«Над Россией 500 лет ставят эксперимент»

Художник Игорь Новиков рассказал о своем искусстве, оцифровавшем человека и историю

Игорь Новиков — художник в третьем поколении, который ставит главной задачей отражать сегодняшнее время. Он начинал в 1980-х, когда «другое искусство», отличное от установленного советской властью канона, стало выходить из подполья. Тогда и придумал собственный пластический язык, где классическая образность соединяется и спорит со знаковой системой. Персонажи Новикова — это оцифрованные люди, превращенные в условные символы — пиктограммы. С их помощью художник исследует историю России и ищет баланс между людьми. Многие работы Новикова оказывались пророческими. Такой стала выставка Exit, где герои вечно ищут выход из русского леса, но не находят. Сегодня художник работает над серией «Игроки», которая отсылает к роману Достоевского. О культурных кодах прошлого и настоящего Игорь Новиков рассказал в интервью «МК».

Художник Игорь Новиков рассказал о своем искусстве, оцифровавшем человека и историю
На фоне инсталляции «Русский лес».

СПРАВКА "МК"

Художник Игорь Новиков известен в России и за рубежом. Степендиат ЮНЕСКО, действительный член РАХ. В конце 80-х годов примкнул к движению нонконформистов и стал одним из основателей московского арт-сквота в Фурманном переулке. Сегодня его работы хранятся в Третьяковской галерее, Русском музее, Музее Людвига в Будапеште и других собраниях по всему миру. Фирменным стилем художника стали пиктограммы — красные и белые человечки-знаки, которых Новиков внедряет в сюжеты узнаваемых пейзажей или в картины классиков. Новиков наполняет новыми смыслами произведения своих предшественников, тем самым создавая собственные высказывания, посвященные чаще всего российской истории и проблеме обесценивания человеческой индивидуальности.

Теремок андерграунда

— Когда ты осознал себя как художника?

— Мой дед был художником, отец, Алексей Иванович, — художник. Из разряда неофициальных. Сейчас смешно об этом говорить, а раньше если ты синим красишь землю, то могли и запретить. У папы всегда были проблемы, и он говорил: «Зачем тебе быть художником, если не можешь писать как видишь?» Но я все равно пошел в художественную школу. Там отцу сказали, что Игорю надо идти дальше, в училище. Он холодно согласился. Редко пускал меня в мастерскую — это было для него таинством. Мои рисунки он видел дома, и однажды по-настоящему оценил. Именно папа посоветовал мне преподавателя, который не забивал академизмом. Но художником я почувствовал себя только в Суриковском институте, когда начал делать свое. Отнес тогда на молодежную выставку работы — взяли. Это был 1982 год, кажется. Я с интересом изучал академическое искусство, но никогда не хотел быть Репиным. Зачем? Это уже было. Я искал свое и, когда начал экспериментировать с красками и сюжетами, почувствовал в себе художника.

— Как появился арт-сквот в Фурманном переулке?

— Мы с друзьями-художниками вечно искали, где притулиться. В советское время это было проще. У меня была квартира на Курской, я искал мастерскую в этом районе. Познакомился с одной директрисой ЖЭКа, подарил ей картину, и она сказала: «Найдем». Мне сначала показывали чердаки и подвалы, а потом выяснилось, что в Фурманном переулке расселяют дом. Директриса ЖЭКа предложила мне там квартиру, взамен попросила писать плакаты с лозунгами — коммунистическими и праздничными. Я шрифты никогда не умел делать, но у меня был товарищ — Фарид Богдалов, который много раз пытался поступить в Суриковский институт и никак не мог. Я предложил ему заняться лозунгами, он согласился. Нам дали по квартире в расселенном доме, Фариду еще и заплатили. Плавно, один за другим, к нам стали подселяться другие художники: АЕСы, Юра Альберт, Леня Пурыгин, «Мухоморы», «Чемпионы мира». Некоторых я даже не знал. У каждого была своя компания. Нас объединил дом — как теремок. Три года мы там рисовали.

— Мастерские стали точкой притяжения. Какая там царила атмосфера? И как все кончилось?

— По соседству строился квартал для высокопоставленных военных. Когда генералитет узнал, что художники захватили дом и не хотят отдавать, прислали взвод солдат и все наши вещи оказались на улице в течение получаса. А пока были мастерские, туда приходили многие. Часто иностранцы. Мы шутили над ними. Стоит ведро с краской, а из него палка торчит. Иностранец спрашивает: «Сколько за арт-объект?» Художник ему: «$10–15 тысяч». «Недорого!» Но все стремились попасть к нам. Приезжали делегации и говорили Таиру Салахову: «Не, мы не хотим в ваш «Манеж», хотим в Фурманный переулок». И Салахов, скрипя зубами, вел.

— Ты ведь учился в его мастерской в Суриковском?

