Однажды я был журналистом

3 августа 2003 в 00:00, просмотров: 606

Получилось так, что Юрий Петрович Щекочихин сделал меня журналистом. Мы встречались один раз, в 87-м, минут на пять.

В спортзале московского журфака стояло много парт. Шел второй тур творческого отбора, конкурс был 28 человек на место, и понадобилось много столичных журналистов, чтобы выбрать абитуриентов.


Нужно же было попасть среди десятков парт именно на ту, где сидел Щекочихин. Он перебирал вырезки из газеты Чимкентского производственного объединения “Фосфор” и смеялся. Время было удивительное, вроде ранней весны. В Москве ее уже чувствовали, а на окраинах вроде Южного Казахстана еще осмысляли руководящую роль партии. И большинство заметок корреспондента газетки с романтическим названием “За фосфор” начинались со слов “Руководствуясь последними решениями ЦК КПСС...”. Действительно смешно.

Но все же горбачевское брожение доходило и до нас — мы еще не могли понять, но уже были недовольны и хотели что-то менять. Собственно, об этом недовольстве мы и говорили с Щекочихиным на творческом собеседовании. Вот тогда он и сказал:

— А ты напиши и принеси...

* * *

Промучившись две недели, я все же написал о детском доме в казахском поселке Сайрам. Это был насквозь казенный дом, и мы, комсомольцы, шефствовали над ним — раза два в год привозили конфетки и дискотеку. Тогда казалось, что детдомовцы очень счастливы от этого. В последний раз мы ездили на выпускной вечер. Завод выделил дому материю, и выпускники сами сшили платья. Сейчас-то понимаешь, что дети очень хотели быть красивыми в этих аляпистых, ярких, как елочные игрушки, нарядах.

Вечер прошел в общем-то как положено. Дети гуляли до утра, шефы втихаря киряли и болтали по душам с выпускниками. Они все знали нас по именам, сделали каждому какие-то подарки. Потом мы уехали, а детей отправили в ПТУ. Девчонок — главным образом в Иваново. Примерно через месяц одному из шефов — девушке, как-то особенно сблизившейся с детдомовцами, — пришло оттуда письмо. Наши выпускницы рассказывали, как их приняли в городе ткачих. Кого и сколько раз избили, изнасиловали. В каких бараках поселили, какой баландой кормили. А в конце мольба: ради бога, заберите нас отсюда... Многие комсомольцы очень возмущались: куда их забирать — по своим домам, что ли?

Вот об этом я и написал Щекочихину на каких-то блокнотных листочках и понес в “Литературную газету”. Но в итоге так и не нашел Костянский переулок и в конце концов провалил первый экзамен и уехал.



* * *

В следующий раз я пытался дойти до Щекочихина через восемь лет, когда работал в уфимской газете “Советская Башкирия”. В марте 95-го наш автобус-“пазик” стоял на окраине чеченского райцентра Шали. Была ночь, городок бомбили. Мы — десяток солдатских матерей и несколько переговорщиков из “группы Аушева” — молчали, вслушиваясь в близкие разрывы. Кажется, прошло несколько часов, и, как только стихло, матерей выгрузили прямо на площади перед ДГБ (Департамент государственной безопасности дудаевской Чечни), где сидели пленные солдаты, свезенные со всей республики. Посредники отправились ночевать к знакомым, а я пошел в районную больницу.

Это была одна из тех бесконечных ночей, которую помнишь всю жизнь. В больницу свозили покалеченных людей с окраин и ближайших сел. Почему-то это были главным образом дети и женщины. В больнице было два хирурга, и один из них — начальник дудаевского госпиталя Азамат. Он оперировал при свете керосинок, расставленных вокруг стола. Мы с ним познакомились двумя месяцами раньше в Грозном во Второй горбольнице, где он оперировал под обстрелом прямо на полу. Ему помогала фельдшер из Белорецка, солдатская мать Лена. Накануне эвакуации госпиталя Азамат под огнем пробрался в дудаевский дворец, вывел ее сына, попавшего в плен еще до штурма Грозного, и отдал матери.

— А, это ты, корреспондент, — только и сказал Азамат, как будто мы встречались накануне. — Потом подойди.

Под маской я его узнал не сразу. Больница напоминала проходной двор. Светало, но почти никто не спал, родственники толпились в коридорах и палатах. Я бродил по больнице, снимал раненых детей на видео и перешучивался с сестрами, которые, кажется, никогда не унывали. Со мной ходила двенадцатилетняя девчонка Таня. Ее сестре-близняшке Ире снайпер в Грозном прострелил голову. Девочка выжила, но поправлялась с трудом. Пулю так и не удалось вытащить. Мать сестер где-то потерялась, Азамат привез их в Шали, и, что дальше с ними делать, никто не знал.

На крылечке внутреннего дворика сидел молодой боевик и, зажав меж колен автомат, завороженно смотрел на расцветающие яблони. Таня бесцеремонно толкнула боевика в плечо:

— Дай закурить...

Чеченец, не отрывая глаз от розового облака, достал сигареты:

— Смотри-ка, корреспондент... — сказал он, как будто впервые увидел яблони.

Потом мы с Азаматом пошли в ДГБ, снимать камеры бывшей милицейской каталажки, где сидели наши пленные ребята. Приехал Масхадов, он тогда был еще полковником и среди чеченского руководства казался наиболее порядочным человеком. Он долго разговаривал с посредниками, со мной. Азамат что-то сказал Масхадову на чеченском, и тот вдруг, неожиданно для всех, отдал нам пленного солдата Ваню. Пацан загибался от язвы, Азамат уколол его чем-то на дорогу и сказал, что все равно помрет. Чеченцы вывели его за ворота ДГБ и хлопнули по спине:

— Забирай.

И со всех сторон к нам кинулись матери, протягивая фотографии своих детей:

— Сынок, глянь, может, мой там...

Ваня растерянно смотрел на яркие карточки и не мог совместить лица изображенных на них красивых ребят с изможденными лицами своих сокамерников. Он просто никого не узнавал. Забрав сестер Иру и Таню, мы двинулись в обратный путь. Ваня, один к одному похожий на Чонкина, сидел рядом со скрючившейся Ирой. В Назрань мы добрались глубокой ночью. Нас четверых поселили в инфекционном отделении местной больницы — в переполненном беженцами городе это было единственное место. Нам дали тазик, несколько ведер воды и заперли в пустом отделении. Ваня был так слаб, что мы мыли его вдвоем с Таней. На следующий день Ваню забрали военные в Моздок, а через два часа приехала его мать. Нелепо как-то вышло.

Одним словом, я повез сестер в Уфу. Ире нужна была операция, а Таню надеялся устроить в детский дом. В итоге ничего не вышло. Девочки жили у руководителей уфимского Комитета солдатских матерей. Я был выпивающим провинциальным журналистом без прописки, которого регулярно выселяли из общежитий и выгоняли с работы. Люди, у которых жили девочки, проклинали меня, денег не было, а в Башкирии уже набрал силу нынешний губернатор Муртаза Рахимов, мало-мальски свободные СМИ беспощадно душились, и атмосфера напоминала больше брежневские годы. Удивительно собачье было время.

И вот тогда я решился позвонить Щекочихину. И вновь услышал только одно: пиши. Собственно, это был единственный большой журналист, которого я тогда знал. Казалось, что Юрий Петрович поможет опубликовать в московских газетах материал о девчонках и люди помогут выбраться из этого отчаянного положения. Собрал статьи. Денег самому ехать в столицу не было, и я передал их с оказией. Как выяснилось уже через несколько лет, статьи до Юрия Петровича так и не дошли...



* * *

В третий раз я собирался к Юрию Петровичу сейчас, на презентацию его книжки. Я готовил заметки: рассказ о том детском доме, статьи о сестрах Тане и Ире и последние чеченские репортажи.

Я хотел сказать Щекочихину, что выполнил его задание. Что именно тогда, в 87-м году, он двумя словами поломал во мне тот внутренний барьер, который не позволял нам писать правду. И что, наверное, это и делает из нас журналистов — писать, несмотря ни на что. И что я считаю его своим Учителем.

Когда по телевизору сказали, что Петрович умер, я налил стакан водки и, кажется, спьяну заплакал.





    Партнеры