Любовь к массам

И злоба Робеспьера

28.06.2010 в 19:04, просмотров: 5107

Трудно представить, что зеленеющий свежей краской неуклюжий трехэтажный дом с разными фасадами со стороны бульвара и Большой Никитской улицы двести лет назад был особняком с античным портиком. То был явный знак, что в нем обитают богатые и знатные. Купил домовладение осенью 1822 года переехавший из сельской усадьбы в Пензенской губернии в городскую усадьбу в Москве 55-летний действительный статский советник Платон Богданович Огарев.

Любовь к массам
Николай Огарев и Александр Герцен.

Фамилия его старинного русского дворянского рода обязана прозвищу Огарь, полученному мурзой Куглу-Маметом, променявшим Золотую Орду на золотые купола Москвы. Жена помещика, Екатерина Баскакова, как и муж, из богатого знатного рода, судя по фамилии, имела татарского предка, оправдывая часто цитируемые слова: поскреби русского — найдешь татарина.


В 12 лет Екатерина опубликовала перевод комедии французской писательницы Жанлис “Добрая мать”, переводила для московских журналов с французского языка и немецкого. Ее способности унаследовал сын, не запомнивший рано умершую мать. Отец, помещик, владевший четырьмя тысячами крепостных, любил единственного сына Николая, страдавшего с рождения эпилепсией и до четырех лет не способного ходить. Жуткая болезнь, падучая, отступала и нападала, но позволила учиться, жениться, годами путешествовать по Европе, пережить на семь лет лучшего друга, однако добила после последнего припадка на 64-м году жизни.


Выходила внука бабушка, ей помогали няньки и крепостной дядька Булатов, сыгравший в жизни будущего поэта роль Арины Родионовны, рассказывавший сказки, научивший маленького барина читать и писать.


В семь лет ребенок увидел Москву. Он рос в доме, где царил отец. Сын считал его “деспотом в семье” и писал нелицеприятно: “Внешняя покорность, внутренний бунт и утайка мысли, чувств, поступка — вот путь, по которому прошло детство, отрочество и даже юность”.


Все эти три периода жизни связаны с домом на Никитском бульваре. Ни в пансион, ни в гимназию отец его не определил. Учителя приходили на дом. В его атмосфере пережил первую потрясшую душу смерть любимой бабушки, заменявшей мать. Дом затих, объятый горем. Чтобы отвлечь сына, отец решил сменить обстановку и отправил его пожить к родственникам Яковлевым, на Арбат, в Большой Власьевский переулок. Так по воле случая произошло знакомство Николая Огарева с Александром Герценом.


Оба они неоднократно писали о дружбе, возникшей в детстве, несмотря на разницу характеров, когда ни дня не могли жить друг без друга. Не имея возможности встречаться, писали письма.

Познакомились мальчики через два месяца после восстания в декабре 1825 года в Петербурге на Сенатской площади. Их потрясло известие о казни пяти декабристов. “Мы перестали молиться на образа и молились только на людей, которые были казнены или сосланы” — это слова Огарева о тех, о ком тогда они мало что знали. Каждый из друзей рос наследником имений, домовладений, крепостных душ. Перед каждым открывались все дороги на царской службе. Но они решили последовать примеру декабристов и исполнили детскую мечту.


Точно не установлено: то ли летом 1826 года, после знакомства в феврале, то ли в 1827 году, я считаю эту дату более точной, подростки дали клятву, о которой знал в советские годы каждый школьник. В “Стихотворениях в прозе” Николай Огарев рисует ее так:


“…На высоком берегу стояли два юноши. Оба на заре жизни смотрели на умирающий день и верили его будущему восходу. Оба, пророки будущего, смотрели, как гаснет свет проходящего дня, верили, что земля ненадолго останется во мраке. И сознание грядущего электрической искрой пробежало по душам их, и сердца их забились с одинаковой силой. И они бросились в объятья друг друга и сказали: вместе идем, вместе идем”.


Столь же эмоционально в “Былом и думах”, лучшем своем творении, Герцен рассказал с другими подробностями, как все произошло: “Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необъятном пространстве под горой. Свежий ветер подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули в виду всей Москвы пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу…”.


Спустя два года они поступили в Московский университет на физико-математическое отделение, Герцен как студент, Огарев — как вольнослушатель, перешедший позднее на гуманитарное отделение. Положение вольнослушателя позволило Николаю послужить “архивным юношей”, по воле отца поступить в Московский архив коллегии иностранных дел.


Стихи Николай сочинял с десяти лет, но в 18 лет дебютировал в журнале переводом с немецкого языка “Философии истории”, хотя жить тогда уже не мог без поэзии.


Отец часто уезжал в свои имения, и друзья без его присмотра вечерами встречались дома с университетскими товарищами, читали в рукописях запрещенные “вольнолюбивые” стихи Пушкина, казненного Рылеева и свои сочинения, пели, пировали. Место, где все это происходило, авторы книжки “Дом большой судьбы” описывают так: “Николай занимал в первом этаже комнату с окнами, выходившими на Никитский бульвар (сейчас здесь окна ресторана. — Л.К.). Стены, оклеенные красными обоями с золотой полоской, мраморный камин, широкие диваны, несколько стульев”.


Первым арестовали Николая, по доносу, за распевание “пасквильных песен”, оскорблявших царскую фамилию. Ночью явилась полиция, произвела обыск и унесла переписку. Под конвоем казаков Огарев проследовал из дома в полицейскую часть. Через три дня его освободили. Но после ареста Герцена снова взяли его под стражу и препроводили в Петровские казармы, где сейчас Петровка, 38.

Следствие длилось девять месяцев, друзья встретились на Тверской в доме генерал-губернатора, где им объявили приговор. Герцен последовал в ссылку в Вятку, Огарев — в Пензенскую губернию под надзор заболевшего отца и полиции. Что не помешало обоим стать чиновниками в канцеляриях губернаторов.


Служить царю в отечестве не желали. После смерти отцов, став наследниками, независимыми и богатыми, уехали из Москвы и России. “Меня манила даль, ширь, открытая борьба и вольная речь, я искал независимой арены, мне хотелось попробовать свои силы на воле”. Так писал Герцен. Так думал Огарев. Оба стали политическими эмигрантами и умерли за границей. Герцен в Париже. Огарев, как Маркс, в Лондоне.


У дома на Никитском бульваре появился новый владелец, который, по словам Герцена, на стене вывесил какой-то огромный герб. Но чей он был, не назвал. Комнаты на первом этаже стали сдавать в аренду. Один из пировавших друзей из кружка философов и поэтов описал случившееся преображение: “Никто из нас не забудет этой заветной комнатки. Когда, возвратясь в Москву, я ехал мимо того дома, в котором она находилась, то был грустно поражен, увидевши вывеску портного под окном, на вывеске красовались ножницы с открытым ртом, зовущие прохожих снять мерку. Мне было смертельно жаль и досадна эта профанация храма юности”.


Естественно, что после публикации вдохновенной статьи Ленина “Памяти Герцена” с крылатыми словами, что декабристы разбудили Герцена, который развернул революционную агитацию, подхваченную другими борцами, включая его партию, взяв власть, большевики в числе первых увековечили в Москве память издателей “Колокола”.


Статуи Герцена и Огарева из бетона скульптора Николая Андреева установили в 1922 году во дворе старого здания Московского университета. Они сегодня на месте. Их именами назвали московские улицы, которым вернули после событий 1991—1993 годов старые названия. На фасаде дома со стороны Никитского бульвара в 1966 году установили черного мрамора мемориальную доску с именем Огарева. Это случилось, когда из Лондона самолетом в Москву доставили урну с прахом поэта и революционера. И с государственными почестями захоронили на Новодевичьем кладбище.


В истории русской литературы Огарева и Герцена представляли в годы СССР единомышленниками, друзьями до гроба, как Маркса и Энгельса. Хотя на самом деле их отношения оказались гораздо драматичнее и трагичнее, чем у классиков марксизма. Мария, первая жена Огарева, не стала единомышленницей, как Женни Маркс. Хотела без борьбы наслаждаться жизнью, родила не от мужа ребенка, до смерти не давала развода, получив в собственность имение и ценные бумаги. Вторая жена Огарева стала гражданской женой Герцена. Николай Платонович нашел утешение, по одной интерпретации, в женщине с “лондонского дна”, по другой — с “англичанкой простого звания”, что вызвало у Герцена “бесконечную жалость”.


И в политике все не сошлось. По идее Огарева издавая газету “Колокол”, тайно доставлявшуюся из-за границы в Россию, десять лет друзья до отмены крепостного права были “властителями дум”, начиная с царя и министров. Но с годами они окончательно разошлись во взглядах.


“Есть к массам у меня любовь.
Есть в сердце злоба Робеспьера”.


Эта злоба омрачила дружбу. Она довела “поэта и мечтателя” до связи с “Землей и волей”, террористами. До тесного сотрудничества с Сергеем Нечаевым, мистификатором и провокатором, убийцей студента Петровской академии Иванова, что, как известно, побудило Достоевского написать роман “Бесы”.


Есть в Москве еще один малоизвестный памятник Герцену и Огареву — на Воробьевых горах, бывших Ленинских горах. Лет сорок назад там я набрел на залитые цементом поросшие мхом кирпичи столба, поставленного там, где при Александре I намеревались установить храм Христа Спасителя. Кто-то углем написал: “Здесь дали клятву Герцен и Огарев”. Не уверен, сохранился ли тот столб.


Знаю, памятник на месте клятвы появился на Воробьевых горах, но в другом месте, которое установил литератор и журналист Александр Вениаминович Храбровицкий. Он написал о своем открытии в “Вечерней Москве” заметку, и она побудила исполком Московского совета, правительство города принять решение установить памятный знак, посвященный дружбе, верности клятве. Что было исполнено в камне и бронзе. На гранитной стене появился барельеф с образами друзей.


В молодости Александр Храбровицкий репортерствовал, у меня есть снимок, где он шагает по перрону Белорусского вокзала вдоль вагонов позади Максима Горького, вернувшегося с триумфом в Москву из эмиграции. Кроме фотографии Храбровицкий подарил вырезку из парижской газеты, перепечатавшей мой репортаж с вершины Останкинской башни. Я не знал, радоваться или огорчаться такому знаку внимания русской эмиграции.


Этот литератор знал цену “подробностям”. Рассказал, как ходил по заданию газеты в дом, где в коммунальной квартире доживал свой век бывший нарком иностранных дел Георгий Чичерин. За дверью услышал игру на рояле, постучал в нее и спросил: “Здесь живет Чичерин?”. В ответ услышал, когда музыка смолкла: “Чичерин умер”. От него узнал название эмигрантской газеты, давшей детальный отчет о “философском пароходе”, и написал об этой экзекуции нашей культуры.


Он был одним из корреспондентов Солженицына, на чьи сообщения тот опирался, когда составлял “Архипелаг ГУЛАГ”. Варлам Шаламов просил Храбровицкого передать Александру Исаевичу, что не разрешает использовать ни один факт из описанной им жизни для его работ. “Солженицын — неподходящий человек для этого”.


Множество эпизодов из истории литературы хранила память Храбровицкого. Он присутствовал на вечере Шолохова в Доме ученых по случаю его юбилея, где забытый в наши дни критик делал доклад. Зная, что ничего интересного для него критик не скажет, Шолохов, обращаясь к залу, где сидели академики и профессора, сказал: “Товарищи, я не привык к подобным заседаниям, и пока Шкерин будет обо мне сыпать, разрешите мне выйти покурить, а потом я скажу несколько слов”.


Когда вернулся в зал, в ответ на просьбу в записке написать о современном сельском хозяйстве в дни, когда Хрущев насаждал где надо и не надо “царицу полей”, с нескрываемой иронией сказал: “Обещаю написать следующий рассказ о кукурузе”.


Несмотря на неприязненное отношение к Шолохову, Храбровицкий помогал мне раскрыть тайну псевдонима “Д”* на обложке злосчастной книжки “Стремя “Тихого Дона”. От него узнал адрес Роя Медведева, сочинившего вслед за Солженицыным монографию о плагиате. Чтобы ее прочесть, встретился с ним и унес домой машинописную рукопись изданной в Париже и Лондоне книги. Поразился выдумкам кандидата педагогических наук. И выбросил рукопись в мусоропровод.


Женившись на родственнице писателя Виктора Короленко, Храбровицкий с головой ушел в литературоведение, редактировал его сочинения, писал о нем. Ему нравилось ходить в дом московских редакций на Чистых прудах, куда приносил заметки. Однажды мы с ним пошли по бульвару к метро. Я спустился на станцию, а он спешил на Мясницкую, улицу Кирова, в большой серый дом со львами у ворот. Звал меня с собой на диссидентскую встречу с генералом Григоренко, борцом за права крымских татар, требовавшим вернуть народ из ссылки в Сибири на историческую родину. То посещение вышло ему боком. Перед ним закрылись все двери издательств и редакций. Так продолжалось до тех пор, пока он не написал покаянное письмо Юрию Андропову. Ему вернули право работать и дали квартиру, если память мне не изменяет, в Химках-Ховрине.


В ту малогабаритную квартиру он пригласил меня на 75-летие. Был счастлив, что до юбилея издал на Западе главный труд жизни “В.Г.Короленко в годы революции и гражданской войны”. Тогда писатель бесстрашно выступал против злодейств большевиков. В Интернете многие благодарят Храбровицкого за помощь. И я это хочу сделать в “МК”.


…Перед революцией дом на Никитском бульваре, 14, как гласит “Вся Москва”, принадлежал “Скоропадскому Мих. Пет. Двор.”. Был тот дворянин, между прочим, родным братом генерал-лейтенанта Павла Петровича Скоропадского, провозгласившего в 1918 году Украинскую Державу и в том году оказавшегося вдали от Киева, в Германии. Но об этом далее.