«Как я стал адресатом Иосифа Бродского»

История шестистрофного стихотворения классика, сочиненного в конце февраля 1972-го на совместный день рождения «Клепиковой Лены и Соловьева Вовы»

Почему в собственный юбилей (20 февраля мне исполнилось 80 лет), будь он проклят, я вспоминаю этот стих Бродского, нам с Леной Клепиковой посвященный полвека назад? Сколько я о моем питерском дружке насочинил! С полсотни портретных эссе и критических статей, два докуромана – один прижизненный «Три еврея», а другой посмертный «Post mortem», две книги в линейке «Памяти живых и мертвых»: не пора ли остановиться? Почему Бродский является мне в моих сновидениях, а наяву в моем мозгу звучат его стихи в его собственном исполнении – нараспев, речитативом, бормоча, картавя, с пропусками слов и строк, раскачиваясь и потея. То ли шаман, то ли кантор, я знаю?

История шестистрофного стихотворения классика, сочиненного в конце февраля 1972-го  на совместный день рождения «Клепиковой Лены и Соловьева Вовы»
Фото: Dutch National Archives\ ru.wikipedia.org.

Неумолчный голос. А теперь вот алчет из своей могилы на острове мертвых в Сан-Микеле, пробарматывая свой наказ, чтобы я написал об этом его стихотворении. Или это «игра ложного воображения», как выразился однажды Платон. И был не прав: какое воображение не ложное? На то оно и воображение, чтобы дополнять и исправлять реальность, потому хотя бы, что та не дотягивает до наших фантазий.

Где кончается реал и начинается фэнтези? В моих сновидениях мне являются мои покойные коты, папа с мамой и Бродский, в которого я был влюблен, как в женщину. Вот, наконец, я и просек: любовь не проходит со смертью любимого человека или животного. Мой разговор с Бродским продолжается, как его разговор с Небожителем, хоть сам он не Бог, но заместитель Бога, а Виктор Гюго, тот и вовсе считал, что поэт творит наравне с Богом. Кто знает. Устанавливает ли смерть пределы общению живого с покойником? Или прав Ваш любимый поэт, Ося, которого Вы не только ставили выше Пушкина, но и больше любили – Евгений Абрамович Баратынский:     

Но не найдет отзЫва тот глагол, 
Что страстное земное перешел.

Почему не найдет? А если попробовать? Не случайно же я слышу во сне и наяву Ваш картавый голос. Принимаю заказ от покойника с того света, из могилы. А пробиться к Вам, Иосиф Бродский, можно только с помощью Вашей поэзии, на стиховом, то есть Вашем языке. Мне в помощь это Ваше шестистрофное стихотворение, сочиненное в конце февраля 1972-го, за три месяца до Вашей эмиграции, – на совместный день рождения Клепиковой Лены и Соловьева Вовы, как Вы изволили в этом стихе выразиться. Остается только поместить его в контекст нашего с Вами питерского времени.

Сначала повинюсь: из-за меня страдают два классика современной литературы: Бродский и Довлатов. С обоими я был близок, но с одним больше по Питеру, а с другим больше в Нью-Йорке, хотя именно я делал вступительное слово к единственном сольному вечеру Довлатова в ленинградском Доме писателей им. Маяковского, зато здесь опубликовал юбилейный адрес на 50-летие Бродского, который начинался с первой страницы «Нового русского слова», тогдашнего флагмана русскоязычной прессы в эмиграции. Так что с Бродским мы формально квиты, по нулям, хотя, конечно, мой прозаический адрес не идет ни в какое сравнение с его поэтическим.

Так вот, я безвинно виноват, что два отличных текста этих классиков не печатаются в их книгах, на них наложено табу, они находятся под запретом, хотя сам я, восполняя пробел, публикую их в своих книгах и в периодике, как сейчас.

Вот, к примеру, раскрываю внушительный 400-страничный том Сергея Довлатова «Речь без повода... или Колонки редактора», в составлении которого я принимал техническое участие: ездил с Леной Довлатовой в специальную копировальную контору на Куинс-бульваре, чтобы сканировать Сережины статьи из «Нового Американца», коего он был главредом, меня в нем печатал и даже приносил гонорары, даром что были соседи по Куинсу. Мало того, выступил в мою защиту с прекрасной статьей «Вор, судья, палач...» – шедевр в его журналистской практике: не потому что про меня, а объективно, говорю это как литературный критик. И вот получаю в подарок от Лены Довлатовой эту книгу с милым автографом, где собраны все – подчеркиваю, все – его публикации, а лучшей его статьи не нахожу. Звоню вдове – она тоже вся обыскалась и, к своему несказанному удивлению, этой статьи не обнаружила. Можно не любить Соловьева, но не настолько же, чтобы цензурировать Довлатова. Неуважение к классику.   

