«Хочу принять смерть лицом к врагу»

Журналист «МК» Ольга Божьева: «Деда расстреляли в 1942-м. Под Смоленском. За то, что он думал так же, как те, кто сегодня держит оборону в Славянске, Мариуполе, Донецке…»

07.05.2014 в 19:51, просмотров: 5976

Славянск, Мариуполь, Донецк… Когда видишь телекартинку из этих украинских городов, где сегодня идут бои, есть погибшие и раненые, невозможно отделаться от исторических параллелей. Особенно в эти предпраздничные майские дни. Люди, что дежурят на блокпостах, говорят: «Да, нам страшно. Воевать не хочется. Но другого выхода нет. Будем стоять до конца. Как наши деды в годы Великой Отечественной».

Некоторые мои коллеги в таких кадрах видят исключительно «путинскую пропаганду». Мне увидеть то же самое мешает моя генетическая память. Почему-то именно теперь она мучает все чаще. И в лицах тех людей на блокпостах я вдруг начинаю узнавать едва уловимые черты моего деда. Его расстреляли в 1942-м. Под Смоленском. За то, что он думал так же, как те, кто сегодня держит оборону в Славянске, Мариуполе, Донецке…

«Хочу принять смерть лицом к врагу»
фото: Александр Астафьев

Про деда мне в детстве рассказывала мама. О войне она вспоминала неохотно и всегда плакала. Но детская память цепкая — держит каждое слово, каждую интонацию. Поэтому обо всем, что она говорила, постараюсь рассказать ее словами — как бы от первого лица.

■ ■ ■

— В семье я была самым младшим, десятым ребенком. Правда, выжили не все — пятеро умерли в возрасте 3–4 лет от всяких детских болезней, в основном скарлатины.

Жили мы в деревне Волоты, в Смоленской области. Отец Сергей Васильевич и мать Василиса Ивановна работали в колхозе — сеяли, пахали, косили… Мне в 1941-м было 12 лет, я училась в школе.

Большой войны никто не ждал. Только что закончилась война с Финляндией. Там погиб один из моих братьев — Даниил. Другой брат, Александр, третий год служил командиром танка на Украине. Домой его ждали со дня на день, а его все не отпускали — видно, знали, что война близко.

Сашку мы так и не дождались... Последнее письмо от него пришло из Ровенской области. На фронт ушел и самый старший брат — Яков.

Немцы наступали быстро. Мы видели, как наши войска готовились к обороне Смоленска — окапывались, строили укрепления. Через нашу деревню целыми днями к лесу ехали обозы, орудия, шли бойцы… Но однажды прилетели немецкие самолеты — все небо от них было черно — и начали бомбить.

Бомбили несколько часов. Уничтожили все укрепления, что наши так долго строили. Они потом двое суток мимо нас отступали. Помню, бежит из леса лошадь — брюхо осколком вспорото. Кишки вываливаются, она на них наступает, ржет, падает, переворачивается, вскакивает, опять бежит…

У нас в двух хатах-пятистенках лежали раненые. Многие без сознания. Очнутся, шевелят губами: пить… Мы с мамой то водички, то молочка им в рот вливаем. Машины санитарные из леса едут, умоляем: заберите их! Немцы неподалеку на горе уже орудия устанавливают — обстреливать готовятся. А санитары: не можем, машины переполнены. Сбросят бинты, перевязочные пакеты — и уезжают.

Лишь две самые последние машины их все же забрали. Грузили как дрова — один на одного, — только бы увезти. И тут сразу немцы начали наступать…

Въезжали в деревню на мотоциклах. И тут же бросились кур ловить, свиней резать, разводить костры — мясо жарить…

Пограбили и уехали — деревня наша слишком близко от леса находилась, а они леса боялись. Там оставалось много наших бойцов, попавших в окружение, — постепенно они стали объединяться, создавать партизанские отряды. Тем более, оружия брошенного в лесах было полно.

Как только немцы пришли, отец вместе с мужиками стал частенько в лес ходить. Они искали орудия, снимали с них запчасти, чтобы немцы не могли их против наших использовать. Мы, дети, тоже по лесу бегали — собирали винтовки, гранаты, патроны… Все это потом прятали, закапывали, а схроны передавали партизанам.

Постоянной власти у нас в деревне не было. Днем хозяйничали немцы — расстреливали тех, кто был связан с партизанами. Ночью приходили партизаны — казнили полицаев и предателей.

Бывало, придут полицаи к нам во двор и кричат на отца: «Ах ты, партизанский прихвостень! Вон сено по снегу рассыпано — опять партизан ночью снабжал?!»