— Да, до пятого курса. Уже на третьем-четвертом курсе устал рисовать натуру: четыре года в школе, четыре — в училище, шесть — в институте — надоело. На пятом курсе решил спеть дембельскую песню — написать последнюю обнаженную натуру. Это была обязательная работа перед выходом на диплом. Прихожу в класс, а натурщица не выходит, говорит, будем ждать Айдан Салахову. А она училась со мной, на курс младше. Я возмутился. Оказалось, что это подруга Айдан; в итоге дочь пожаловалась на меня отцу. И он сказал, чтобы я уходил из мастерской, и я ушел — к Виктору Цыплакову.

— Что тебе дал Таир Салахов как учитель?

— Больше мне дал отец, не последний художник, и его друзья — а это суперзвезды, как Виктор Попков. Они часто встречались на художественных базах, но мы и семьями собирались, отец водил меня в мастерскую к Попкову.

— Стиль Попкова не зря называют суровым. В жизни он был таким же?

— Да. У него был тяжелый взгляд. Бывало, сидим компанией, все болтают, веселятся, а он вдруг скажет кому-нибудь: «Выйди вон». Прямо как Высоцкий. Резкий человек. Поэтому он и получил пулю. Остановил машину, а она оказалась инкассаторской; Попков что-то брякнул, и его застрелили. Лысый, маленький, грозный… Подумали, наверное, что зэк. Ему выпала сложная жизнь, были гонения на него, хотя он человек знаменитый. Он был как орел. Крупные художники не могут в коллективе — он был сам по себе. Я такой же.

Из новой серии «Игроки».

Люди как схема

— Как ты нашел собственный стиль пиктограмм?

— Это было еще до Фурманного переулка — в начале 1980-х. Я оттолкнулся от Рене Магритта. Увидел его работу, где люди летают, и решил свои фигуры тоже поднять в небо. Пиктограммы пришли сами собой. Я увлекался пещерной живописью, а на севере — в Сибири и на Алтае — рисовали простые фигурки. Многие почерпнул из русской иконописи — в ней много геометрии. Обобщение фигуры человека давно существует в искусстве и имеет мистический подтекст — так древние люди настраивали себя, чтобы победить природу. Я оцифровал человека и превратил фигуры в символы. Стал помещать их в классические пейзажи. Пиктограммы на образном фоне создают напряжение, наполняют его смыслами и подтекстами. Люди-марионетки, люди-схемы — они везде. История искусства движется циклично, то сосредотачиваясь на образах, то уходя в символы. Я соединил и в то же время противопоставил знак и образ. Мои первые пиктограммы были молящимися, как на иконах, потом появились ползущие, бегущие, идущие фигуры. Первый большой цикл был черно-белым.

— А когда начал помещать пиктограммы на классические скульптуры?

— Скульптуру я любил с детства, потому что отец вырезал из дерева. Меня тянуло что-то на скульптуре изобразить. Начал я с Ленина. Потому что в 1987 году мне досталась мастерская в Бауманском районе, где до меня был красный уголок с целой коллекцией бюстов Ленина. Я начал их раскрашивать — в черный, синий, желтый, а потом и рисовать на них пиктограммы. Иногда получалось, будто Ленин весь в тату из людей-схем.

— Как бы ты описал время, на границе застоя и перестройки, в искусстве?

— После института я попал в Комбинат живописного искусства (КЖИ — государственная художественная мастерская, существовавшая в Москве с 1951 по 1990-е годы — М.М.). Там председателем был Альберт Папикян, заслуженный художник. Я написал для комбината несколько работ. Одну делал в Азербайджане, куда мы поехали вместе с Таиром и Айдан, к тому моменту все неурядицы были забыты. Салахов дал нам «Волгу», на которой мы добрались до далекого совхоза, где я написал пейзаж в духе Сарьяна. Яркие цвета, сочные краски, нестандартная композиция. Когда Папикян его увидел, у него глаза на лоб вылезли. «Где вы такое небо видели?» — кричал он. — «Переписать!». Я не стал, конечно. И такой подход был везде: полагалось писать серой, как грязь, краской с легкими мерцаниями цвета, приглушенно так. Лошадка, снежок, березка, туманчик — все размазанно, живописно. Это был советский канон, который существовал с 1930-х по 1985-й примерно.

— Насколько хорошо тогда ты знал русский авангард, зарубежных художников?

— Мне повезло. У нас дома были книги — папины. Я видел Миро, Пикассо, Бранкузи, Шагала, Кандинского, правда, часто на черно-белых репродукциях. Но в институте об этом нельзя было говорить. Благодаря Таиру Тимуровичу на выставках стали появляться другие художники: Наталья Нестерова, Татьяна Назаренко, Евгений Струлев... Но в основном царил социалистический реализм. В итоге почти никто с моего потока не стал художником. Только Айдан Салахова, Коля Ватагин и Сережа Оссовский. Остальные пропали.

Сейчас опять появляется канон. Почему у нас нет коллекционеров? Люди, которым сейчас 50–70 лет, учились по сборнику «Родная речь» — росли на Шишкине, Репине и Сурикове. Авангардное искусство для них — непонятные кляксы. Новый коллекционер, воспитанный на постсоветском искусстве, как-то не народился.

— Когда искусство начало тебя кормить?

— Когда приехал в Швейцарию с выставкой работ из Фурманного переулка. Я поехал туда как основатель арт-сквота. Сначала, в 1989-м, была большая выставка в Польше, потом, в 1990-м, — в Швейцарии. Председатель ЮНЕСКО в Швейцарии из городка Ла Ша де Фона, где родился Ле Корбюзье, Жан-Пьер Броссард издал в Швейцарии книжку о Фурманном переулке и организовал выставку в музее Мартини. Потом нашелся один бельгиец, который купил всю коллекцию — от каждого автора сквота там было представлено по три-пять работ. Он хотел показать проект в Нью-Йорке, но началась война в Сирии. В итоге все картины повисли на границе Франции и Швейцарии, в небольшом городке Ла Локль. Они и по сей день там. Но в результате этой поездки я остался в Швейцарии, получил стипендию, мастерскую, прописку. Там у меня появился галерист, который занимался моими выставками, продавал работы, делал каталоги. Там коллекционерам не надо объяснять, зачем тут точка или почему художник порезал холст бритвой, а нашим надо каждый штрих доказывать.

«Над вечным покоем».

Выход в русский лес

— После отъезда в Швейцарию как часто бывал на родине?

— В основном находился там, но приезжал сюда время от времени. В 1993-м сделал тут персональную выставку в Третьяковской галерее. А в 1994-м участвовал в первой большой выставке нонконформистов в Петербурге.

— Что тебе дала Швейцария как художнику помимо признания и заработка?

— Там я полюбил Клее и ушел в цвет. Стал разрушать свои фигуры и собирать заново. От черно-белого совсем отказался. Сейчас я опять здесь и понимаю: за рубежом ты теряешь силу. Ты начинаешь быть красивым, правильным, делаешь все аккуратно, ровно, но в работе нет силы. Нет энергии. А в России ты видишь, как пьяный мужик матом ругается, и чувствуешь: родина!

— Когда и почему вернулся домой?

— В 2013 году одна знакомая сказала: ты живешь там, а тут тебя уже никто не знает. Меня это задело. Я решил вернуться и работать тут с музеями, а не с галереями. Сейчас много выставляюсь в разных городах: Воронеж, Тула, Ярославль, Рязань, Плес, Владимир, Кострома, Тверь. Встречаю там много умных людей, которые интересно реагируют на мои работы, разгадывают шифры по-своему. Мне важна обратная связь. Тем более что про свои работы сам говорить не люблю. Картины должны говорить сами за себя. Недавно закончилась моя персональная выставка в Петербурге. Директриса музея «Эрарта» посчитала, что моя живопись и скульптуры сродни поэзии Маяковского. Она сама придумала концепцию и архитектуру выставки, я приехал только на открытие. Понравилось. Повесили под уклоном его и мои стихи, получилась интересная игра слов, совпадение смыслов и образов. Весь пятый этаж отдали моим работам, и большой зал достался инсталляции «Русский лес». Черный зал, белые деревья, красные человечки ползут. Прямо как на войне.

— С 2020 года, когда эта же инсталляция показывалась в Московском музее современного искусства, ситуация изменилась. Про что сегодня «Русский лес»?

— Про то же — про русский народ. Патриот — это не тот, кто пишет оды своей стране и говорит, что все прекрасно; это тот, кто думает и старается сделать ее лучше. «Русский лес» посвящен вечной теме: мы запутались, куда-то ползем, сами не зная куда. Уже больше 500 лет мы живем в эксперименте, который ставят над народом. Мы вечно ищем выход из русского леса, но не находим. В МоМА мне так и предлагали назвать выставку — «Русский лес», но я был против и предложил другое — Exit.

— В сегодняшнем моменте истории какой видишь выход?

— Мы опять запутались, но выход есть. Чем все кончится — непонятно. Мы переживаем сложный период. Выход один — прийти к созерцанию. Мир должен вернуться к открытости.

— Серия, над которой ты работаешь с 2021 года, называется «Игроки». О чем она?

— Она связана с романом Достоевского «Игрок». Мои герои поглощены игрой, и только она имеет значение. Они играют в карты, играют на скрипке, играют в жизнь. Моя задача как художника — передать время, в котором мы живем, через свой глаз, мозги, видение. Сейчас время игроков. Каждый играет в свои игры, но выигрывает всегда природа. Недавно я написал картину «Одиночество» из серии «Русские качели». На фоне разрушенного пейзажа на качелях зависла одинокая фигура. Это о балансе между душами, людьми, нашими страхами. Балансирование на качелях — это тоже метафора игры, где нарушен баланс.

Опубликован в газете "Московский комсомолец" №28973 от 16 февраля 2023

Заголовок в газете: «Над Россией 500 лет ставят эксперимент»

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру