27 МИЛЛИОНОВ НЕБОЛЬШИХ ЭПИЗОДОВ ВОИНЫ

  22 июня 1941 года солнце взошло в 4 часа 44 минуты. Наступивший день изменил людей в моей стране. Изменил он и меня. Хотя прошло шестьдесят лет.

     К рассвету 22 июня 2001 года я вышел на речку Сходню у села Куркино. Здесь я провел свое детство, это моя родина. Туман уполз в лес. Луна залила овраг. А земля оглохла от песен нетрезвых сверчков. Я точно знаю, что Великая Отечественная война еще не кончилась.

     Потому что у Бога мы все живые. И 27.000.000 погибших на войне — живые. Только качество у нас разное. Они отдали души, чтобы я жил. А я не отдал. И мне стыдно. И меня это мучит.

     Одного из тех людей звали Николай Францевич Гастелло. Он родился в нашем городе и пожертвовал собой на четвертый день войны. И поэтому я пишу о нем как о своем... отце. Надеюсь, меня простят его родственники. Хотя бы в честь 60-летия его подвига...

    

     Мой отец Николай Францевич Гастелло родился в 1906 году. Через 26 лет появился на свет я.

     Я кричал от радости, что пришел. И что на свете есть отец. И еще я догадывался, что следующие восемь лет будут главными в моей жизни...

     * * *

     Дед по отцовской линии пришел в Москву пешком. В 1900 году. Родня вся осталась в Западной Белоруссии, в деревне Пружаны. Отец потом летал над ней — своей родиной. Но никогда там не был. И мы не знаем, откуда взялась фамилия Гастелло.

     В Москве деда просватали за девушку на пятнадцать лет его младше. Между прочим — белошвейку. И родился от них мой отец — Николай Францевич Гастелло. Фигурой и лицом он порядочно испортил масть. Дед был высокий и голубоглазый. А дети его кряжистыми, плотными и темноглазыми.

     * * *

     Отец готовился к моему появлению не торопясь. Работал, как взрослый, с 11 лет. А в 1924 году вместе с дедом трудился в Муроме на паровозоремонтном заводе. Вступил в комсомол и построил с ребятами стадион “Локомотив”. А потом случилось главное. Отец познакомился с девушкой-библиотекарем Анной Петровной Матосовой. Дочерью машиниста. Она была на пять лет его старше. Завистливые люди говорили, что она ходила замуж за белогвардейца. А нам было все равно — и отцу, и мне. Родители посещали драмкружок и играли пьесу “Красные береты”. В этих “Беретах” они и договорились. Свадебное платье маме шил отец.

     И хотя ничего этого не видел, я его помню. В углу под мигающей лампой. Во рту блестят иголки. Он склоняется над “Зингером”. А руки по локоть тонут в парусиновой материи...

     * * *

     Первое воспоминание связано с ночью и дорогой. Я его собрал по кусочкам, чтобы знать, откуда что. Отец уже служил в авиаполку под Ростовом. Он безумно любил футбол. И летчики часто ездили играть на выезд. В станице Крымская играли с гражданскими из Новороссийска. Ночью возвращались. В двухстах шагах от нас вздыхало море. Закат полыхал, как бочка авиационного топлива. Но земля лежала темная и пела на сотни голосов. И вдруг почти в одно мгновение осветилась тысячами крохотных лампочек. Это зажглись светлячки. От них побелело небо, и я решил, что так обычно и наступает утро...

     * * *

     А потом я вижу чудовище, жившее на шкафу. Оно дремало наверху, кушало пыль. И оживало только в руках отца. Тогда оно разевало огромную губчатую пасть, в которой не было зубов. Оно чихало, скрипело и пронзительно визжало. Затем пасть смыкалась, и оттуда доносился зловещий вздох. А отец, как назло, сажал меня на колени, хватал чудище за кожаные уши и начинал его драть. Так он играл на баяне. Я боялся его до смерти и прятался. Меня ловили, пугали и усаживали на отцовскую шею. Я был уверен, что баян обязательно тяпнет меня за ногу.

     * * *

     С тех пор как я начал самостоятельно ходить, всю одежду мне шил отец. Этот талант ему передался от моей бабушки. Старую военную форму перекраивал и шил брюки и куртки. Из взрослых сапог он тачал детские. Мне жутко завидовали.