Отец ухмыляется: «Что делать? Они пришли, сено забрали. А где ж вы, наши защитнички, в это время прятались?» Те, конечно, все понимали. Поначалу терпели.

И вот 8 марта 1942 года к нам приехали немцы. Зашли в дом. Арестовали отца и Катю — старшую сестру. В тот день многих забрали. Из трех деревень. Всех, кто помогал партизанам: пек хлеб, стирал белье, сено лошадям заготавливал…

Понятно, что сами немцы знать, кто все это делал, не могли. Сдавали свои же — местные полицаи.

Арестованных, а вместе с ними отца и Катю, увезли в Сыр-Липки — село в пяти километрах от нашей деревни, где в окружении зениток стоял немецкий штаб.

■ ■ ■

На следующий же день я туда побежала, чтобы отнести им еду. Но в деревню меня не пропустили охранники. Десятого марта мама мне говорит: попробуй-ка сегодня. Может, другая смена дежурит? Вдруг кто пропустит?

Я пошла. Действительно, смена была другой. В деревню меня пустили. Рядом с домом, где держали арестованных, увидела знакомого охранника. Попросила его: «Дядя Петя, пропустите, я папе с сестрой поесть принесла». А он: «Не надо, их сегодня накормят...»

Я поняла, что это значит… Стою, рыдаю навзрыд.

Подходит ко мне немец. Молодой. Показывает на дверь и спрашивает по-немецки: кто там у тебя? А мы немецкий в школе уже учили, и я тоже по-немецки ему отвечаю: «father und schwester» — отец и сестра. Он на часы глянул и дверь открыл.

Стою я на пороге, а в избе арестованных — тьма... Кто сидит, кто лежит, кто на плечо другому оперся… Смотрю я на них, а своих не вижу. Тут Катя с отцом сами меня увидели и встали, как по команде.

Немец отца подозвал. Тот подошел. Весь в синяках, в крови, борода кусками висит... Обнял он меня, плачет, целует:

— Прощай доченька... Остаешься ты у меня маленькая, недоученная, недорощенная. Всех учил, всех растил, а тебя — не пришлось. Но все равно я рад, что не оказался таким предателем, как этот, — и кивнул на полицейского.

Тот услышал, подошел и как ударит папу прикладом! Немец увидел, глазами зыркнул и со всех сил оттолкнул полицая.

Папа поднялся, опять ко мне подошел:

— Жаль, Катю расстреляют. Я всю вину на себя брать старался…

Он так и не узнал, что Катя жива осталась. Обнял он меня снова и говорит:

— Береги маму, слушайся ее. Может, из братьев кто с фронта вернется, поможет тебе на ноги встать.

Тут немец показал на часы: все, мол, свидание окончено.

Только дверь за отцом закрылась, как из дома вывели 16 человек. Я поняла: на расстрел…

Правда, расстреляли тогда не всех. Двоих ребят отвели в сторону и просто заставили смотреть. Припугнуть, видно, хотели: дескать, будете партизанам помогать — вас это же ждет. Но они в ту же ночь ушли в лес.

Среди тех, кого вывели, я сразу отца увидела. А Кати не было. Ее почему-то оставили в избе, где держали арестованных.

Тут сразу же пропустили к ним всех родственников. Но близко подойти не дали: арестованных под конвоем вели немцы, полицаи и власовцы, а родные бежали рядом, кричали, рыдали — прощались...

Обычно расстрелы устраивали около большого рва — там много людей убили. Но этих 16 человек почему-то повели к сельской церкви. Поставили у церковной стены, напротив — цепь автоматчиков.

Людей заставили раздеваться. На улице было холодно, снег еще лежал. Отец, когда его забирали, оделся похуже — потрепанный полушубок, старые валенки (понял, видно, куда ведут), так с него одежду снимать не стали. Остальных раздевали до кальсон.

А наши полушубок снимают — наступают ногой на рукав и рвут его пополам. Валенки сбрасывают, а галоши — в морду немцам. Те разозлились, конечно. Только команда прозвучала — стреляли со всей яростью.

Но перед тем еще, как стрелять, всех заставили отвернуться лицом к стене. А отец развернулся к автоматчикам и говорит: «Хочу принять смерть лицом к врагу».

…Стреляли в них разрывными пулями. Папе попали в грудь и щеку. Мозг вырвало — разбросало по снегу. Помню, как мы с мамой потом со снега его в шапку собирали…

Родственников к убитым не подпустили — тела так и лежали несколько дней у церкви под охраной полицаев.

Я тогда не выдержала всего этого, упала в обморок. Очнулась от того, что какая-то незнакомая женщина трет мне снегом виски и шепчет: «Беги домой, скажи маме, что сейчас поедут ваши дома жечь».

Так у них было принято: если кого-то расстреливали, дом сразу сжигали.

Еле очухавшись, я помчалась. Прибежала домой и упала:

— Мамочка! Нашего папу расстреляли!

Она трясет меня за плечи и кричит:

— А Катю?! А Катю?!

— Катю пока нет.

…Катю позже отпустили. Может, потому что беременная была? Вскоре у нее сын родился. Почти слепой. Врачи сказали: из-за стресса.

Потом мы с мамой пошли папу хоронить. Это было в мой день рождения. Мне тогда 13 исполнилось.

В гроб никого из расстрелянных положить не дали. Женщин заставили возле церкви выкопать большую общую яму — а земля мерзлая, с комьями льда, снега. Но место хорошее: много дубов, лип. Деревня потому и называлась Сыр-Липки — Сырокоренские Липки: липовые аллеи кругом были.

Уже после войны на эту братскую могилу стелу с красной звездой поставили. Рядом — могила наших бойцов, их останки еще долго из леса привозили. Там много людей похоронено…

■ ■ ■

В день, когда отца расстреляли, немцы нашу деревню жечь так и не приехали. Но мать все равно вещи пособирала, выгнала из хлева корову и повела ее к соседу. Говорит ему: «Борис, возьми корову, поставь к себе в хлев». А он: «Не возьму, из-за вашей коровы мне тоже дом сожгут. За связь с партизанами».

И вот корова по мартовскому снегу ходит, к забору жмется. Пришлось ее снова в хлев загнать.

А уже через неделю приехали полицаи имущество конфисковывать. Все, что получше в доме было, выносили. Таскают, а наш сосед-полицай приговаривает: ищите-ищите, они до войны хорошо жили. У них наверняка что-то припрятано…

Отец действительно еще в начале войны выкопал во дворе яму. Досками ее обставил, заложил сверху железом, засыпал песком, чтоб в случае пожара железо не прогорело. В яму заложил зерно на семена, кое-что из вещей — те, что у нас ценными считались: подушки, одеяла, полушубки...

Полицаи всё перерыли. Даже сено и солому перетрясли. Ничего не нашли. Но потом один догадался шомполом землю протыкать, железо и зазвенело.

Яму открыли, погрузили добро на телеги, корову к телеге привязали и поехали в штаб. Имущество наше тем же полицаям потом и досталось.

После этого мы думали: все, больше нас не тронут. Но через несколько дней приехали каратели. Окружили деревню — и подожгли сразу с двух концов. Спалили все дотла. Мать из дома в одном валенке выскочила. Сгорели и документы, и письма с фронта, и семейные альбомы — ни одной фотографии отца не осталось.

Куда деваться, мы не знали. В лес к партизанам бежать было нельзя: на опушке стояли автоматчики. Тех, кто приближался к лесу, сразу расстреливали.

В соседней деревне нас приютила мамина родственница. Избушка у нее маленькая, мы туда все набились, да еще мамин брат с семьей пришел. Так на полу вповалку и спали.

Вскоре во всей округе началась эпидемия тифа. Много народу он тогда выкосил. В нашей избушке трое умерло, в том числе хозяйка дома, которая нас пустила.

Где мы только потом не жили: и у знакомых, и землянки рыли. Тяжело было: ни сажать, ни сеять негде и нечего. У других хотя бы свои огороды были, а нам земли не дали. Сказали: пусть партизаны вам дают. Приходилось у людей батрачить.

А когда наши войска стали наступать, мы в лес ушли. Хотя немцы до последнего на опушке дежурили — все время слышался лай их собак. Но в лес заходить все же боялись: болота, партизаны.

Только вечно в лесу ведь не просидишь. В августе молодая картошка на полях созрела, мальчишки из леса стали иногда выбегать, чтоб ее выкопать. Так немцы даже детей не жалели — стреляли в них. Несколько моих сверстников так вот убили.

■ ■ ■

Отца своего я никогда не забывала. Всю жизнь он мне помогал. Даже мертвый.

После расстрела долго еще каждую ночь мне снился. Как живой.

При жизни он какой-то особый дар имел. Сейчас бы про него наверняка сказали: экстрасенс. Тогда этих слов не знали, и многие его называли праведником. К отцу за советом со всех сел шли — уважали очень.

И еще он умел хорошо гадать. Карты, бывало, раскинет, а сам на человека смотрит: вроде и не по картам гадает, а что-то изнутри у него видит.

Как-то почти перед войной матери начал гадать и вдруг говорит:

— Странно, корова у нас отойдет без денег, а дом — сгорит.

Мать ему:

— Как это «отойдет»? Да еще без денег? Я и за деньги ее не отдам — вон сколько она молока дает!

Но за дом все же волновалась. Я в школу собираюсь, за печку с лучиной залезу — носок ищу, а она: «Ах ты, халера нелюбязная, — присказка у нее была такая, — слышала, что отец говорил? Чего за печкой с огнем лазаешь?!»

Потом, уже в войну, когда мы жили в оккупации, письма с фронта к нам не приходили, так женщины со всех деревень к отцу шли, чтобы спросить о своих мужьях. Он опять-таки карты раскинет и говорит: «Твой погиб, свечку за упокой ставь. А ты своего жди, живой он». И, что удивительно, ни разу не ошибся!

Когда его расстреляли, я матери говорю: «Мам, мне папа каждую ночь снится». А она вдруг: «Увидишь его, спроси, как там братья — Яков и Александр?» Тихонько так сказала, понимала, видно: неправильное меня что-то просит делать — нельзя ведь с покойником разговаривать.

И вот я ложусь вечером, помню, что мать наказывала. Засыпаю, и снова приходит ко мне отец. Я, как мать просила, спрашиваю:

— Пап, а как там Яков и Александр?

Он помолчал немного и ответил:

— Александр тут. Со мной. На костылях ходит. А про Якова вы еще не скоро узнаете. Длинно так протянул: «Не ско-о-о-ро…»

И правда: Сашка погиб — пропал без вести где-то на Украине, под Ровно. А Яков пришел. Нас в сентябре 43-го освободили, и мы вскоре от него письмо получили. В 45-м он сам с фронта вернулся. Затем его направили в Одессу прокурором. И он взял меня с собой.

■ ■ ■

В Одессе я окончила школу и поступила в пищевой техникум. Несмотря на то что война кончилась и брат мой занимал высокий пост, жили мы очень тяжело. Голодно. У меня даже голодные обмороки случались и ноги с голодухи пухли. А надо было как-то учиться, и выглядеть хотелось — молодая ведь.

Однажды не выдержала я и решила покончить с такой жизнью. Мы в техникуме в вытяжных шкафах с кислотами едкими опыты проводили, так я отлила себе в пузырек «царской водки» — смесь концентрированной азотной и соляной кислоты. Злая — жуть! На палец попадет — до кости прожигает. И думаю: выпью ее — и конец всему.

Но пока несла пузырек домой, стала рассуждать: вдруг не смогу ее проглотить? Во рту все сожгу, не умру, а уродом останусь?

Пришла, спрятала пузырек в поленнице дров — решила до завтра подумать, как сделать так, чтоб уж наверняка.

И тут ночью мне опять снится отец. Сердитый такой, ругает меня: «Как же ты могла?! Разве за это я свою жизнь положил?! И думать не смей! Ты же комсомолка, а трудностей испугалась!»

Проснулась я и улыбаюсь: надо же, отец мертвый меня живую воспитывает! Про комсомол даже вспомнил. Побежала я во двор, достала из поленницы пузырек и выбросила.

И правда, со временем как-то все разрешилось. Закончила я техникум, потом — институт, стала работать. Все постепенно забылось…

Не забылась только война. И отец. Он в моей жизни каждый раз появлялся, когда трудно было. То во сне придет. То вдруг кто-то его словами заговорит. То песня зазвучит — та, которую он любил… Словно напоминал мне: «Помни, доченька: я умер, чтобы ты могла быть счастливой…»

■ ■ ■

…Так рассказывала о своем отце — моем деде — моя мама. Война, расстрел, мозг, который она, тринадцатилетняя девочка, ползая по снегу, собирала в шапку... Горящие хаты, голод, унижение, страх — все то, что принес ей фашизм. И отец, который даже мертвым всю жизнь воспитывал ее живую.

Это все то, что навсегда отложилось в ее генетической памяти. А теперь — и в моей. И в памяти моей дочери. И моего внука.

Генетическая память есть у всех людей. У политиков — тоже. И у тех, что за океаном, и у тех, что в Европе...

Но когда сегодня они искренне винят нас в том, что мы переживаем и поддерживаем «сепаратистов» востока Украины, которые поют песни наших дедов, думают как они, и одновременно осуждаем «героев Майдана», марширующих под свастикой, я все больше осознаю, что с этими людьми нам никогда не понять друг друга — слишком уж разная у нас генетическая память.