Спецгруз

17 декабря 2000 в 00:00, просмотров: 363

Согласно военным сводкам, еженедельно в Чечне погибает до пятнадцати солдат. Сначала в них попадает пуля или осколок. Они падают и умирают. Через сутки, двое или трое их окоченевшие тела удается вытащить, привязав за ногу солдатский ремень и ползком выволакивая под снайперским огнем. Их заворачивают в специальные серебристые пакеты, грузят на “вертушки” и увозят в Ростов. В Ростове их опознают, заваривают в цинковый гроб и отправляют в Москву.



В Москве, на вокзале или в аэропорту, их встречают солдаты, грузят в грузовик и везут на другой вокзал или в аэропорт. Там их грузят в товарный вагон или отправляют на таможенный терминал, и они едут домой. А солдаты садятся в грузовик и едут в полк. Первый комендантский полк, что в Лефортове. Тот самый полк, который почетным караулом встречает в аэропортах разных президентов разных стран.

Но есть в этом полку еще одна казарма, от КПП наискось направо. Это пункт сбора военнослужащих, или, как его называют в полку, “дизелятник”. Потому что там сидят “дизеля” — дезертиры, дисбатовцы. Солдаты, по какой-то причине оставившие свои части — кто после ранения отбился от части, кто не вернулся из отпуска, кто просто сбежал, не выдержав дедовщины. Почти все из Чечни. Здесь, на “дизелятнике”, они ждут решения своей судьбы — посадят ли их в дисбат или закроют дело и отправят дослуживать в нормальную часть. Они-то и ездят “в спецгруз”. Развозить цинковые гробы. Какой-то умный начальник с садистской наклонностью решил, что в спецгруз должны ездить обязательно “дизеля”. Наверное, для того, чтобы они смотрели на своих мертвых товарищей и думали о том, как плохо они поступили, что сбежали из Чечни и остались живы.

* * *

”Цинк” был очень тяжелый. Обитый шершавыми еловыми досками, он имел метра два в длину и по метру в ширину и в высоту. Прибитая в головах табличка была заметена снегом. Протерев ее рукавицей, Такса прочитал:

— Полковник. Из Чечни. Тяжеленный, блин. Отъелись там на казенных харчах. Ну, взяли...

Глубоко вдохнув, они схватились за прибитые по всей длине ящика ручки, напряглись, заталкивая цинк в машину. Обутые в кирзовые сапоги ноги скользили по утрамбованному снежному насту, и они дергали и толкали гроб, по сантиметру запихивая его в кузов. Наконец, поднатужившись, они одним мощным толчком закинули его в машину, чуть не отдавив при этом ноги помогавшему им грузчику — вчетвером им ни за что было бы не справиться.

— Ну все, поехали.

Старший наряда, чернявый майор со злыми глазами и кустистыми бровями, стоял рядом с машиной, притопывая ногами. Морозное утро пробирало насквозь, и его раздражало, что солдаты так долго возились с гробом. Однако помочь им майору даже не приходило в голову — на его надменном лице хорошо читалось, что работать бок о бок с солдатами он считает ниже своего офицерского достоинства.

— Куда его теперь, товарищ майор?

— В “Домодедово”. Ну все, поехали, поехали! — и майор запрыгнул в теплую кабину

...Было невероятно холодно. Грузовик несся по МКАДу, и его дырявый тент продувало насквозь. Резкий зимний воздух с колючей ледяной крупой забивался под воротник, под шапку, инеем намерзал на ресницах, коробил ноздри. Съежившись на лавочке, Артем ни о чем не думал. Он чертовски замерз, и его охватила полная апатия. С утра им пришлось два часа тащиться в пробках на таможенный терминал “Внуково” за телом полковника, теперь надо было везти его в “Домодедово”. “Еще часа четыре, не меньше, — прикинул Артем, — пока туда приедем, пока майор там договорится, пока разгрузимся, пока вернемся... Да, часа четыре... Так можно и без пальцев остаться”. Две пары шерстяных носков и намотанная на ноги газета не спасали — вечно мокрые кирзачи задубели, не держали тепла, и Артем давно уже перестал чувствовать ступни.

Он попробовал подсунуть ноги под гроб, стоящий посередине кузова, чтоб не так дуло. Сидевший на противоположной лавочке Такса посмотрел на него:

— Что, холодно?

— Да чума, блин, сейчас дуба нарежу.

Такса пересел на гроб, одной ногой уперся в задний борт грузовика, достал сигарету, протянул ему.

— На, закури, теплее будет.

