Аделаида

Елена ДУБРОВИНА

12 февраля 2017 в 13:57, просмотров: 1362

Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Родилась в Ленинграде. Уехала из России в конце семидесятых годов. Автор двух сборников стихов и нескольких романов, и сборников рассказов на английском языке.  Является главным редактором американских журналов «Поэзия: Russian Poetry Past and Present» и «Зарубежная Россия: Russia Abroad Past and Present»

Аделаида

 

     Шел крупными хлопьями мокрый, тяжелый снег. Прилипая к стеклу, причудливые снежинки быстро таяли и длинной, тонкой струйкой стекали по стеклу. Деревья за окном были одеты в белые, пушистые шубки. Кокетливо раскачивались на ветру согнутые от тяжести снега хрупкие ветки деревьев. Иногда ветер постукивал в окно, словно приглашая нас присоединиться к его бесноватой пляске. Музыка зимней вьюги пела свою грустную песню о скором приходе весны, доживая свои последние холодные дни.

     Искры от горящего камина бросали красные отблески на бледное лицо Аделаиды. Мы сидели в маленькой, продолговатой формы гостиной, оклеенной бледно-лиловыми обоями. На стенах были густо развешаны картины ее покойного мужа, известного американского художника Ипполита Джейсона. Работы были выполнены в пастельных тонах, с тонкой лиловой, будто потусторонней подсветкой. Легкость и прозрачность осеннего воздуха веяла с этих небольших, в золоченых рамах полотен. На полу возле камина были разбросаны ковром какие-то старые письма, открытки, листы из альбомов с зарисовками, старые акварели без рам.

     Аделаида сидела напротив меня на диване, поджав под себя ноги и, закутавшись в теплый клетчатый плед, говорила, и говорила без остановки, будто хотела выплеснуть наружу всю накопившуюся за эти несколько дней боль. Бывают такие редкие моменты интимной близости, когда хочется вдруг рассказать кому-то то тайное, наболевшее, что лежит на душе тяжелым, давящим грузом.

     Я знала ее давно, еще с детства. Была она незаметной, но смышленой девочкой, с длинной, толстой косой и грустными, немного раскосыми, по-цыгански черными глазами. Были у нее две страсти – стихи и рисование. Стихи она писала простые, детские, но по-взрослому грустные, будто бы прожила уже не одну, а множество жизней. Рисовала она в основном портреты своих одноклассников, а потом раздавала их, не ценя свой труд и свой талант.

     В старшем классе пришло первое серьезное увлечение, оставившее след в ее чуткой душе на долгие годы. Звали его Себастьян Винцетти, мальчик из соседнего класса. Говорили, что отец его был итальянец, который после войны остался в России, женившись на русской. Отец утонул в Нарве, оставив его с матерью в старой коммунальной квартире, в одной комнате, которую почти во всю ее длину занимал старый черный рояль. Себастьян играл завораживающе – его темное лицо отражало все оттенки музыкального произведения, которое  он исполнял. Иногда мы заходили к нему всей толпой послушать его игру. Аделаида, не мигая смотрела на Себастьяна, завороженная, оглушенная музыкой, прикованная взглядом к его темному, сосредоточенному лицу, длинным, тонким, легко бегающим по клавишам пальцам. Он тоже заметил ее, и часто нам казалось, что играл он только для нее одной.

     Я не знаю, что произошло между ними, но вскоре в школе стали поговаривать, что часто видят Себастьяна после школы с ее лучшей подругой, Вероникой, красавицей, с зелеными глазами и рыжими длинными волосами. Прозвали ее за это в школе «Рыжее солнце».

     После школы я надолго потеряла Аделаиду, пока случайно, уже в Америке, не встретила ее на выставке картин ее известного мужа, в одной из престижных галерей Нью-Йорка. Он умер почти через год после нашей встречи. На похороны ее мужа я прилетела из Калифорнии, где теперь жила одна с сыном.

     Сумерки постепенно хмурились, сгущались и, наконец, комнату затопил почти что черный, кофейный мрак.

     – Не зажигай свет, – попросила Аделаида своим чуть-чуть низким голосом. Голос у нее был необычайно красивым, глубоким и музыкальным, как у оперной певицы.

     Я знала, что ей хотелось мне что-то рассказать, и я вся напряглась, боясь вспугнуть эту наступившую минуту откровения.

     На журнальном столике стоял приготовленный ею легкий ужин. В маленьких чашечках из чешского фарфора остывал черный кофе. Трещали в камине поленья и сосновые шишки, распространяя вокруг приятный зимний аромат. Аделаида посмотрела на меня отсутствующим взглядом, и, натянув повыше сползающий с колен плед, начала свой рассказ.

     «После смерти Ипполита и моего неожиданного открытия, о котором я расскажу тебе позже, я почувствовала, что все связи мои с этим миром, чувствами и эмоциями неожиданно обострились. Я ощущаю каждое дуновение ветра за окном, тепло падающего солнечного луча, легкий свет далекой звезды, шуршание листьев, отдаленную музыку наступающих сумерек, я чувствую небо и полет улетающих птиц. Моя душа поглощают все земное и неземное, она сливается с миром, и я становлюсь маленькой легкой частицей этой огромной вселенной. Я жила, замкнувшись в своем мирке, я служила только Ипполиту – своему Богу и кумиру; я отдавала ему свое время и свое сердце, и была счастлива, что он все это берет, без благодарности, как должное, но берет с гордостью и одолжением, как что-то ему ненужное, насильно данное. Все мои завтраки, обеды, ужины, хлопоты о его выставках, приемы бесконечных гостей – все мои обязанности были частью его жизни, дополнением к его успехам. С его уходом образовалась пустота. Я чувствую его отсутствие в моей жизни, мою неприкаянность, обиду, никчемность. Что я без него?  Я не могу отстраниться и посмотреть на себя со стороны. Я всегда видела себя только его глазами. Мне трудно отделить себя от него. И теперь, когда его нет, я пытаюсь понять, кто же я, целая единица или только оставшаяся на земле его частичка. Я жила в мире иллюзий, но иллюзий не моих, а его, Ипполита. Его картины, его друзья, его родные, его почитатели и почитательницы. Я была слепа, глуха и несчастна. Та ловушка, в которую я попала, не имела выхода в мир иной, а мой маленький, замкнутый мир начал меня постепенно душить. Но все по порядку, вернее я начну с середины, с того вечера, когда я вдруг почувствовала, что мир, в котором я живу, полон обманов, интриг, ненависти».

     Она отпила из чашки черного остывшего кофе. Чашка дрогнула в ее руке, и две темные капли упали на клетчатый, красный плед. Она чему-то про себя улыбнулась и, поставив чашку на журнальный столик, продолжила свой рассказ.

     «В тот день мы завтракали в столовой в полном молчании, и только постукивание чайных ложек нарушало утреннюю тишину. Апрельский ветер наполнял воздух своим теплым дыханием, проникая в комнату через открытое окно. Солнечные лучи по-хозяйски гуляли по блестящему, натертому мной до блеска паркету, по развешанным вдоль стен картинам, на которых была отражена вся наша жизнь, природа, создавая при этом необычную подсветку весеннего благополучия. Ипполит сидел напротив меня в своей мягкой пижаме, расстегнутой на груди. Он едва прикоснулся к завтраку, глядя влажными глазами, задумавшись, на свои картины, будто на зеркальное отражение всей своей короткой жизни.

    – Не думай ни о чем плохом, Ипполит. Все будет хорошо. Доктор обещал провести курс нового лечения антителами. Я уверена, что тебе это поможет, – сказала я с болью в голосе, стараясь подавить рыдания. Ведь я знала уже тогда, что ему ничего не поможет.

