Супер Мэн Израилевич

Семен Фрейлих вряд ли мог бы придумать сценарий собственной жизни

9 июня 2002 в 00:00, просмотров: 323
  Великую Отечественную войну этот профессор начал студентом Историко-философского литературного института (ИФЛИ). А закончил майором дивизионной разведки…
     По его сценариям в СССР было снято несколько фильмов. Сам он написал более двадцати книг по истории, литературоведению и теории киноискусства.
     С немецкого его фамилия переводится как Веселый.
     Однако мне он знаком как Фрейлих Семен Израилевич.

    
     Магнитофонная запись.
     Отчетливо слышно шарканье. Открывается дверь с портретом Михаила Ильича Ромма. Реплика:
     — Это кресло-качалку я купил после встречи с Фиделем Кастро.
     Репортера не слышно. Он сидит, раскачиваясь, и глупо улыбается. Иначе он выразить себя не умеет. Еще бы... Наконец-то пустили в интеллигентный дом.
     — С чего же мы начнем? — интересуется мягкий стариковский голос.
     С чего начать? Ничего умного придумать не могу...
     — Про самый страшный бой... Семен Израилевич.
     Магнитофон пишет звук складывающихся дужек очков:
Брыньковской вал
     — 7 февраля 1943 года за один день в нашей дивизии полегло 1200 человек. Вот... 50 немецких танков, а мы без артиллерии... У меня был автомат, две гранаты, пистолет, и за пазухой я держал маленький немецкий браунинг. Немцы хотели выбить наших из деревни, чтоб освободить себе дорогу. У них застряли тылы. Я расстрелял все, и когда хотел взять еще одного, он меня опередил. Пробил грудь, руку и ногу. Я упал и сказал, что обычно говорят в таких случаях: “Я убит...”
     Немец вылез из танка и стал оглядывать, кто мертв. Я лежал самый ближний к нему. Он подошел, сапогом мне голову помотал из стороны в сторону. Выругался... И ушел обратно к себе в танк.
     Меня бил озноб. Кровь ушла, налилась до полсапога. Я мать вспомнил. Очень расстроился, что она не узнает, где могила. Товарищи могли решить, что я в плен сдался... Очень неприятное чувство — перед немецким танком лежать... Ай, думаю, нет... Рукой пошевелил, согрел браунинг. Думаю, подойдет фашист еще раз, я застенаю. Он ближе... А я ему в лицо — хоп... И еще одного ляпну и себя заодно. И так мне хорошо сделалось, даже весело. Силы прибавились. Перевернулся на живот и пополз... А немец не трогает, наблюдает за мной как на сцене. Полз, полз, вспомнил — в планшетке-то секретные документы и студенческий билет. Я его снегом, снегом... Отдохнул. Смотрю, сани... А у меня уже бред: сани меня ждут, ездовой же сидит. Только запрыгну на них, мы и поскачем — пыль в глазах. Я дополз, влез на сани, и кричу: “Давай!”, а голоса нет. Один хрип и кровь изо рта. Я разозлился, ткнул ездового ногой, а он упал. Мертвый был. И тут немец из пулемета жах-жах-жах. Весь задок саней вдребезги. А в меня только щепки. И замолк. Думаю, сейчас доконает меня следующей же очередью. Может, ленту перезаряжает. Я встал в полный рост и картинно рухнул — пусть думает фашист, что закончил свою работу. И вправду — тишина. Опять лежу: что же делать? Ага, а впереди сарай. Длинный, типа конюшни. Там, оказалось, торф хранили. Я силы собрал и туда. А он опять по мне очередью. Дверь в щепки, а я живой. Доковылял, спрятался в торф, завалил себя. Замерз... дурак, сам себя замуровал, фриц возьмет сейчас раненых и мертвых натащит в сарай и подожжет вместе со мной. Вылез, по всему сараю прошел. Из последней двери выглянул. Смотрю, воронка в метрах 50. Перекрестился, хоть и неверующий, и бегом в воронку. Фриц все-таки успел выстрелить и шапку сбил с головы. Таки хватило терпения у него наблюдать за мной, как я за жизнь цеплялся. А может, он был просто дерьмовый пулеметчик...
     Дальше был Брыньковской вал, а за ним замерзшее озеро. Если перейду, то там наши должны быть. Я отдышался. И к валу, петляя как хромой заяц, прыгнул. Больше он меня достать не мог.
