— Вы пишете в книге, как Андрей незадолго до смерти сказал вам: “Будешь обо мне писать книгу, не пиши обо мне как о статуе, как о знаменитом мертвеце”. И вот вы действительно написали книгу.
— Меня спрашивают: почему так поздно — 20 лет прошло. Я поняла, что никто другой не сделает, и решилась на книгу. Я села на краешек дивана и два месяца, как наседка, с него не сходила. В тот период Андрей избегал общения с прессой, с соотечественниками. Страшно боялся, что его похитят.
— В 1984 году он приехал в Стокгольм, верно? В Москве остался сын, которого не выпускали к нему…
— Когда мы приезжали в Лондон, у нас был телохранитель — элегантнейшая английская леди в сером костюме. В Швеции он тоже ни с кем не общался, кое-кто из коллег сторонился его. А Владимир Грамматиков, например, помогал перевозить деньги для сына Андрюши, рискуя очень многим.
— В книге вы умолчали о собственной биографии. Пару слов: откуда вы, как попали в Швецию и стали переводчиком?
— Родители были из Петербурга, отец военный, его перевели в Узбекистан, и там я родилась. Потом переехала в Петербург, в Академию художеств, где встретила своего тогдашнего мужа. Я не знала сначала, что он швед. И я вылетела отовсюду сразу же. КГБ отлично работал, я на своей шкуре это знаю.
— Ваш первый разговор с Тарковским состоялся в ноябре 1981-го, а весной того года он приезжал в Швецию. Не страшно было звонить гению?
— У меня не было самоуничижительного пиетета перед ним. Может, потому он так и принял меня. Мне все вокруг говорили: “Он очень избирателен, он с тобой не встретится, скажет, что нездоров”. Он сначала так и сказал. А потом сам назначил встречу. Я спросила: “А как вы выглядите? Как я вас узнаю?” Я же не видела его. Он сказал: “Я вас узнаю”. И действительно, на площади столько народу, и тут я вижу эту летящую фигуру. Он шел прямо ко мне.
Я потом узнала, что он отказался от 14 переводчиков. Андрей говорил, что у него не сошлась “алхимия” с этим человеком. Съемки должны были проходить “в режим”: только когда солнце встает или садится. Тарковский считал, что только мужчина справится. Говорил, что он сумасшедший, что с ним трудно работать. Но так получилось, что он позвонил мне сам. Мы провели вместе замечательный вечер, слушали много шведской музыки. “Я ищу душу народа”, — он говорил. На следующий день мне позвонили от него: “Вы могли бы прийти?”. Свен Нюквист, наш оператор, в первый же день меня обнял: “Тарковский хорошо себя с тобой чувствует, ему спокойно”. Андрей говорил: “Я как собака, я должен принюхаться, почувствовать человека. Не только глазами воспринимать — это какой-то инстинкт, чувство”. Мы начали работать. И только потом Андрей мне сказал: “Тебя приняли, тебя не отпускают”. Он очень осторожный человек, несмотря на порывистость. Он весь на контрастах. Во всем.
— Какова была атмосфера на съемочной площадке?
— На “Жертвоприношении” было столько добра, лучезарности в его личности, в его существе. Когда после съемок мы возвращались в Стокгольм, все сотрудники говорили, как трудно было с ним, но как они его любят. Это было незабываемо. Он тормошил всех, да так, что искры из глаз летели. Он доставал требованиями, претензиями, но все были в восторге. Он подключал то, что есть во всех нас, — творчество. Не просто работа, рутина — божественная искра просыпалась. Вот Анна Асп, наш главный художник, которой было бесконечно тяжело с Андреем. Совершенно разный у них темперамент! С итальянцами у него было больше общего. “Пожратеньки, да поспатеньки, да выпитеньки”, — как он говорил.
— Когда вы включились в работу над “Жертвоприношением”, что вас поразило в манере работы Андрея?
— У меня не было ни секунды подумать. Я была единственной переводчицей, а в съемочной группе человек семьдесят. “Кино — это и деньги тоже, — говорил Андрей, — человек в кино не может работать один. Я завидую писателям, художникам…” Андрей называл нас “бергмановская мафия” — все люди на площадке работали раньше с Бергманом. Бергман работал по-другому: говорил, что он патологически боится импровизации на съемках, что у него чуть ли не расстройство желудка от этого. Он знал: сегодня я буду снимать этот угол. Тарковский никогда этого не знал. Да, известно: мы снимаем сегодня сцену с Малышом или сцену с револьвером. Но все постоянно менялось. Ему нужно было именно в это утро что-то почувствовать.
— Например, сон, который ему приснился: у его ног сидит жена, но она оборачивается, и он видит лицо другой женщины. И Тарковский решил вставить его в картину. Так спонтанно проходил весь процесс съемки?
— В России он, возможно, снимал по-другому, там бюджеты были больше. Он мог позволить себе ждать какого-то облачка… В Швеции все было расписано до копейки. Наши партнеры-японцы отказались от финансирования, когда на них нажали советские. Фильм был просто закрыт. Мы собирали вещи. Я видела душераздирающую сцену: Андрей рвал наш план на завтра на мелкие куски. Он не говорил ни слова, но это была катастрофа. Нет денег — нет фильма, а это было его завещание, фильм его жизни. Слава богу, появился Четвертый канал британского телевидения, который поддержал его.
— У “Жертвоприношения”, как оказалось, было очень много вариантов. Какой был самым ранним?
— Самый ранний был “Ведьма”. Это была камерная история человека, больного раком. Случайный прохожий говорит ему, что есть ведьма, ему надо пойти и переспать с ней, тогда он вылечится. И герой выздоравливает. Но потом Андрей сделал виток, его интересовало всеобщее спасение. Андрей и Марина Тарковские пережили войну. На подкожном уровне Андрей очень боялся войны. И так появился этот вариант: человек жертвует собой ради спасения мира, человек хочет прекратить болтать. Для Тарковского был важен образ Малыша с сухим деревом, которое потом расцветает. Древо познания, мудрости, вечного возрождения. Что фильм будет так начинаться и заканчиваться, стало известно на съемках на половине фильма! Андрей вдруг вскрикнул. “Свен, а ты знаешь, с чего начинается фильм?” — “Да, вот сценарий”. — “Нет, Свен, где начало картины? Я только что понял!” Сценарий же не начинается с этой сцены. Он не стеснялся, что вдруг на полкартине понял, о чем фильм. А было именно так. Он вообще любил, чтобы люди догадывались обо всем сами, он не хотел все тайны выдавать.
— Чуть ли не запрещал актерам читать сценарий, да?
— Сценарий все читали, но в идеале он бы не хотел этого делать. В Швеции он не мог этого себе позволить. “Они должны не играть, а жить”. Он хотел изгнать напрочь, стереть ластиком этого Актера Актерыча. Очень интересно рассказывал Олег Янковский о “Ностальгии”. Когда он приехал в Рим, Андрей с ним встретился и исчез. Олег не знал, что делать. Его кормили, поили, но языка он не знает, а для русского человека очень важно общение. “Я не знал, куда мне податься!” Он испытал ностальгию на физиологическом уровне. И через неделю появляется Андрей: “Все, ты готов”. Андрею нужно было особое состояние у Янковского. Откуда? На своей собственной шкуре он это прошел.
— “С постулатом Тарковского, что женщина не имеет и не может иметь собственной жизни вне мужчины, я устала спорить”. Он правда был таким шовинистом в этом смысле?
— Наверное, идеальной для него была Жена в “Сталкере”. Но ему были интересны и женщины, которые хотят что-то осуществить, быть не только придатком мужчины. Есть интервью, где журналистки с ним в пух и прах ругались. Он их провоцировал, в одном интервью одно говорил, в другом — другое.
— А в жизни идеалом, очевидно, была Берит? Любимая женщина Андрея, от которой родился их сын — Александр.
— Она его беззаветно любила, это так. Но что бы из этого вышло…
— Вы описываете, как его жена Лариса Кизилова ограничивала Андрея во всем, фактически шантажировала разлукой с сыном, вырывала страницы из дневников...
— Кто мы, чтобы судить ее. Андрей всегда говорил, что искусство потому только существует, что мир не совершенен. Художнику нужно давление, нужно преодолевать трудности. Наверное, его семья давала ему эти трудности. Но это его жизнь и выбор, который нужно уважать.
— Вы представляете Андрея Тарковского в наше время?
— Очень сложно. Я не думаю, что он бы вернулся в Россию. Думаю, он бы остался в Италии.