Закурили. Постучав ногой в стенку гроба, Такса сказал:

— Охренеть, до чего этот кабан полковник тяжелый. И здоровый такой, блин. Вон гробину какую ему отгрохали. — Такса затянулся, задумчиво выпустил дым. — А может, и нет там полковника... Так, земли для веса насыпали, и все, нате, хороните. Все равно цинк не вскроешь. Вчера вот везли мы одного паренька с Тамбова, так гроб легкий-легкий, мы с Китом вдвоем его подняли. Парни с его роты, которые цинк домой сопровождали, говорили, там одна нога только. Но зато его нога, они это точно знают.

Артем посмотрел на Таксу. Такую кличку ему дали за живой характер, острый курносый “собачий” нос и привычку совать его во все происходящее, как такса в нору. Простое, топорное деревенское лицо тем не менее выдавало в нем недюжинную хитрость. Вообще, всем своим видом он был похож на хитроватого крестьянского старичка-моховичка.

И хотя Таксе, как и всем им, было всего лишь девятнадцать, глубоко обозначившиеся у него на лбу залысины и беспросветная усталость в глазах говорили, что ему на своем коротком веку уже пришлось хлебнуть лиха. Как и Артему, Таксе “повезло” попасть в последний призыв, направленный в Чечню, и свой кусок войны он успел застать.

Их отношения были близки к дружбе. Но сейчас, глядя в наглые глаза Таксы, Артем почувствовал к нему резкую неприязнь, почти отвращение. Покуривая, тот удобно расположился на крышке гроба, болтая в воздухе ногой. Артем посмотрел на табличку — да, так и есть, гроб они закинули вперед ногами, хотя таким мелочам они никогда не придавали значения — вперед ногами или назад ногами, какая разница, полковнику-то от этого ни тепло ни холодно. Но сейчас гроб лежал вперед ногами, и Артем подумал, что Такса своей задницей, одетой в потертые штаны от “афганки”, уселся прямо на лицо полковнику, если, конечно, у полковника осталось лицо, и это было неприятно.

— Слезь с гроба.

— Что? — не расслышав, Такса с беспечным видом потянулся к Артему.

— Слезь с гроба, сука! — заорал Артем. Неприязнь мгновенно сменилась бешенством, и он подумал, что, если Такса начнет сейчас свои обычные придурковатые штучки, Артем выкинет его из машины.

Такса, видимо, тоже это почувствовал.

— Придурок, блин, — ничуть не обидевшись, Такса пересел на лавочку.

Артем смотрел на Таксу, Такса безразлично — на дорогу. Внезапно появившееся бешенство так же внезапно прошло, и Артем не понимал, чего это он вдруг так взъелся. Они всегда сидели на гробах, если, конечно, не было сопровождающих, и никогда никого это не смущало. “Цинки” были куда удобнее низких промерзлых лавочек, а к присутствию рядом смерти они давно уже привыкли. Делать каждый раз скорбные лица, по пять раз на дню развозя по аэропортам и вокзалам гробы, просто глупо. У них не было к мертвым никакого зла или неуважения к их смерти, просто эти люди умерли, и им уже глубоко наплевать, где сидят везущие их домой парни.

Они могли бы умереть сами — у каждого из них было предостаточно шансов вот так же трястись в промерзлом грузовике, гулко подпрыгивая в своем металлическом гробу — но им повезло, и теперь они развозили тех, кому повезло меньше.

“Мы все циники, — глядя на парней, думал Артем, — нам всего по девятнадцать лет, а мы уже мертвые. Как нам жить дальше? Как нам после этих гробов спать с женщинами, пить пиво, радоваться жизни?

Мы хуже дряхлых столетних стариков. Те хотя бы боятся смерти, мы же уже ничего не боимся, ничего не хотим. Мы стары, ибо что такое старость, как не жизнь одними воспоминаниями, жизнь прошлым. А у нас осталось только прошлое. Война была самым главным делом нашей жизни, и мы его выполнили. Все самое лучшее, самое светлое в моей жизни — это была война. Ничего лучшего уже не будет. И все самое черное, самое паскудное в моей жизни — это тоже была война. Ничего хуже тоже уже не будет. Жизнь прожита”.

* * *

...Темнело. Ночная Москва зажгла свои фонари, и в тусклом свете лампочек тяжелые падающие хлопьями снежинки казались обманчиво теплыми.

Артем задубел окончательно. Шесть часов они тряслись в насквозь промороженном, продуваемом из всех щелей кузове, и Артем уже изнывал от мороза.

Полковника они сдали в “Домодедово”, место в кузове освободилось, и они постоянно колотили ногами о днище кузова, толкались, пытаясь согреться, и непрестанно растирали носы и щеки, все время покрывающиеся белыми пятнами отморожений. Когда грузовик останавливался на светофорах, прохожие недоуменно оборачивались на доносящиеся из кузова стон и мат.

Сняв сапог, Артем бешено растирал белую ледяную ногу. Носок он засунул под мышку, чтобы тот тоже набирал тепло, а сам все тер и тер остекленевшие пальцы, восстанавливая кровообращение.

Сидевшая за рулем красного “Ниссана” роскошная пышная блондинка в норковой шубе недоуменно уставилась на него, брезгливо морщила губы. Они стояли на светофоре напротив “Балчуга”, и Артем почувствовал, что его голая нога в центре Москвы выглядит нелепо. И еще он почувствовал себя ущербным. Старый засаленный бушлат, кирзачи, развешанные на сапоге портянки, четыре месяца смерти, недоваренная собачатина, трупы, вши, безнадега, страх... И “Балчуг”, дорогие авто, казино, дискотеки, пиво, девочки, веселье, беззаботность...

— Дура! Чего пялишься, марамойка! Тебя бы с твоими кудряшками в этот кузов, сучка накрашенная! — Артем со злостью посмотрел прямо в глаза блондинке и вдруг, совершенно неожиданно для себя, плюнул на красный лакированный капот.

* * *

Грузовик миновал КПП, свернул на плац и остановился возле казармы. Артем услышал, как хлопнула дверь кабины и через секунду над задним бортом появилась голова майора:

— Ждите меня здесь. Я зайду в штаб, доложу. Потом отведу вас на ужин.

Они зашевелились, начали подниматься, отрывая примерзшие к скамейкам штанины, стали выпрыгивать из кузова.

Артем подошел к бортику последним. Он боялся что его замерзшие ноги от прыжка разобьются на тысячу маленьких осколочков, как граненый стакан, и пропускал всех вперед, оттягивая момент прыжка. Наконец он перелез через бортик, постоял секунду, глядя на твердый ледяной асфальт плаца и, набрав в легкие побольше воздуха, прыгнул. Резкая сильная боль ударила в ступни и пронзила все тело до самого мозжечка, раскаленным гвоздем войдя в темя. Артем охнул.

Такса, притопывая, подошел к нему, протянул сигарету.

— На черта мне его ждать. Ферзь, блин. Как будто я без него не поужинаю. Будет там теперь трепаться полчаса, а мы тут мерзни. — Такса затянулся, посмотрел на штаб. — О, идет! Вспомни дурака...

Майор вышел из штаба, торопливым шагом направился к ним. Не доходя крикнул:

— Где машина?

У Артема противно заныло под ложечкой. Он посмотрел на Таксу, Такса на него.

— Ну, блин, вот и поужинали. — Такса с ненавистью уставился на майора, сплюнул, заорал в ответ:

— В парк ушла товарищ майор, а что?

Майор подошел, сказал запыхавшись:

— Давай кто-нибудь за ней, еще один наряд. На Курский, потом на Казанский. Мать с сыном. Быстрей, быстрей, они уже несколько раз звонили, спрашивали, где машина. Будет мне теперь от командира полка...

* * *

...Такса молча протянул сигарету. Закурили. Артем, устраиваясь поудобнее, по привычке поставил ногу на обрешетку “цинка”, затянулся. Потом, вспомнив, быстро убрал ногу, скосил глаза в глубину кузова, туда, где в темноте, вжавшись в угол, сидела маленькая женщина в сером осеннем пальто, везущая гроб с телом своего сына домой. Она сидела тихо, зажатая со всех сторон солдатами, и отрешенно смотрела в одну точку ничего не выражающими глазами.

Она им мешала, эта женщина. Она подошла к ним в тот момент, когда они, спрыгнув с грузовика, привычно, с матюгами, взялись за ручки цинка. Она подошла тихо, посмотрела на гроб, нагнулась, отрывая прилипшую к днищу ящика обертку от мороженого, и стала рядом, глядя, как они загружают гроб в машину.

Они сразу прикусили языки и работали потом молча, не глядя в ее сторону, стараясь обращаться с гробом как можно аккуратнее, как будто он из дорогого богемского стекла.