     А свалился я прямо на двух наших кавалеристов. Они лежали за валом, дожидались ночи. И кони с ними. Я их знал, офицер был знакомый — представитель особого отдела в одном из батальонов. Мы же когда за “языком” ходили, могли выйти в расположение разных частей. А я анекдотчик... С собой всегда две фляги... Они меня перевязали, вату наложили, дали закурить. Он и говорит: “Тебе отсюда не выбраться, тебе в тепло надо. Видишь, там за оврагом дом и печка топится. Хозяева-то в лес сбежали. Иди, заберись и дожидайся наших”. Он отделаться от меня хотел. А я ему: “Обо мне не заботьтесь, спасибо за табак. Спасайте себя”. Встал и пошел по льду. И только до мостика доковылял, бронебойный снаряд прилетел. Осколков он не оставляет, только если прямое попадание. Секунд через тридцать второй лед пробил впереди меня. Думаю: сейчас третий, верняк, мой. И тут мост проваливается, и я сваливаюсь в прорубь. Выплыл еле-еле, цепляясь за бревна, а выползти раненому уже нет сил. И тут, на счастье, наши начали подтягиваться к валу для контратаки и меня заметили, как я ныряю туда-сюда. Так они меня и вытащили, лед соскребли...
* * *
     Здесь у магнитофона пауза. Слышно только шорох ленты. Семен Израилевич — высокий, дюжий, и стариком его назвать язык не поворачивается. Одно слово — гвардеец. Вся комната забита книгами, газетами, старыми журналами, папками с исписанной бумагой. Настоящая берлога творческого человека. Со всех стен нас разглядывают люди на фотографиях. Борис Пастернак, Сергей Эйзенштейн, Че Гевара, Чарли Чаплин, Владимир Маяковский, Андрей Тарковский, упомянутый Михаил Ромм и т.д.
     И здесь в комнате появляется женщина. Магнитофон реагирует на нее изумленным вздохом. Спокойно... Это жена Семена Израилевича.
     — Я вам приготовила, мальчики... (Людмила Николаевна вносит поднос с рюмками и бутербродами-канапе.) А дальше вы сами управляйтесь.
     — Хорошо, мамочка, — говорит разведчик Фрейлих. — Может, ты посидишь с нами? Исправишь меня там, где вру.
     — А ты не врешь, — говорит женщина и, улыбаясь, чуть облокачивается на плечо мужа. — Вранье только усложняет жизнь. Я немного устала.
     Старый разведчик настаивает, чтобы жена шла отдыхать. Он все время называет ее мамочкой. Так бывает у людей, проживших вместе долгую и верную жизнь...
     Кажется, я спросил его о первом “языке”...
Любимый “язык”
     — Первый “язык”? Да бог с ним! Я лучше о другом расскажу... Он мне почти “братом” стал. Я его ранил, и он меня ранил. Мне за него потом Красного Знамени дали. А он ведь моего года рождения, и месяца, и дня. Я его полюбил... И думал: матери нас рожали в одну ночь, неужели затем, чтобы мы убивали друг друга? С почестями похоронили. Он просил кофе, я ему дал, и он умер... Ночью крест поставили, со 2 на 3 апреля 1942 года на реке Миус...
     Это был такой важный пленный, что его приехал допрашивать начальник штаба фронта. А немец был ефрейтор 93-го полка, 4-й горно-стрелковой дивизии “Эдельвейс”. Мы взяли его в полевом карауле. Двоих убили, а он был ранен. Мы форсировали реку, тонули, но его вытащили. Такой шум был! Ротный кричал: “У меня “язык”!” Комбат кричал: “У меня “язык”!” Комполка и комдивизии — все раскричались. Утром “Эдельвейс” числилась под Харьковом, и тут на тебе... Значит, здесь наступать собирались. Вот почему такой важный.
     А потом он просил у меня кофе. Мы лежали в сарае, обогревали друг друга. Грязные все. Трое суток ползали.
     Один за другим приходят его допрашивать. Я уже за него отвечаю, все выучил. А они: пускай сам говорит. И вот прилетел начштаба фронта. Такой толстый, в дверь войти не мог. Я бужу пленного, а он мертвый. Генерал разозлился, пришел в сарай и говорит: “Мертвяка подкинули вам, дурачкам?! Как было дело?” Я: так и так. Взяли, тащили, отстреливались. А он: “Врешь ты все! Откопали под снегом. И выдаете за...” Петраковский, командир дивизии, он меня любил, потом сказал: “Сволочь жирная, хоть один раз на пузе прополз бы под колючей проволокой...”
