не говорит, что вы много курите?

— А это мне просто категорически запрещено!

— Но ваша норма та же — две пачки в день?

— Сейчас стал курить много, на репетиции, я даже не замечаю — чудовищное количество. Вот видите? Сейчас посмотрел и сам ужаснулся. Уже четыре, а сколько мы с вами разговариваем?..

— Эта привычка сильнее вас?

— Да. Да я считаю, уже поздно бросать. Один раз бросил — месяцев семь не курил. Потом начались тяжелые репетиции, нервные. Кругом все курят, ну и я закурил. Больше уж не бросаю.

— Вы считаете себя рабом привычек?

— Да. А какие еще бывают?

— Самые разные. Говорят, например, что вы страстный спорщик — тоже своего рода привычка.

— Это да! (Смеется.) Это, наверное, вы правы.

— Готовы спорить на любую тему и до посинения?

— Раньше — на любую. Но и сейчас в дискуссии со мной очень трудно. Потому что я уж дохожу до конца.

— Правду свою отстаиваете или это упрямство просто?

— Нет, это отстаивание. Именно того, что я точно знаю. Теперь уже — иногда! — я соглашаюсь. Говорю: ну, хорошо-хорошо, все, прекратили на эту тему разговаривать, я с тобой согласен. Это я могу сказать… Правда, ну очень редко.

— Но нашелся такой, кто бы вас переспорил?

— Да, у меня был друг такой, очень близкий друг. Художник Лева Збарский. Вот он спорит просто как сумасшедший.

— Еще хуже вас?

— Нет, я себя сумасшедшим не считаю. А он сумасшедший. У него прямо пена идет изо рта, его переспорить даже я не могу. Но Лева сейчас в Америке живет, так что реже теперь общаемся. А раньше — споры были ну просто бесконечные, орали как бешеные. На любую тему: когда кончается XX век… Вот когда кончается XX век?

— С наступлением 2001 года.

— Правильно. Но это вы теперь уже знаете. А раньше все считали, что в 2000-м, потом уже стали разъяснять. Он об этом спорил еще в девяностых. Со всеми спорил: на деньги, орал, доказывал, что в 2001-м, а не в 2000-м. И я когда к нему приехал, чуть ли не первый вопрос был: когда кончается XX век? Я сказал: в 2001 году. “Е…ть, так ты знаешь!” Ему сразу скучно стало, понимаете. А так он готов уже был в меня вцепиться.

— С Гафтом, наверное, споры у вас долгие бывают?

— Не-е-ет. Он для меня не соперник.

— А Юрский, Козаков?

— С Юрским у меня был как-то спор. Но такой, не ожесточенный — на творческую тему. Мы спорили: можно ли ставить и играть. Я один раз попробовал и считаю, что нельзя. А он, как видите, и продолжает этим заниматься.

— Насчет Сталина с ним не спорили?

— Нет, не спорил. Во-первых, как-то случая не было, чтобы поговорить. А во-вторых, я не думаю, что у нас особые разногласия с ним на эту тему.

— Но сама тема для вас — предмет спора?

— Не только предмет спора, это предмет боли. Потому что огромное количество людей сейчас говорит о Сталине положительно, и даже некоторые хотят возвращения. Виртуального или не виртуального. Для меня это трагично, что так люди думают. Что не понимают, что же это было.

— Так вы Сталина сыграли трижды именно для того, чтобы показать его опасность для дня сегодняшнего?

— Да. Более того, теперь я играю его совсем по-другому. У нас идет пьеса “Полет черной ласточки”, там есть линия как бы его любви к женщине, он даже предлагает ей венчаться. И я несколько увлекся этим и слишком смягчил…

— А вы хотите сделать из него стопроцентного злодея?

— Да-да. Дьявола.

— Но он же человек...

— Нет, он дьявол. От дьявола, так скажем.

* * *

— Почему вы заинтересовались Сталиным?

— Любая такая личность интересна, любопытна. А для нас Сталин должен быть не просто любопытен, он должен будоражить тебя, если думаешь об истории своей страны. А я еще и жил в то время. Когда он умер, я уже в институте учился. И я плакал — отлично помню тот день. Я не очень могу уловить, как это во мне сломалось, как вдруг изменилось, разрушилось. Но это быстро как-то произошло. После XX съезда Вениамин Захарович Радомысленский, директор Школы-студии МХАТ, вдруг вызвал меня к себе. Запер кабинет, вынул из сейфа доклад Хрущева и дал прочитать. И я вот помню, что доклад этот меня не поразил. Эмоциональный, конечно, сильный был удар. Но он не стал для меня откровением.

— Вы долгое время собирали рассказы о Сталине от очевидцев. Понять его вы смогли?

— Не могу быть быть уверен, но мне кажется, да. Иначе я бы его не играл. Мне кажется, я могу точно сказать, как бы он среагировал на ту или иную ситуацию… Знаете, у меня был такой знакомый — Сергей Иванович Кавтарадзе. Который дружил со Сталиным с 1902 года, был с ним на “ты”, называл Коба. Он 13 лет сидел, потом стал замнаркома иностранных дел, и Сталин приглашал его на все приемы. Как-то я у него спросил: “Сергей Иванович, вот вы знали Сталина всю жизнь, на ваших глазах произошло все. Это были большие изменения в человеке?” И он мне ответил: “Что вы, Игорь, — никаких. Он всегда был коварным, жестоким, он всегда шел через трупы, через кровь. Я думаю, после войны к этому добавилась паранойя и мания преследования, и его недостатки гиперболизировались”. Вот то, что не было никаких изменений, — вот это меня тогда поразило. Я думал, он постепенно стал таким. От желания власти, от интриг, от того, что надо бороться со своими врагами-соратниками. Понимаете?

— Но он был несчастный человек?

— Нет, он не был несчастным. Он был очень одинокий человек. Но это нормально для него. Вообще для человека, который забрался на вершину власти. Вы знаете, что римляне говорили: чем выше человек, тем меньше у него возможность выбора. Иногда разрушается эта схема — когда человек гениален, когда он может вырваться из этих рамок. У меня, например, был огромный спор с Гришей Гориным, когда кто-то, я не помню кто, баллотировался на президента США: Голдуотер и Джонсон, по-моему. И Гриша говорил, что будет ужасно, если Голдуотер придет к власти, — тогда наша пропаганда клеймила его позором. А я утверждал, что ничего не произойдет. Потому что у него нет возможности выбора, он все равно будет идти примерно в том же русле, он не гений и не может разрушить эту схему. Ленин мог, он гений был. Но гений тактики — не как философ…

— А Сталин был гений?

— Гений зла. Но он как раз не очень разрушил, как мне кажется, он шел в русле ленинского пути. По пути лжи, по пути репрессий, по пути крови…

— Вас эти знания сильно изменили?

— Конечно. Это же не просто знания о Сталине. Это знания о стране, о нашей жизни. И я убежден, что, конечно, советская власть воспитала нового человека — “хомо советикуса”. Мы другие люди — особенно старое поколение. Но и вы тоже! Потому что это генетически остается, это остается в привычках неких. Даже сейчас говорят — сейчас! — “ну, это не телефонный разговор”. Нет, раньше, когда разговаривали, закрывали телефон подушкой. Но откуда сейчас вернулась эта фраза?

— А в вас много этого совка?

— Может, меньше, чем в рядовом человеке того времени, но, конечно же, много. Все равно подспудно — хоть я считаю, что это не так, — все равно жив и страх. Понимаете, на меня еще подействовала передача “Жди меня”. Там многое воспринимаешь болезненно и живо. Потому что там нельзя соврать, туда бессмысленно приходить с враньем. И иногда так страшно слушать. Как мать сажали на пять-десять лет за горсть зерен пшеницы, которые она с колхозного поля принесла...

— Вы трижды сыграли Сталина. Не боитесь стать вот этим грузинским актером…

— Гелавани? Боюсь. Поэтому и говорю пока “нет” — ведь предлагали уже.

— В “Жди меня” у вас тоже роль непроходящая?

— Нет, не роль. Там нельзя играть. Там актерство не проходит. Там нельзя быть равнодушным, нельзя быть отстраненным…

— Но вы столько раз говорили, что хотите оттуда уйти...