     Он вытачивал модели самолетов, на которых летал. И они висели в большой комнате на ниточках. Я засыпал, а они заводили беззвучные моторы. И мне снилось, как они летают по комнате.

     Затем отец вырезал мне шашку. Настоящую! Я ходил с ней по комнате и млел. На мне были меховые унты, буденовка — на затылке ее держала прищепка — и эта шашка. Целый вечер я не клянчил шоколад и сгущенку. Целый вечер я молчал, убитый красотой и мощью отцовского изделия. И лег спать вместе с ней. Утром, в неравном бою с превосходящими силами противника, шашку у меня отняли. Горечь — это чувство радости, которое скрутили в тряпку и выжали сок. Я не очень мучился от обиды. Невыносимо было расстроить отца...

     * * *

     Он очень любил мою маму. И не стеснялся говорить об этом вслух. И целовать при людях. Он всегда играл с детьми. Он был какой-то широкий и обстоятельный. Невозмутимый и спокойный, как линия горизонта. Я не помню, чтобы они с мамой ругались. Никто из них не претендовал на главенство в семье. Они всех мирили в гарнизоне. Она называла его странным именем — Котята. Я не запомнил, как он улетал на Халхин-Гол. Исчез утром и появился через два месяца. Худой и темно-бронзовый от загара. На руках нес мешок. У порога высыпал на маму груду китайского шелка. И ночами не вылезал из-за машинки — шил ей платья.

     * * *

     Потом мне купили велосипед. Колеса у него вертелись одновременно с педалями. Даже если я этого не хотел. А я очень не хотел, чтобы они крутились с такой скоростью, когда я, вцепившись в руль, с ужасом наблюдал, как меня несет в реку. Отец услышал крик и подумал, что я собрался взлететь. Я видел, как он мчался наперерез и бросился на меня, словно коршун. Мы нырнули в лопухи. А потом лежали в крапиве, и отец шептал: “Я тебя поймал, как футбольный мячик...”

     Осенью 40-года я пошел в школу, и мне купили ранец. А еще подарили револьвер с пистонами. Это было крупной родительской ошибкой. Потому что врагов у Советской власти было много, и я ежеминутно отстреливался. Выстрелы у револьвера оказались что надо — каждый раз словно взрывался радиоприемник. В конце концов мама отобрала револьвер и спрятала его... в ранец. А я неудачно уронил его на пол. Что тут началось! Ранец взорвался и запрыгал по комнате, как живой. Квартиру заволокло дымом. Все испугались, не поняли, что случилось. А отец подобрал дымящийся ранец и спокойно выкинул его в окошко.

     Потом, конечно, я его назад занес. А в школе его у меня девчонки украли...

     * * *

     И еще я отчетливо помню накануне войны — арбуз. Из станицы Крымская отец привез огромный арбузище. Он был размером с табуретку. Арбуз возвышался над столом, давил его своей гладкой зеленой массой. А рядом лежали засыхающие незабудки...

     * * *

     22 июня 1941 года я узнал много нового. Началась война. К вечеру над домом прошел немецкий “Юнкерс”. А отец этот “Юнкерс” сбил.

     Все изменилось очень быстро. И даже взрослые ничего не поняли. Они вышли на улицу и растерялись. Черный репродуктор торжественным голосом объявил, что напали фашисты.

     Аэродром загудел. 80 самолетов включили двигатели. И казалось, что воздух бьет дрожь. Бомбардировщики поднимались над землей и уходили. А один вдруг клюнул носом и упал. Никто не остановился. Машины выли и летели на Запад. А этот один горел. Будто прощался и кричал: извините, братцы...

     Мама за обедом ничего не ела. Я сидел лицом к окну и увидел тень самолета. Он летел низко над землей, словно обронил что-то. Мы выбежали на улицу. И кто-то из взрослых крикнул:

     — Немец летит!

     Никто не шелохнулся. Все решили, что он летит сдаваться. Все были в этом уверены. А “Юнкерс” застрочил по нам из пулеметов. Где-то срезало листву, и пули забарабанили по черепичным крышам. Все попадали. И даже женщины вдруг принялись материться. “Юнкерс” ушел. И на какое-то время в городке установилась мертвая тишина. Из окопа, рядом с аэродромом, выскочила фигурка человека. Фигурка спотыкалась, падала, но ни разу не остановилась. А немец уже выплыл из облака и прижался к земле. Мы смотрели, что будет дальше и кто из них успеет первым. “Юнкерс” уже стрелял, когда человек запрыгнул в бездвижный самолет на место стрелка-радиста. Красные дорожки от пуль врезались в землю, деревья и крыши. Пыль фонтанчиками поднималась над землей. И здесь наконец заговорила наша пулеметная установка.

     Огненные дорожки встретились и посеклись. “Юнкерс” взмыл. Пыхнули три белых дымка. А затем из хвоста повалил черный дым. Фашистский бомбардировщик опустил нос и скользнул к земле.

     Человек, подбивший “Юнкерс”, был моим отцом.

     Фрицы посадили самолет в десяти километрах от нас. Они встретили телегу с колхозниками и, не торопясь, сами приехали в плен. Они решили, что это недоразумение. И что плен окажется недолгим. Если они и увидели Германию, то лет через десять.

     Вечером отец подозвал меня и грустно сказал:

     — Будь осторожен. Держи язык за зубами.

     А утром случились еще два происшествия.

     Первое — аэродром окружили зенитками. С испугу они палили по нашим самолетам. Потому что не знали, как выглядят новые истребители. А второе — семьи летчиков начали эвакуировать. Отец был командиром 4-й эскадрильи. Нас отправляли последними, на четвертый день. Мама плакала, все женщины ревели. А отец сказал:

     — Не плачь. Мы их заставим плакать!

     * * *

     И он полетел, улыбаясь. А нас рассадили на “полуторки”. В кузове с нами сидел рядовой с винтовкой. У него было удивленное и испуганное лицо. По дороге нас опять бомбили. Всем приказали прыгать в кювет. А этот солдат пытался зарядить патронами свою винтовочку. Руки у него дрожали, патроны вываливались на пол кузова и закатывались в щели.

     * * *

     Мы куда-то ехали на поезде сорок дней. Мама хотела в Ленинград, но туда уже не пускали. Я до сих пор помню одуряющий аромат крапивного борща на станции “Мичуринск”. Мы оказались в Москве пятого августа. Добрались до 3-й Гражданской улицы в Богородском. Бабушка открыла дверь и произнесла:

     — Анечка! Какое горе...

     Мама рухнула и очень долго не вставала с деревянного пола барака.

     * * *

     Из донесений зам. командира 4-й эскадрильи Федора Воробьева и штурмана Анатолия Рыбаса:

     “26 июня, после полуторачасового полета к цели, группа, ведомая капитаном Гастелло, вышла в район южнее Радошковичей, где была обнаружена большая вражеская моторизованная колонна. Гастелло нанес бомбовый удар по голове колонны. Танки и автомашины остановились. Образовалась пробка. Николай Гастелло пошел на второй заход, штурман Анатолий Бурденюк сбросил оставшиеся бомбы. Стрелок-радист сержант Калинин и адъютант эскадрильи лейтенант Скоробогатый вели из бортового орудия интенсивный огонь по зенитным точкам противника. Гастелло штурмовал гитлеровцев с предельно малой высоты. Затем выполнил разворот для ухода. Но сильный толчок и треск в левой стороне самолета заставил бомбардировщик развернуться влево. Летчик восстановил положение самолета и увидел дым, а затем и огонь, охвативший корабль. Гастелло пытался сбить пламя. Но тщетно. Он выпрямил машину и развернул ее на скопление фашистских танков, цистерн с горючим и автомашин. Затем перевел бомбардировщик в крутое планирование и с работающими моторами врезался в гущу вражеской техники. Вплоть до столкновения из всех трех точек бортового орудия пылающего самолета велся непрерывный шквальный огонь”.

     * * *

     Мой отец погиб на войне за меня. Он не искал подвига. Но и не уклонился от него. Как и его товарищи. Я думаю об этом. Одни живут... Другие жертвуют... Потом наоборот.

     Мой отец не был великим человеком. Он создал маленький эпизод войны.

     Как и те 367 экипажей, повторивших его подвиг.

     Как и те двадцать семь миллионов моих родных людей, исчезнувших за 1418 дней Великой Отечественной войны...

    

     P.S. Материал подготовлен на основе рассказов сына летчика, полковника в отставке Виктора Николаевича Гастелло и Героя Советского Союза, полковника в отставке Марка Тимофеевича Лановенко.

    

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру