Поминки по коммунисту

19 ноября 2000 в 00:00, просмотров: 226

Аркадий УДАЛЬЦОВ (в прошлом главный редактор “МК”, а позднее “Литературной газеты”) вот уже два года работает над циклом историй “РОССИЯ. КОНЕЦ ХХ ВЕКА”. Некоторые из них публиковались в ежедневных выпусках “МК” (“Дефолт из Бабино”, “Бомжи из Америки”, “Аквапарк Вити-челнока”, “Гексогеновая рукопись”). Это не выдуманные рассказы, а именно типичные истории нашей жизни конца столетия и даже тысячелетия — своеобразный дневник окончания века. Миллионы наших соотечественников мечутся на исходе ХХ столетия перед историческим выбором: с кем я? за какую жизнь? Проблема выбора — самое трудное время для любого гражданина. И в это время суждено жить и умирать... В России... В конце ХХ века... Сегодня, в воскресном выпуске “МК”, историей “Поминки по коммунисту” мы продолжаем публикацию цикла.

Россия. Конец ХХ века

Подмосковный город. 67 километров от Москвы

Кладбище было обычным, почти сельским. А город все разрастался и разрастался и становился не районного, а, скорее, областного и типа, и вида.

На похороны собралось человек пятьдесят, хотя Сергей Петрович был личностью известной — директор единственного здесь крупного завода. Знали его почти все, но болел последнее время тяжело и долго. Так что начал даже забываться в городе, и пришли только самые близкие. Приехали и несколько друзей из Москвы. Ровесники.

Одноклассники — художник Боркин, отбывший в лагерях все пятнадцать лет, от звонка до звонка, и Козлов, в прошлом крупный партийный деятель, отошли в сторонку. Помолчали. Потом Юра Боркин так буднично и просто спросил:

— А скажи, Миша, правильно, что выбрали этот пригорок, под соснами. Песок. Сухо. Хорошо, наверное, лежать. Как считаешь?

Козлов вздрогнул, не зная, что ответить, и как бы съежился внутри. Но тут позвали на траурный митинг.

— А почему митинг? Сказали бы просто: последнее прощание или, может быть, панихида. Его Лика даже отпевать в церковь возила, — не унимался Боркин.

— Потому что коммунист, — сухо обрезал Козлов.

Ну какой он коммунист, это еще можно поспорить, хотел было возразить Боркин, да тут опять настойчиво позвали к гробу.

Траурной церемонией распоряжался заместитель Сергея Петровича по хозяйственной части, теперь уже пенсионер, но все еще влиятельный человек в городе, Бахмин.

Гроб поставили у свежей могилы на две табуретки. На третью, чтобы все видели, взобрался маленький грузный Бахмин и начал объяснять, как, кому и где встать и каков порядок митинга. Но табуретка не выдержала, и Бахмин, ойкнув, неловко скатился метра на полтора в кусты под откосом.

В толпе сдавленно рассмеялись.

Лика стояла отрешенно, как бы не замечая всего, что происходит вокруг. Она думала о том, сколько человек придет на поминки. Рассядутся ли все и хватит ли наготовленного вчера с дочкой Шурой и внучкой Машенькой, которая стояла рядом, крепко прижавшись к бабушке. В свои пятнадцать лет она впервые была на похоронах. Ей стало вдруг страшно, и заколотил озноб.

Митинг был короткий и формальный. Бахмин, представляя выступающего, каждый раз говорил одно и то же:

— Сейчас о незабвенном Сергее Петровиче слово имеет еще, к счастью, живущий среди нас...

Далее следовали фамилия, имя, отчество и обязательно должность, на которой работал или работает “еще живущий среди нас”. Один из ораторов запутался и пожелал Сергею Петровичу крепкого здоровья. Этого никто постарался не заметить.

Козлов попробовал было сказать речь о коммунистическом прошлом покойного и о роли КПРФ сегодня, но в толпе, сгрудившейся у могилы, вопреки порядку, установленному Бахминым, кто-то тихо, но отчетливо произнес:

— Кончай. Тут тебе не горком партии и не зюгановский митинг.

Козлов быстро и ловко постарался свернуть речь.

Лика не замечала и этого. Приближались поминки...

Поминки Лика, посоветовавшись с Шурой и Бахминым, решила делать не в городской квартире, а на даче. Там просторнее, решила она, тем более что и дача теперь находилась в черте города, так что ехать с кладбища не далеко.

Ехали действительно минут семь. Под дубами и елями все долго и молча курили, потом нехотя двинулись в дом и минут десять рассаживались, то и дело уступая более удобное место друг другу. Наконец сели и окончательно смолкли. Набралось человек пятнадцать.

Лика не знала, как правильно проводить поминки, да ее это и не волновало. Она встала первой, несколько мгновений смотрела в окно на церковь, в которой отпевали Сергея Петровича, и отчетливо, громко, почти с вызовом произнесла:

— За вечную память о Сереже. За лучшего человека на свете.

Все встали и, не чокаясь, выпили.

Закусывали молча, поглядывая друг на друга — кто скажет следующим. Выходило, что надо Козлову, он и в директора Сергея Петровича направлял, и всю жизнь руководил им по партийной линии. Да и друзьями считались.

Козлов для начала сказал все, что положено в таких случаях. И о том, какую память о себе оставил в сердцах друзей Сережа. И о семье, и о Лике — верном друге покойного. И о заводе, который, по существу, и создал Сергей. Потом перешел к основному:

— Но главное, мы сегодня схоронили настоящего коммуниста.

В тишине особенно громко прозвучал удар о тарелку ножа, выпавшего у кого-то из рук.

Козлов продолжал:

— Коммуниста во всем: в личной жизни, на производстве, в общественной работе. Принципиальности — вот чего не хватает сейчас в России. Демократы (да и какие они демократы!) разорили, опоганили страну. Народ вымирает...

— По тебе видно, как ты вымираешь, — вставил тоже одноклассник, пенсионер, но все еще слесаривший, Дима Иванов.

— Да, вымирает, — не унимался Козлов. — Но главное, что я им никогда не прощу, — это нашу великую историю, которую они истерзали, извратили и оплевали. Об этом мифическом ГУЛАГе я уже слышать не могу.

— Ну ты, Миша, о ГУЛАГе-то поосторожней, все-таки здесь Юра Боркин сидит, — опять встрял Дима.

Козлов, сообразив, что хватил лишнего, сразу перешел на другое:

— Одна надежа на КПРФ. Но ведь не дали на думских выборах победить, фальсифицировали голосование. И Путин ваш не чисто прошел. Еще посмотрим, что он за птица.

— А почему он наш, Путин? — как бы только за себя протянул Боркин. — Я вот за него не голосовал. Пусть даже он и не плохой парень, не знаю, а не имею я права голосовать за Лубянку. В память о друзьях, что остались там. Навсегда. И еще не простили. Да и вообще, Миша, может, стоит больше о Сереже говорить, чем о твоем капеэрефе. Не за тем собрались.

Козлов хотел было продолжать, но, оглядев сидящих за столом, наверное, решил, что действительно хватит. Поднял рюмку и с вызовом повторил:

— За настоящего коммуниста Сергея Петровича Пухова.

Опять встали и опять, не чокаясь, выпили.

Лика, успокоившись, что все поместились нормально и всего хватает, теперь внимательно слушала Козлова. И чем дольше он говорил, тем сильнее и сильнее забирало ее сомнение: так ли, то ли надо говорить о Сереже? Да и был ли он настоящим коммунистом, думала она, вспоминая их долгие вечерние беседы на лавочке у дачи. “Ничего нельзя пробить через партийные органы, — привычно сокрушался он. — И все Мишка Козел поперек дороги становится. Еще бы, самый идейный”. Вспоминала, как, вернувшись из Венгрии, загорелся купить партию компьютеров для завода и как снова получил по носу. Приехав из Москвы, кричал, не владея собой: “Сволочи, партийные недоумки, растратчиком госсредств и буржуазным последователем даже обозвали. Сволочи! Так мы никогда никуда не продвинемся!”. Нет, не так, не так говорит Мишка. Но тут поднялся Юра Боркин.

— Понимаешь, Миша, не за то я вас, коммунистов, ненавижу, что пятнадцать лет отдолбал. Раз выжил, то для закалки даже хорошо. А за то, что убивали вы в человеке человека. Ведь как было? За один детский рисунок. И тю-тю. А чтоб не выпендривался, не показывал свою особинку. Вы даже сейчас портреты усатого таскаете.

Нет, опять не то, поежилась Лика. Ведь Сережи же нет. Сережи! Как жить? Да и надо ли? Но Юра продолжал:

— Не коммунистом он был, а членом вашей партии. Так это не в счет. Тогда у вас все вступали. А по-настоящему-то Сережа был божьим человеком, кто понимал — сразу видел. Такого честного, такого готового помочь каждому я, пожалуй, и не встречал. Я думаю, и в Бога ваш коммунист верил, причем искренне.

Вот это верно. Лика ясно представила тот жаркий июльский день, когда Дима Иванов на своем “Запорожце” отвез их в Курскую губернию, в родное село, где обоих и окрестили в семидесятом.

Тут Дима и вставил:

— Так он же крещеный был, я его сам, еще при советской власти, возил в свои Дымки. Там его и покрестили...

— Ты говори, да не заговаривайся, — резко оборвал Диму Козлов. — Никогда в это не поверю. Надрался, так и молчи.

— Кто, кто надрался? Козел и есть Козел! — полез через стол к Козлову Дима.

— А я так и не сомневался, — снял напряжение все еще стоящий с рюмкой Боркин. — И чего ты, Миша, кипятишься? Вы же теперь и с церковью ладите, и про опиум для народа помалкиваете. И в храме со свечками я видел твоих начальников. Подсвечниками их называют.

Ну что он опять о Сереже забыл, ведь не политзанятия же здесь — у Лики впервые к сухим глазам придвинулись слезы.

— Выпьем за упокой души светлого человека. Если что не так, прости нас, Серега, — закончил Боркин.

Покачиваясь, над столом навис порядком захмелевший Бахмин.

Ну, он-то, он-то о Сереже скажет, столько лет вместе проработали! Но Бахмин начал издалека:

— Скажу вам, завод наш при демократах лежит на боку и не дышит, а при коммунистах мы план на сто пятьдесят процентов делали.

— А план-то кто утверждал? Кто? — опять влез, надрываясь, чтобы перекричать уже бойко разговорившееся между собой застолье Дима. — Вон Мишка и утверждал, чтобы на сто пятьдесят выполнить и премию по карманам. А нам, рабочим, шиш. С маслом.

Бахмин, пока Дима орал, успел пропустить еще пару рюмок:

— Сергею Петровичу вечная благодарность за все и за премии тоже.

— Я же говорил, говорил! — опять понесло Диму, но на него наконец зашикали.

Лика уже готова была завыть.

Бахмин меж тем еще стоял на ногах:

— Особенно большое счастье, что мы все еще живы. Жизнь — это главное, что есть на свете, товарищи! И прожить ее надо так, чтобы не было стыдно, сказал один писатель. Нам за свою жизнь не стыдно, пусть теперь чубайсы с гайдарами попробуют...

— Теперь не они. Теперь Путин с Касьяновым, — поправил кто-то из-за стола.

Лика еще сдерживалась.

— Хочу исполнить любимую песню Сергея Петровича “По долинам и по взгорьям”, — смело объявил Бахмин.

И громко запел, страшно фальшивя: “По долинам и по взгорьям...” “По взгорьям” тянул долго, задыхаясь и кашляя. Его поддержало человек пять. Нестройный хор двигался дальше, сжимая до боли сердце Лики: “Чтобы с боем взять Приморье — белой армии опло-о-от”.

— Да прекратите вы, прекратите! — старался перекричать всех Боркин.

Но хор продолжал дальше с упоением: “Наливалися знамена кумачом последних ран, шли лихие эскадроны приамурских партиза-а-ан...”

Хористы допели до конца и, довольные, тут же выпили еще по рюмке за светлую память Сергея Петровича. Кто-то сказал: “Пусть земля ему будет прахом”. “Пухом”, — поправили его. Бахмин попытался продолжить, однако его усадили силой, и он вмиг захрапел.

Лике было муторно от пьяного пения, но воспоминания, навеянные этой песней, как бы отодвинули, выключили на несколько минут из сознания все, что происходило на даче. Это действительно любимая песня Сережи. Впрочем, для особой любви имелся в семейной истории и особый случай. Приамурским партизаном был отец Сергея — Петр Сергеевич. Когда-то, еще до войны, на всех торжествах у Пуховых ее распевали после третьего тоста и в заключение. Особенно старались дед Никодим и дед Савелий.

Но то до войны. Ах, война, что ты, подлая, сделала... Отец в первые же дни ушел добровольцем на фронт. А когда ранили, попал в плен. Потом, говорили, не то остался в Германии, не то уехал в Америку. В общем, пропал. Осталась одна песня. Сколько она принесла тревог Сереже. Сначала в институт не брали: сын пленного, а значит, врага народа. Потом на заводе анонимками донимали разные недоброжелатели. Спасибо, Козлов спас. Хотели выгнать с завода, а без завода ему б не жизнь. Пытался еще в 60-х искать отца, все тот же Миша остановил вовремя. Да и не нашел бы. Потом уж в новом времени, больной, угасающий, тоже искал. Все напрасно. Сядет, бывало, под тот дуб, на пенек, и затянет: “По долинам и по взгорьям...” А у самого в глазах слезы. И не только потому, что не мог найти и не знал настоящей судьбы отца — может быть, и не в Германии, и не в Америке, просто, как другие, погиб в плену. Потому еще тревожилась душа, что приходилось выворачиваться, врать. Не по-человечески это, считал Сережа. Нет, не любил он ту власть, что бы Миша ни говорил. А коммунистом, может, и был. Как знать, что такое коммунист, заключила для себя Лика.

За столом шум усиливался. Кто-то пытался рассказать соседу последний анекдот. Бахмин проснулся и начал наливать себе вновь. Встала дочь Шура:

— Я хочу помянуть папу, просто папу. Не был он для нас ни коммунистом, ни божьим человеком. Пусть Маша его всегда помнит, это главное. Он ее так любил. Помянем папу.

Все притихли, тяжело поднялись и опять выпили. На этот раз кто сколько смог. Бахмин хватанул фужер.

За столом зашептались: пусть Маша скажет.

Маша появилась из кухни, ноги у нее подкашивались, голос дрожал:

— Дедушку я помню с того момента, когда он нес меня на плечах...

Маша всхлипнула.

И в это время за дверью грянул оркестр. Играли “По долинам и по взгорьям”. Все смолкли. Лике казалось, что у нее волосы шевелятся на голове. Дверь распахнулась, и четверо странных субъектов ввалились в дом.

Саксофонист был в черном смокинге и с красной бабочкой; на том, который приплясывал под бубен, красовалась грязная майка с надписью “Отдайся мне и обо всем забудь”; аккордеон держал парень с черной повязкой на одном глазу; гитарист вообще не имел на себе ничего, если не считать рваных джинсов и украинской соломенной шляпы.

Поиграв еще пару минут, нелепые музыканты смолкли. Тот, который в смокинге, голосом плохого конферансье выпалил:

— Оркестр на свадьбу заказывали? Деньги вперед. За аккомпанемент любимой песни присутствующих “По долинам и по взгорьям” двойной тариф. Любимые мелодии невесты исполняются бесплатно!

Первым сообразил, что происходит, Дима. Своими громадными ручищами он вытолкал непрошеных гостей за дверь.

Лике казалось: она смотрит какой-то плохой фильм. Подоспевшая давняя подруга таинственно прошептала ей на ухо: “Плохая примета”. О, господи! Да какая еще может быть примета, если Сережи нет и никогда, понимаете вы все, никогда не будет! Ей вдруг очень захотелось, чтобы они поскорее разошлись. Лика встала, собираясь принять лекарство. Было очень нехорошо. Она еле удержалась за стул — так качало.

И тут нагрянула свадьба. Большая и шумная. На соседнюю дачу, отделенную от дома Лики и Сергея лишь редким, ветхим штакетником.

Кричали “Горько!”, били посуду, всенародная Алла из хриплого динамика выла “Миллион, миллион алых роз...”, оркестр наяривал современные ритмы.

За поминальным столом случилось легкое замешательство. Лишь мирно похрапывал Бахмин, которого не смог разбудить даже оркестр. Раньше других опомнился Козлов. Откашлявшись, он начал, не вставая:

— Я все-таки хотел бы объяснить, в чем суть сегодняшней политики КПРФ.

— Да нет у вас никакой политики, так, приспособленцы, — зло бросил Боркин.

— Что Чубайс, что Зюганов — одно дерьмо, — опять вклинился Дима.

Проснулся Бахмин. С трудом поднялся, налил фужер и попросил всех присутствующих приехать завтра на завод, где будет выступать Анпилов.

— Настоящий коммунист, — добавил он.

Тут Лика уже не выдержала окончательно. Захлебываясь от слез, но, стараясь сдержать себя, она тихо и твердо произнесла:

— Уходите. Пожалуйста, уходите. Здесь не урок политграмоты. Все уже с ума сошли от вашей политики! Мне абсолютно безразличен твой Анпилов, Бахмин. И Чубайс безразличен, и Зюганов, и Путин. Я Сережу потеряла. Вы это понимаете? Уходите!

Поминки быстро закончились. В дверях вышла небольшая толкотня. Каждый норовил уйти поскорее. Боркин уже с крыльца вернулся, чтобы поцеловать руку Лике.

Бахмина к машине еле донесли.

Переделкино. 2000 год. Лето.



Партнеры