— Именно потому, что не выдерживал. Я не умею отстраняться. Как-то объявил даже, что ухожу. Меня уговаривали, и я сказал: тогда на 3—4 месяца дайте отпуск, потому что больше я не могу. Вот тогда Домогаров вел передачу вместо меня...

— Многие уверены, что такую передачу может вести только прожженный циник. Из раза в раз люди приходят со своей бедой — волей-неволей привыкаешь.

— Вы знаете, это так же, как говорят про врачей, что они равнодушны к чужой боли. Что тоже неправда. Вот у меня друг есть, врач. Очень хороший, может быть, гениальный — не знаю, всегда опасаюсь этого слова, — но он фантастический хирург, в Европе востребован. Однажды позвонил мне и говорит: слушай, я тебя хочу спросить как актера, может, ты мне подскажешь? Понимаешь я так переживаю на операции, у меня, говорит, инсульт или инфаркт скоро будет. Как мне от этого отойти, чтобы не переживать так?

— Дали совет?

— Нет, не дал. Какой может быть совет? Чтобы он равнодушно относился к больному? Но он тогда будет плохим хирургом.

— Маша Шукшина говорит, что иногда не может сдержать слез.

— У меня это тоже часто бывает. Особенно последнее время — старше стал, слезливей. А иногда от радости плачешь. Не можешь выдержать просто, потому что такое творится на твоих глазах!..

— После съемок к вам лучше не подходить: вы раздражены, взбудоражены? Или наоборот — готовы обнять любого?

— Да нет, после передачи стараешься отодвинуть как-то это все от себя. У нас запись идет два дня по 12 часов. После первого ты уезжаешь мертвый совершенно. Едешь домой и говоришь: “Тань, я сейчас приеду, там чего-нибудь пожрать...” Приезжаешь, стараешься быстрей заснуть. Хотя я не умею рано засыпать — какой-нибудь спорт включаешь, чтобы не думать… А после второго дня — мы идем выпивать!

* * *

— Игорь Владимирович, вот спорщик вы знатный. А спорщикам ведомы сомнения?

— Ой, все время, я самоед. Насчет всего сомневаюсь. Нет, я серьезно говорю — в этом смысле я жуткий тип. Волчек всегда говорит: да перестань, я тебя знаю, опять начинаешь свою песню, что ничего не получается. За мной все это знают, но я действительно ничего не могу с собой поделать, мне кажется, что и это не так, и это, и ничего не получится. И я говно...

— И он, и она — все?

— Нет, они-то... Ну, в общем, некоторые тоже.

— А в выборе профессии сомневались?

— Да, и очень часто. Особенно период был один, когда я думал вообще бросить все это к чертовой матери. А чем зарабатывать деньги? Ну, спортивной журналистикой. А чем — я ничего не умею! Спорт я знал. Спортивные журналисты были у меня друзья, значит, может, кто-то меня возьмет. Зарабатывать деньги-то надо — семья же.

— Но дальше мыслей дело не пошло?

— Но это были крупные мысли. Долговременные. А были и другие. Эх, думал, надо было с молодости живописью заняться. А не этим. Вот это… коллективное, б…ь, искусство! Зависимое еще. От всего: от обстоятельств, от коллектива, от режиссера. Да зачем это нужно? Там — сам с собой. И всегда думаешь: если сейчас не признают, может быть, после — художнички все же надеются. И это вечное искусство! У нас — бабочка-однодневка, а там — холсты-то остаются, рукописи не горят. Вот иногда такие мысли нахлынут… Я однажды Ландау сказал: “Лев Давыдович, вот вы занимаетесь делом XXI века...” А он сам говорил: мы живем в XXI веке, нам, физикам-теоретикам, Бог поверяет свои тайны. “…А этот театр, — говорю, — кому он нужен?..” И он на меня затопал ногами. Закричал, а он смешной был. “Как вам не стыдно, Игорь! Как вам не стыдно так говорить?! Вы занимаетесь лучшим делом на земле. Вы производите человеческую радость!” — он сразу формулу вывел. Только это меня и поддерживает.



Партнеры