     Ну а потом сколотили немцу ящик ночью, отнесли на северо-восточную окраину Есауловки и поставили крест.
     Альберт Бёчч, 20 февраля 20-го года родился. Я потом в ГДР был, сразу после войны, хотел рассказать, думал, родители живы или сестры. Да не дали. Тогда время было еще раскаленное.
     А первый “язык” был в феврале 42-го года. На войне смешное помнится лучше страшного. Две дивизии заблудились в буран на Кубани, наша и немецкая. Потерялись. Шли навстречу друг другу. А буран был такой, что и в метре не было видно ни зги. И перемешались все, давай хвататься друг за друга. Идешь, глядь, а рукав-то не свой и нашивки немецкие. И никто не стрелял. Неизвестно куда стрелять-то. Сумасшедший дом...
Горный дубняк
     Здесь мы усаживаемся за маленький журнальный столик. (Магнитофон фиксирует бряцанье тарелок с канапе.)
     — Орден Отечественной войны у меня за участие в захвате станции Тихорецкая, — продолжает Семен Израилевич. — Надо было эшелон с продовольствием взять. У нас туго с этим тогда было. А рядом еще непонятный эшелон стоял. Ну захватили...
     (Фрейлих вдруг обращается ко мне: “Ты женат?” Слышно, как в рюмку льется водка. “А я в 26 лет попался. Хотел сначала кругосветное путешествие совершить, книгу написать и затем жениться. А вышло все наоборот... За твою семью!”
     Классическое молчание и тихий звон рюмки, опускаемой на стол.)
     — А второй эшелон был с горным дубняком. Это среднее между водкой и коньяком. Что делать? Разведчики сразу пить. И тут я маленькую табличку на немецком заметил: “Гифтик! Тринкен ферботен!” (“Отравлено, пить запрещено”). Стрельба! Всем прекратить! Всех к врачу. Командир дивизии прибыл. Это же не шутка. Так можно за один час всю дивизию положить. Он: “Что ты скажешь?”
     (В магнитофоне опять тихо. Слышно мое чавканье. А Фрейлих подбадривает: покушай, покушай, голодненький...)
     — Какой фрицу интерес предупреждать нас, что это отравлено?
     (Реплика Людмилы Николаевны: “Мальчики, я с вами. Вы уже выпили?” Мы хором: “Да”.)
     — Какой фрицу интерес? Да отравись мы все, Гитлер танцевать будет. И правда. Командир говорит: химика сюда. Химик наконец получил задание. Он всю войну, бедный, следил, чтобы в сумке противогазной носили что положено, а мы все выбрасывали. Химик спрашивает: ты пробовал? Да. Он: “К каждой цистерне по часовому”. А разведчики себе уже отлили по канистре. Но все, слава богу, кончилось, я не умер. Немец хотел, видимо, чтобы мы сами цистерну взорвали. И нацарапали второпях. Немец хитрый, а мы крепче...
* * *
     Сидим молча. Старый разведчик отдыхает. А я читаю его стихи.
     Он их и до войны писал. Но когда в 37-м репрессировали отца, бросил. Думал, что умерла в нем тяга к поэзии. Но война — общее горе. А за общим горем свое не кажется таким горьким.
     Летом 41-го года:
     Я прощаюсь в годину злую,
     За спиной висит мешок.
     Он считает твои поцелуи
     Стуком ложки о котелок.
     Зимой 42-го он впервые идет на боевое задание со взводом разведчиков:
     Черное небо глотнуло звезду,
     Больше свет никому
     не раздуть.
     Белый халат на плечи кинь —
     Это идут раз-вед-чи-ки.
     Осенью 43-го его дивизию перебрасывают под Киев. В воинском эшелоне рождаются стихи про Куликово поле:
     Кровавый бой —
     короткий срок,
     И кровью истечь не беда.
     Но полк уже свой седлает
     Боброк,
     Он долго в засаде ждал…
     Меч выхватывает рука,
     И полк летит за бугор.
    
     Сегодня русской крови река
     Смоет рабства позор.
     И наконец весной 45-го:
     Я не стыжусь перед убитыми,
     Что жив остался и что в травах,
     Солдатами давно забытая,
     Весна вернулась
     своенравная…
     И мне еще жутко понравилась маленькая баллада о связисте. Он погиб с проводами в зубах. Последние четыре строчки:
     Траур придет домой в конверте
     Не век в слезах тужи:
     И я хотел бы после смерти
     Хоть полчаса служить.