     Он поднял глаза и посмотрел на меня спокойным, ясным взглядом. Глаза его не отражали тот непокой, который царил в его душе. Я сидела напротив, теребя под столом свою длинную цветастую юбку, которую я надела для него ранним утром. Коричневый старый свитер я вытащила из чемодана, пытаясь напомнить ему о нашей первой встрече. Теперь этот свитер делал меня старше и не шел к моим темным волосам.

     – Я знаю, я знаю, дорогая. Но ведь это же только эксперимент. Антитела мне могут не помочь. Мое время сжимается очень быстро, Аделаида. Зачем же себя обманывать? За время моего нового лечения никакого прогресса сделано не было.

     Он отпил из чашки уже едва теплого кофе и закашлялся сухим, больным кашлем.

     – Перестань думать об этом. Сосредоточься на чем-нибудь другом. Ты давно не подходил к мольберту. Посмотри, какой дивный апрельский день. Мы должны жить полной жизнью и наслаждаться каждым единым днем, данным нам Богом. Тебе не холодно? – спросила я  его, заметив, как по лицу его прошла легкая судорога.

     Он не ответил на мой вопрос, и снова глубокое молчание воцарилось в комнате. Я нервно перебирала в руках полотняную салфетку.

     – Посмотри, какой сегодня теплый, солнечный день. Так хочется глотнуть этого свежего апрельского воздуха.

     – Хорошо, хорошо, только чуть-чуть попозже. Я устал.

     Наконец, встав из-за стола, он уже собирался выйти из комнаты, оставив нетронутым завтрак, когда тишину нарушил резкий телефонный звонок. Он испуганно замер у стола, а потом поспешно ринулся в свою комнату, будто давно ждал этого звонка. Я, не закончив завтрака, вышла на крыльцо и долго стояла на ступеньках дома, обозревая красоту раннего апрельского дня.

     Еще не растаявшие бугорки грязного снега лежали на земле, но уже первая зеленая трава начала пробиваться сквозь холодную корку земли. Лучи солнца игриво плавали в лужах, проникая все глубже к самому дну, явно стараясь утонуть в их мнимой глубине. Деревья стояли прямо, близко прижавшись друг к другу, готовые нарядиться в новый зеленый наряд. Их длинные, острые верхушки почти упирались в поверхность чистого, голубого неба.

     Что-то знакомое и давно забытое было в этом воздухе, в этом запахе весны. Два маленьких воробушка ковырялись в коре дерева в поисках насекомых, и, громко ссорясь, набрасывались друг на друга, пытаясь отобрать найденную добычу. Мне было жалко этих двух нахохлившихся птичек. Трудно было представить себе весенний день без их неугомонного щебетания. Смотря на них, неприкаянных и несчастных, я почему-то думала о себе. Запах травы, тающего снега, легкого ветерка принесли с собой что-то давно близкое и забытое. Я возвращалась в прошлое по счастливой и все же трудной дороге, вспоминая мою первую встречу с Ипполитом, наш бурный роман, постоянные ссоры, надолго выбивавшие меня из обычного ритма жизни. Помнишь, как у Нины Берберовой «мое одиночество начинается в твоих объятьях»?

     Ипполит был скрытен, подозрителен, и в то же время излучал вокруг себя тот свет и тепло, которое притягивало к нему людей. Я всегда прощала его невнимание, частые отлучки из дома без всяких объяснений, долгие телефонные разговоры за закрытыми дверьми его студии. Я прощала ему все за его талант, за его знания, за его эрудицию, потребность жить широко и размашисто. Его сильная натура, громкий голос заполняли собой все пустое пространство. Любила ли я его? Не знаю. Я была влюблена в его талант. В лучах его славы я погибала, как художник. Его картины, нет, не он, а именно его полотна, обладали какой-то магической силой. Уходили мои чувства к нему медленно и постепенно, и также медленно втягивалась я в мир его творчества. Я никогда не могла понять, как такой холодный, жестокий человек мог создавать такие шедевры. Это была музыка красок, чувств, эмоций – магия природы, воспетая на его полотнах.

     Неожиданно подул северный ветер, и солнце зашло за облака, потянув за собой весеннее тепло. Я вошла в дом. Ипполит все еще разговаривал с кем-то по телефону. Сквозь закрытую дверь можно было услышать его громкий, чем-то недовольный голос, в котором я вдруг уловила ноты какой-то несвойственной для него грустной нежности. Я остановилась в недоумении, екнуло сердце и замерло вместе с моим дыханием.

     К вечеру, тяжелый туман окутал сад, и пошел мелкий, моросящий дождь. Я готовила ужин для приглашенных Ипполитом гостей. Это была его идея пригласить гостей, о которой он мне объявил сразу после своего телефонного разговора. Он позвал на ужин Веронику с мужем и еще одну, незнакомую мне пару.

     Я забыла тебе сказать, что пять лет назад Вероника снова появилась в моей жизни. Она часто писала мне письма из Питера, жалуясь на второго мужа, с которым отношения у нее не складывалась. Первый раз она вышла замуж сразу после школы за Себастьяна. Ты, наверное, помнишь его, он так эмоционально и так увлеченно играл на рояле Рахманинова и Шопена? Наши отношения не сложились, я была слишком глупая и гордая. Да что тебе рассказывать, ты все знаешь сама».

     Да, я хорошо помнила, как мрачнели ее глаза, когда он заходил в наш класс и, украдкой взглянув на Аделаиду, искал глазами Веронику. Иногда глаза их встречались, и мне казалось, что он смотрел на нее с грустью и нежностью. А может быть, мне это только казалось. Я слышала, что Вероника была в браке несчастлива, и бросила его через год. Ходили слухи, что он уехал навсегда в Италию.

     – Так ты опять восстановила свои отношения с Вероникой?

     – Да, она была так несчастна после первого развода. Второй брак был тоже неудачен. Ей было тяжело. Мы ведь всегда были такими близкими подругами. Я пригласила ее погостить у нас в Америке. Она жила у нас три месяца, а потом сошлась с Эндрю, близким другом Ипполита.  Длинная история, да и банальная. Так

вот, мой муж пригласил гостей, и я радовалась в душе, что он возвращается к жизни, к желанию опять быть среди людей.

   – Я не могу быть целыми днями один, запертым в этих четырех стенах, в этой тюрьме. Мне нужны люди. Я ведь еще живой, я ведь еще не умер, – говорил он, измеряя кухню своими длинными шагами.

     – Ты же собирался сегодня рисовать. Я видела твои незаконченные акварели. Они отличаются от твоих прежних работ. В них больше воздуха и света, а сочетание оттенков голубого и мягкого сиреневого предают им особую загадочную прелесть.

     – Я не могу работать, Аделаида, лекарства на меня плохо действуют. Если ты не хочешь гостей, я могу отменить их визит. Но ты забыла, что сегодня суббота, и мы всегда приглашаем в этот день друзей.

     Я заметила, как затуманились от боли его глаза, и поспешила согласиться, ибо не причинять ему лишних тревог.

     – Нет, нет, конечно же, я не возражаю. Я уже поставила в духовке запекать их любимое рыбное блюдо.

    Но это было совсем не то, что я хотела ему сказать. Если бы он только знал, как я устала – и физически, и эмоционально от перемен в его настроениях, от его постоянных требований, долгих ожиданий в приемных врачей, от его бессонных ночей и жалоб. Я знала, что я должна быть сильной – за него и за себя, отдавать ему свое тепло, заботу, силы, но он был эгоистичен, непредсказуем, капризен – он оставался самим собой, таким же, как он был до болезни. Все эти годы я понимала, что я была не той женщиной, которая была ему нужна – я раздражала его, и он терпел меня, как удобную вещь, как диванную подушку, на которую можно было опереться, когда хотелось покоя. В его присутствии я старалась быть незаметной, понимая, что никогда не избавлюсь от этого унизительного рабства».

     Аделаида перевела дыхание, и, неожиданно сбросив ноги с дивана, ловко нагнувшись, подхватила с пола несколько распечатанных писем и бросила их в горящий камин. Пламя на секунду всколыхнулось, вспыхнуло ярче, бросив свет на ее милое, усталое лицо.

     – Зачем ты сжигаешь его архивы, Адель? Я была удивлена, так как письма эти представляли собой явную ценность.

     Аделаида ничего не ответила, снова поджала под себя ноги и, укутавшись пледом, продолжала свой рассказ, игнорируя и мой вопрос, а возможно, и мое присутствие.

     «К вечеру дождь прекратился, стало холодно, рассеялась пленка тумана, и пошел мелкий, серебристый снег, переливаясь в свете одинокого уличного фонаря. На звонок первым вышел Ипполит. Вероника стояла в дверях в белой короткой шубке, на ее рыжих, густых волосах еще таяли, как светлячки, лучистые, причудливые снежинки. От нее шел аромат морозного воздуха и дорогих духов. Я стояла сзади мужа с передником в руках, в цветастой юбке и старом коричневом свитере, так и не успев переодеться. Свои длинные волосы я собрала кое-как сзади в пучок, чтобы они не мешали мне готовить. Мне вдруг стало стыдно за свою внешность, и я поспешила укрыться в кухне, чтобы никто не заметил навернувшиеся на глаза слезы. Я ревновала Ипполита к Веронике. Дело в том, что я случайно наткнулась на ее письмо, написанное ему несколько дней назад. Ипполит уже не скрывал своих чувств к ней и потому, вероятно, оставил на своем письменном столе ее распечатанное письмо: «Дорогой Ипполит, – писала она – «моя жизнь без тебя кажется мне ненужной. Как счастлива я, что ты разделяешь мои чувства. Бедная, бедная, Адель. Мне жаль ее, но мы должны думать о нашем счастье, ведь тебе так мало осталось…. За все эти годы, со дня моего приезда в Америку, я поняла, что я, и только я одна – твоя верная жена…. Вспоминаю наше время вместе, наши короткие ночи и бурные расставания. Как жили мы раньше друг без друга? Бедная, бедная, Адель…».

     Я вспомнила, что подобное письмо она когда-то написала Себастьяну, и он мне его показал. Тогда я твердо сказала ему, что нам надо расстаться, не объясняя причин, уступая свое место Веронике, которая, как мне тогда казалось, не сможет без него жить. Ее письмо моему мужу было для меня ударом, но я решила не показывать виду. Я заканчивала мыть посуду, когда на кухне появилась Вероника и, обхватив меня сзади руками, прощебетала нежно-фальшивым голосом:

    – Тебе что-то помочь, дорогая? Я знаю, как тебе сейчас тяжело. Помни, что я у тебя единственный верный друг.

     Я обернулась и, разжав ее руки, посмотрела прямо в ее зеленые, лживые глаза.

     – Мне надо пойти наверх переодеться. Садитесь за стол без меня. Я сейчас вернусь, – сказала я, снимая на ходу передник.

     Когда я вошла в комнату, муж Вероники уже доедал первое блюдо. Глядя на незнакомую даму, сидящую напротив него, он вещал:

     – Искусство должно быть частью нашей души. И только тот, у кого душа прекрасна, может создать шедевры.

    – Нет, нет, Эндрю, я с тобой в корне не согласен, – вступил в разговор мой муж, отодвинув резко бокал с вином.

     На его впалых, бледных щеках появился нездоровый румянец. Он был явно раздражен и возбужден.

     – Ты не прав. Человеку дан разум, не только душа. Искусство – это часть твоего интеллекта. Это взаимоотношение между духовным и разумным. Да, и не забудь упомянуть творческую интуицию, и свое видение мира.

     Ипполит поднялся, приглашая гостей перейти в гостиную, пока я уберу со стола и приготовлю чай.

     Когда я появилась в гостиной, спор продолжался между новой парой и Эндрю. Ипполита и Вероники в комнате не было. Мы пили чай без них. Эндрю нервно поглядывал на дверь кабинета, за которой час назад исчезли его жена и мой муж. Наконец, появилась Вероника, сияющая и взволнованная.

     – Ох, если бы вы только видели новые работы Ипполита. Очередные шедевры! Что скажешь ты, Адель?

     Она повернулась ко мне, явно стараясь смутить меня своим вопросом, так как последнее время Ипполит не писал. Вскоре гости разошлись, но после их ухода на душе было все еще мерзко, грустно и тяжело.

     Вечер за окном казался прохладным и тихим. Голая луна заглядывала любопытно в окно гостиной, роняя редкие лунные блики на журнальный столик, где еще стояли изящные фарфоровые чашки с недопитым чаем. Я подошла к окну – снег перестал, черное небо повисло над крышами домов, освещенных желтым лунным светом. Где-то далеко блуждали по небу маленькие хрустальные звездочки, будто кто-то специально вышил их на небе крестом. Ипполит тихо подошел к окну и встал рядом со мной.

     – Эндрю стал таким невыносимы, – сказал он тихим голосом.

     – Почему? – удивилась я.

     Он помолчал несколько секунд.

     – Впрочем, это не имеет никакого значения. Я хочу поехать завтра в парк, к нашему озеру. Мне хочется рисовать, мне нужно вдохновение, последние силы очень быстро покидают меня, Адель. Иди спать, однако, уже поздно.

     Я ничего не ответила, только положила свою холодную руку на его дрожащую ладонь.

     На следующий день Ипполит не вышел к завтраку. Он оставался в своей комнате до полудня. Я несколько раз заходила в его спальню – он дремал, лежа на спине и закинув руку за голову. Я поставила завтрак возле кровати и тихо вышла из комнаты. 

     Был чудный морозный день. Яркое холодное солнце профильтровывалось сквозь легкие тюлевые занавески. Я открыла окно, и весенний воздух ворвался в комнату вместе с первым щебетанием птиц. За окном была обычная жизнь расцветающей природы. Солнечные лучи прогуливались по комнате, по паркету, по стенам, по ровно развешенным акварелям, придавая им веселый, солнечный вид. Я не слышала, когда Ипполит вошел в комнату. Он был уже тепло одет, и смотрел на меня с удивлением и непониманием.

     – Ты еще не готова, Адель? Мы же собрались ехать в парк, к озеру! – Я уловила в его голосе знакомые раздражительные нотки.

     В парке было много народу. Бегали по поляне маленькие дети, кричали расхрабрившиеся утки. А озеро переливалось на солнце серебром, и голые угрюмые деревья роняли в него свое хрупкое отражение. Мы пересекли небольшой мостик и опустились на первую попавшуюся скамейку, обращенную к озеру лицом. Он долго смотрел на блестящую поверхность воды, на всю эту красоту, существовавшую здесь десятилетиями. Однако все это зрелище его больше не радовало – он знал, что это последняя его встреча с тем прекрасным, что было на этой земле, с этими сильными дубами и тонкими, женственными липами, с заходящим за горизонт рыжим солнцем, цвета волос той женщины, которую он сейчас любил. Он снял очки и повернулся ко мне. В глазах были слезы.

     – Когда меня не будет, приходи сюда чаще Адель. Моя душа останется здесь, тень моя будет отражаться в этом озере, как отражаются сейчас эти плакучие ивы, а игра солнечных лучей будет напоминать тебе о первых счастливых годах нашей жизни.

     Я взяла его холодную руку в свою. Иногда мне казалось, что он смотрит на меня так внимательно, так понимающе, глубоко мне в душу. И тогда мне хотелось плакать. Вот и сейчас я уловила в его взгляде какую-то малую долю теплоты. И опять слезы навернулись мне на глаза. Я не хотела говорить в этот момент ни о смерти, ни о нашей несчастной жизни. Я не хотела вспугнуть этот момент засыпающей природы, эту тишину наступающих весенних сумерек, окрашивающих землю и небо в темные тона, и так напоминающих сейчас о приближающемся конце.

     На следующий день ему стало хуже. Поздно вечером он открыл глаза.

     – Надеюсь, что Бог меня простит, Адель.

     Он тяжело вздохнул и отвернулся к стене. Я вышла во двор – тяжелое небо повисло над землей; черная туча заслонила от меня заходящее солнце, словно тень уходящей жизни поглотила все живое».

     Аделаида опять нагнулась и бросила в горящий камин еще одну пачку писем, потом еще и еще, пока на полу остались только его рисунки. Она с сожалением посмотрела на них, наклонилась, сгребла их вместе и, подождав несколько минут, бросила их в пламя горящего камина.

     – Что же ты будешь делать дальше, Аделаида?    

     – Я продам этот дом и уеду в другой штат, подальше от этой памяти, от прошлой жизни.

     – Что же ты будешь делать? – повторила я свой вопрос.

     – Может быть, я буду рисовать, рисовать портреты. Я еще об этом не думала, хотя боюсь, что начинать сначала сейчас уже слишком поздно. Что-то ушло, оборвалось внутри меня. Вместе с его уходом ушло желание творить.  Анализируя всю свою прошедшую жизнь, я задаю себе вопрос – почему я не пыталась вернуть его, стать той женщиной, которую он мог любить – сильной, яркой, талантливой. Но я не могла быть другой. У меня была своя жизнь, внутренняя, о которой он не знал, и знать не хотел. Мое творчество было ему чуждо. Два художника не могли существовать под одной крышей, выживал только один. Он ждал от меня полного подчинения его воли. И я подчинилась. Тяжело, тяжело думать, что человек, которому я отдала жизнь, лгал, обманывал, что моя близкая подруга предала меня дважды. Но на чужом горе, своего счастья она так и не построила. Эндрю бросил ее одну, без денег, в чужой стране. Зависть и собственная ничтожность мешали ей жить. Однако идем вниз, я хочу тебе что-то показать.

    Я спустилась за ней вниз по узкой, витиеватой лестнице. Аделаида зажгла верхний, яркий свет, и перед моими глазами открылась целая галерея портретов, картин, набросков, висящих на стене, расставленных вдоль стен или стоящих на мольбертах. Я шла вдоль них как завороженная – это были шедевры, музейные работы. Я остановилась у портрета ее мужа – на меня смотрел красивый, импозантный мужчина, глаза острые, проницательные, узкие, растянутые губы и жесткое, почти неприятное выражение лица. Портрет был выполнен резкими, косыми мазками, что придавало всему изображению какое-то зловещее выражение. Я не могла отвести глаз от его лица – в нем была сила, беспощадная сила и жадность жизни. И только тонкая рука, лежащая на ручке стула, была бледна, и казалось, что она дрожит, выдавая слабость его как будто бы сильной натуры. Рядом стоял портрет Вероники, полулежащей на диване в позе тициановской Венеры. Рыжие волосы разметались по плечам, лисья улыбка чуть тронула уголки губ, широко открытые зеленые глаза смотрели куда-то вдаль, скучающим, пустым взглядом.

     – Аделаида, это же шедевры. Почему ты никогда не выставляла свои работы?

     Я была потрясена.

     – Ипполит считал, что у меня нет таланта, и я только зря трачу время на эту мазню.

    Она грустно улыбнулась и погасила свет, погрузив в полный мрак все эти сокровища, представляющие всю ее трудную и не сложившуюся жизнь. И среди всех этих картин, портретов, рисунков я вдруг почувствовала всю глубину ее трагедии, ее похороненного в этом доме и таланта, и жизни – без прошлого, настоящего и будущего.

 

 



    Партнеры