Как и к Бродскому, а он не просто классик, а большой русский поэт, один из этого великого трио, пусть не вровень, но сразу же вслед за Мандельштамом и Пастернаком: в его полном собрании сочинений нет стихотворения, которое он преподнес нам с Леной Клепиковой на наш день рождения, хоть оно и упомянуто где-то там в примечаниях мелким шрифтом. Не за себя обидно – это великолепное стихотворение уже никогда не умрет, несмотря на козни трупоедов, которые делят его славу себе в карман, – за Бродского обидно! Замалчивать такое стихотворение – не только стыд и срам, но и преступление перед русской поэзией.

Готовя в 90-м году первое нью-йоркское издание «Трех евреев» (еще под названием «Роман с эпиграфами»), я спросил Осю разрешение на публикацию посвященного нам стихотворения и получил в ответ: «Валяйте». В «Трех евреях» я разорвал стихотворение пополам – три первые строфы поставил эпиграфом к главе «Три поэта» и три последние привел в тексте. Может, это и нехорошо по отношению к автору, но мне надо было объяснить читателю, что к чему, и поместить этот заздравный «стишок» (так Вы сами называли любое Ваше стихотворение) в контекст времени. Сейчас я сделаю еще хуже – разделю стихотворение построфно, но, прочтя это эссе, в воле читателя собрать его вместе, опустив мои комменты.    

Стихотворение начинается в шутливом тоне, ему нужен разбег, чтобы достичь заоблачных высот настоящей поэзии:    

Позвольте, Клепикова Лена,
Пред Вами преклонить колена.
Позвольте преклонить их снова
Пред Вами, Соловьев и Вова.
Моя хмельная голова
вам хочет ртом сказать слова.

Все не так! «Коленопреклонение», понятно, имеет только иносказательное значение, и никакой хмельной головы не было – Бродский писал свои стихи на трезвую голову. Он был охоч до водяры, но лично я пьяным его никогда не видел. Зато он меня – да, пусть и однажды. А напился я на юбилее молодежного журнала «Аврора», где Лена Клепикова работала редактором, а я был автором. Понятно, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и я потребовал от моей жены и тогдашнего моего дружка Саши Кушнера вести меня к Бродскому. Было уже за полночь, редакция «Авроры» находилась на Литейном, недалеко от Большого дома в одну сторону, а в другую – в пяти минутах ходьбы от дома Мурузи на углу Литейного и Пестеля, где в большой коммуналке у Бродского была своя «берлога» – разделенная пополам шкафами комната, где я бывал часто, последний раз вместе с Леной, за два дня до его отвала за кордон. Он тогда был в абсолютном раздрызге, когда на лестнице мы прощались навсегда (так тогда казалось), Лена обняла его и поцеловала, Ося заплакал. Впервые и в последний раз видел я этого вечно усмешливого, ироничного человека плачущим. Что скрывалось за этими Вашими ухмылками? Душевная ранимость? А Вам досталось от жизни – нет, от судьбы: от психушки и тюрьмы до – что Вы переживали намного сильнее – измены любимой (единственной!) женщины и предательства близкого друга. А Лена Клепикова всегда ведет себя более адекватно обстоятельствам, чем я: по жизни она – мой учитель, хотя мне до нее далеко. Я последовал ее примеру и обнял друга, чмокнул его в небритую щеку. Снова мы увиделись только через пять лет в манхэттенском отеле «Люцерн» на следующий день после нашего приезда.  

Но это, забегая вперед, а тогда Лена и Саша не без удовольствия, мне кажется, вняли моей пьяной просьбе – Лена, потому что, как и я, была влюблена в Бродского, а Кушнер, «придворный еврей», которого вовсю печатали и противопоставляли непечатному «городскому сумасшедшему», – потому как иной возможности увидеть своего соперника (хотя какое там соперничество!) у него не было, зато любопытство, не без злорадства, к горемычной судьбе Рыжего – было. Наивняк, Саша мыслил в узких пределах «отечества белых головок» и даже не подозревал, что Бродского ждет всемирная слава, которая потом рикошетом возвратится посмертно в Россию.     

Короче, среди ночи мы ввалились в его берлогу, Ося оставил меня на диване в предбанничке, предусмотрительно вручив мне тазик, в который я вцепился, с ним заснул и с ним проснулся наутро, а о ночной встрече Бродского, Кушнера и Клепиковой знаю только с ее слов.

Взяв разгон первой шутливой строфой, Бродский выдает очень сильную следующую:  

Февраль довольно скверный месяц.
Жестокость у него в лице.
Но тем приятнее заметить:
вы родились в его конце.
За это на февраль мы, в общем,
глядим с приятностью, не ропщем.

Теперь потребуется биографическое пояснение. Мы с Леной Клепиковой родились с разницей в пять дней, а потому справляли один день рождения на двоих, где-то между 20 и 25 февраля, чтобы званый вечер пришелся на субботу, с чем и связана третья строфа посвященного нам Бродским стихотворения:

На свет явившись с интервалом 
в пять дней, Венеру веселя, 
тот интервал под покрывалом
вы сократили до нуля.
Покуда дети о глаголе,
вы думали о браке в школе.