     Я отрываю глаза от книжки. Фрейлих не спрашивает, понравились или нет. И вспоминает про Кубань и жаркое комариное лето 43-го года.
     — Дело было в Куликовском лимане. Я пять дней слушал немецкие разговоры по телефонной линии.
     Мы засели в плавнях. Кругом острова, все плывет... А мы в волдырях от комариных укусов. Нам, конечно, давали сухой спирт, сетки и плащ-палатки. Но через 15 минут они уже не помогали.
     Командир разведроты Степанов погиб по-дурацки. Часовой его наповал застрелил по инерции. Тот даже не успел пароль назвать... И вместо него прислали командиром... Предупредили — хлебнешь с ним. Появляется такой Зайдман — худосочные ручки, все в рыжих пампушках, ремень висит, поддерживает одновременно и кальсоны, и брюки. Короче, антиразведчик. Сердце у меня упало. Я его знакомлю с обстановкой. Он и говорит: “В пятницу будет “язык”. Я думаю — он еще и хвастун. А Зайдман: “Вы немецкий хорошо знаете?” “Какое это имеет значение?” — “Это важно. Мы подсоединимся к их проводу. Вы слушаете 3—4 дня, и если вы человек сообразительный, — сказал он нахально, — мы будем знать о них все”.
     Ну нашли линию, подключились. Вооружили меня до зубов. Разработали опознавательные знаки светом фонаря: “я устал”, “немец идет”, “важная информация” и так далее. И группа автоматчиков в охране. Они друг друга меняли, а я был один и научился спать, сидя в наушниках. Если вдруг зуммер, то я просыпался. И так пять дней. Исписал всю тетрадь. Неважно — кто что говорит. Я все подряд строчил. Позже понял, кто из них кто. Два телефониста — один рыжий, а другой — заика. Они так друг друга и дразнили. И через пять дней выяснилось, что со стороны рыжего фрицы готовят разведку.
     Мы, конечно, разведку встречаем. Ослепляем двумя прожекторами, всех перебиваем. Одного и у нас убило. А ихний один раненый пытался вплавь уйти. Мы притащили к себе на КП. Ему в санбате ампутировали ногу и сделали переливание крови. Короче, вылечили гада. Командир дивизии приходит в санбат. Этот пленный был из штурмбригады СС “Лангемарк”. Здоровый, как лось. Я задаю вопрос, а он отвечает — говорить не буду, тут у вас одни комиссары и евреи. Командир говорит: скажи, Сеня, что это ты, еврей, его взял. А я похлеще придумал.
     — Я тебе, падла, — сказал я по-немецки, — всю кровь свою для переливания отдал! — Он аж побелел. И как начнет рвать бинты на себе, материться и орать!!!
     А я ему:
     — Ты здесь ломаешься, а нам от тебя ничего не надо. Мы здесь решаем — в госпиталь тебя дальше везти и бензин тратить или закопать прямо тут, в саду. А что решит вопрос? Твоя искренность. Сказать тебе, что мы знаем?
     Фриц молчит.
     — У вас два телефониста — один рыжий, другой заика... Ну и что? Заика-то наш человек, — сказал я вкрадчиво.
     Такие вещи действуют получше, чем “Пролетарии всех стран соединяйтесь!”.
     — А ваш рыжий это чувствует и ненавидит заику. Они же все время ругаются. У вашего командира бригады Ганса Гетцке язва. Так? Так. Его срочно отвезли в Берлин. А в день рождения фюрера привозили вам бочку пива? Точно. А столбы для станковых пулеметов на правый фланг. Там один уже стоит? Да...
     Сила искусства — в мелочах и подробностях. Они ошеломляют. И гитлеровец сдался и отвечал на все вопросы...
* * *
     Лента кончилась, а я не заметил. Гоготал над бедным эсэсовцем. А мы еще целый час сидели. И открыв рот я слушал, как Фрейлих после войны собирался булочные грабить. Потому что другой работы не было. И как отказывался сдать трофейное оружие. Даже под страхом смерти. Потому что на шорох за спиной он инстинктивно тянулся к браунингу...
     А затем он в кино пришел. И сценарии писал, и учил, и по миру ездил. И с Андреем Тарковским спорил чуть ли не до драки. И вместе с Шукшиным отбивался от киночиновников.
     И еще много такого, чего мне за всю жизнь не пережить.
    


    Партнеры