Ее присутствие мешало им, разрушало их защиту, которую их психика возвела вокруг себя матом, плевками, шутками над тем, над чем шутить нельзя. Они чувствовали свою вину перед ней. Вину любого живого перед родными мертвого. И хотя каждый из них на своей шкуре испытал все то, что испытал ее сын, и хотя у каждого из них было ровно столько же шансов погибнуть и не их вина, что они остались живы, тем не менее... Тем не менее они, живые, везли сейчас ее мертвого сына домой, и они чувствовали себя виноватыми. Виноватыми в его смерти, в войне, в ее горе, в ее страшных пустых глазах, в которые никто из них так и не смог взглянуть прямо...

* * *

— Строиться! — голос майора раздался сразу, как только грузовик остановился на складах Казанской-сортировочной.

“Какой строиться, чего этот полудурок еще придумал, разгрузиться бы быстрее да домой, градусов двадцать, наверное, а мы с самого утра еще ничего не жрали”, — Артем выпрыгнул из кузова, запрыгал, размахивая руками, пытаясь согреться.

Майор подошел, скрипя по снегу офицерскими ботинками, повторил еще раз:

— Строиться! Вот здесь, в одну шеренгу.

Они неохотно построились, со злобой глядя на майора, не понимая, что он еще придумал.

Майор прохаживался перед ними, заложив руки за спину. Наконец он заговорил:

— Вы совершили воинское преступление. Вы оставили Родину в трудный час, бросили оружие, струсили. Вот перед вами сидит мать солдата, выполнившего свой долг до конца. Вам должно быть стыдно перед ней...

До Артема не сразу дошел смысл его слов. Когда же он понял, куда майор клонит, его моментально бросило в жар. Ладони стали влажными, в голове зашумело. “Сука, гнида тыловая, пригрел задницу в комендантском полку, а нас тут паскудишь! Сейчас я тебе все выскажу, объясню, кому должно быть стыдно!” Ничего не соображая, он, сжав кулаки, шагнул вперед и тут его взгляд встретился с взглядом матери.

Она сидела все в той же позе в глубине кузова, не шевелясь, и молча смотрела на них своими пустыми глазами. Она была вся в себе, в своем горе, ничего не воспринимая из внешнего мира, и ее взгляд не останавливался на них, проникал сквозь строй, туда, где был ее сын, еще живой.

Пыл Артема сразу угас. Он не мог ничего сказать в свою защиту при этой матери, не мог ничем оправдаться под ее взглядом. Ему вдруг и вправду стало ужасно стыдно. Стыдно за майора, говорившего эти шаблонные фразы, за то, что он не чувствовал лживость своих слов, не понимал, как нелепо выглядит его показное выступление. Стыдно за армию, убившую ее сына и устраивающую сейчас эту показуху, за себя как частицу этой армии... Артему захотелось подсесть к ней, сказать, что это неправда — то, что им прилепили клеймо дезертира, что свой долг они исполнили, что им тоже было плохо, что они тоже умирали сто раз, что он оказался на “дизелятнике” не по своей воле, а приехал хоронить отца, приехал прямо из окопов, вшивый, и собирался после похорон уехать обратно, но организм не выдержал, сломался сразу дизентерией и пневмонией, и, пока он лежал в госпитале, его десятидневный отпуск просрочился, и в комендатуре, куда он пришел отмечаться, с него, обескураженного, сняли ремень и шнурки и кинули в камеру, и завели дело, что такая история почти у каждого из них, что...

Артем крепко выругался про себя, достал сигарету, протянул Таксе. Закурили...

* * *

...Постепенно боль в замерзших ногах прошла, разлилась жаром по телу, расслабляя мышцы. Полутемная казарма, наполненная теплом, убаюкивала, и Артем уже начал засыпать, когда лежащий на соседней койке Такса заворочался, окликнул его:

— Не спишь?

— Сплю.

— Слышь, старшина говорит, на завтра уже есть два заказа. Снова на Курский и еще куда-то. Завтра опять ехать... Жаль, поужинать сегодня так и не успели... Вот жизнь, блин, собачья...

— Ага, — Артем свернулся калачиком, подтянул одеяло к подбородку, кожей ощущая его тепло, свежесть простыни, негу сна. Думать о том, что завтра снова куда-то ехать, снова трястись весь день по морозу, загружая и разгружая гробы, не хотелось. Хотелось спать. “Завтра... Какая разница, что будет завтра, сегодня-то уже все, кончилось...” — мысли ворочались тяжело, лениво. Артем вспомнил гроб, солдатскую мать, сидящую в глубине кузова, ее глаза, тонкое осеннее пальто. Потом он вспомнил майора.

— Сказал бы я тебе, сучий хвост, — произнес он вслух, — рожа козлиная. Сказал бы я тебе...




Партнеры