Ни о каком браке никто из нас, конечно, в школе и не помышлял, тем более, любовь была односторонней, но я утешал себя тем, что такой огромной любви, как моя, вполне хватит на двоих, и, вообще, один любит, а другой позволяет себя любить, один целует, а другой подставляет щеку, а в высоком регистре – у Аристотеля – влюбленный божественней любимой. Так-то!

Некоторые бродскоеды-комментаторы и вовсе полагали само слово «брак» в этом контексте эвфемизмом, и одни подставляли на его место «секс»:

Покуда дети о глаголе,
вы думали о .... в школе.

А что Вы скажете, дорогой мой покойник?

Бродский являлся к нам на день рождения всегда с опозданием и всегда без подарка, на который у него не было денег. Подарком был он сам. Не сам по себе, хотя мы с Леной питали к нему нежные чувства, совместные и сольные, а коронное его выступление с чтением новых стихов – обычно под конец вечеринки, за полночь. На улице мерзли топтуны, кагэбэшная свита Бродского, и Ося как-то предложил пригласить их в дом или, на худой конец, вынести им по чарке горючего.  

Однажды Ося спел солдатскую песенку про Лили Марлен в собственном переводе, аккомпанируя себе постукиванием ладони по столу – это был триумф на периферии. Как и его рисунки – идеализированные автопортреты и шаржи на приятелей и самого себя. Сходство схватывал верно, но нос слегка преувеличивал. Потому Сережа Довлатов, при всем своем пиетете к Бродскому, перерисовал себе нос на его лиссабонском рисунке.

В «Трех евреях», которых я сочинил по свежим следам осенью 75-го в Москве, я описал эти наши питерские дни рождения и другие встречи у нас дома. В том числе турнир поэтов – Евтушенко, Кушнер, Бродский, который Ося легко выиграл и торжествовал, хотя никто не сомневался в его победе – менее всего он сам. Кушнера с его советской судьбой он откровенно недолюбливал, и его предсмертный стишок о нем – редкий взлет в его поздней поэзии: «Теперь в твоих глазах амбарного кота, хранившего зерно от порчи и урона, читается печаль, дремавшая тогда, когда за мной гналась секира фараона» и проч. Зато, как это ни странно, на том самом турнире поэтов у нас дома он если не благоволил, то дружбанил с московским гостем, может быть, ввиду его всесоюзной славы, но, переехав в Америку, всячески его третировал и даже демонстративно вышел из здешней Академии искусств, когда в нее приняли Евтушенко на правах иностранного члена. Отсылаю читателя к моим книгам-апокрифам о Бродском, которые неоднократно издавались по обе стороны океана. А сам возвращусь к его стихотворению:

Куда те дни девались ныне
никто не ведает – тире –
у вас самих их нет в помине 
и у друзей в календаре.
Все, что для Лены и Володи
приятно – не вредит природе.

Очень любезная адресатам строфа, согласитесь! На тех наших ленинградских днях рождения случались разные приколы – вот один из них. Стоит перед моими глазами, как будто это было не пятьдесят лет назад, а вчера: память иногда выделывает со мной еще те кульбиты! Помню, как Ося оттолкнул других претендентов (включая мужа) и, взгромоздив на руки, задыхаясь, попер пьяненькую Лену по крутой лестнице к нам на четвертый этаж, после того как мы приводили ее в чувство на февральском снегу. Это при его-то больном сердце! Иногда советовал Лене сочинить рассказ о Бродском под броским названием «Он носил меня на руках», хотя было это, насколько мужу известно, всего один раз. В конце концов, она вняла моему совету – так называется подглавка в ее мемуаре о Бродском.     

Не обошлось в этом стихе и без подкола, но лично я не в обиде:

Они, конечно, нас моложе
и даже может быть глупей.
А вообще они похожи
на двух смышленых голубей,
что Ястреба позвали в гости, 
и Ястреб позабыл о злости.

Небрежно брошенное в заздравном стихе сравнение себя с ястребом Бродский вскоре разовьет в длинный, 120 строк, стиховой сюжет: написанное уже в Коннектикуте стихотворение «Осенний крик ястреба», которым он очень гордился. Само собой, «ястреб» был авторским, автобиографическим персонажем.

И, наконец, последняя обалденная строфа, которая выводит этот стих в разряд высших поэтических достижений Иосифа Бродского:

К телам жестокое и душам,
но благосклонное к словам,
да будет Время главным кушем,
достанется который вам.
И пусть текут Господни лета
под наше «многая вам лета!!!»

Пожелание-предсказание Иосифа Бродского сбылось – мы живы до сих пор, тьфу-тьфу, не сглазить.

А теперь пусть читатель соберет это стихотворение воедино и прочтет целиком, минуя мои комменты. Ну как? Какой стих!

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру