Время прямых зеркал

К этому нельзя привыкнуть. Каждый раз, попадая в дом, более походящий на музей, задаешься вопросом: “Какой любовью к старине надо обладать, чтобы жить здесь?” И уникальный стол, драпированный модным в XIX веке зеленым сукном, и пузатый шкаф на выгнутых ножках, и троноподобные кресла, изумительные картины в полстены... Не дотрагиваться, дышать страшно! Однако, пообщавшись с хозяином сего великолепия, драматургом, писателем и киносценаристом Александром Мишариным, автором сценариев к фильмам “Зеркало”, “Усатый нянь”, “Коней на переправе не меняют” и другим, поняла: дело не в старине. В подобных интерьерах живут особые люди. Для них стремление к художественному совершенству во всем, вплоть до домашней обстановки, неразрывно связано с самим смыслом жизни.


— Александр Николаевич, я слышала, что история дома, где мы находимся, весьма трагична...

— Да, этот дом в поселке, а теперь уже городе Сходня построен нашей семьей в 30-х годах прошлого века. Жить в нем собирались семьи трех сестер, одна из которых — моя мать. Но дом получился несчастливым. Он возводился по чертежам мужа старшей сестры — Николая Климентьевича Янковского, известного архитектора того времени, репрессированного в 1938 году. Его расстреляли через месяц после ареста. Потом пришли за его женой. Чуть позже арестовали и моего отца... В общем, из всего дома нам с мамой осталась только одна комната. Остальные заняли чужие люди. И хотя я не стал свидетелем тех горьких дней, все равно чувствовал тягостную атмосферу арестов и потому не любил его, как, впрочем, не любила его и моя мать.

— Кем были ваши родители?

— Отец — военный, а мама занималась домом. Отец был очень пожилым человеком. Когда я родился, ему уже исполнилось 59 лет. Он знал, что судьба его будет нелегкой. Занимал достаточно высокие посты и понимал, что без ареста не обойдется. В том, что он решился на рождение сына, состоял серьезный вызов судьбе. К счастью, жизнь дала ему возможность насладиться ею в полной мере. Отец умер, когда ему было 80 лет.

— Вы же хотели стать артистом — откуда драматургия?

— Писать я начал рано, еще в школе. Однако в драматургию подался позже. Да, сначала поступил в Щепкинское училище на актерский факультет. Но, видно, это желание было не слишком страстным. Для меня стало ясно, что в театре главный — драматург. То, что происходит на сцене, создает автор: Шекспир, Мольер, Островский, Чехов... — а не актер. Поэтому я взялся за драматургию и достаточно быстро добился успехов. Когда учился на 3-м курсе, в Малый театр была принята к постановке наша первая с Андреем Бейцлером (моим однокурсником) пьеса “Песня о ветре”. Через год в “Ленкоме” поставили “Гамлета из квартиры №13”, еще через три — в Театре им. Маяковского зритель увидел нашу пьесу “Опасная тишина”.

— Голова не закружилась?

— Да, конечно! 21 год! Было полное ощущение, что мы, молодое поколение шестидесятников, перевернем мир. Казалось, надо все резко менять, жизнь требует только нового: других пьес, другой драматургии... Подъем неимоверный! В каждой области зажглись свои новые звезды: в поэзии — Ахмадулина и Вознесенский, в театре — Любимов, Товстоногов, Эфрос, Ефремов. В кино появилась масса крупных художников разных поколений: Ромм, Столпер, Бондарчук...

И с этой стороны я признателен судьбе, что в период оттепели в искусстве мне удалось не затеряться в общем литературном процессе. Не в последнюю очередь — благодаря тому, что меня поддерживали талантливые и близкие мне люди. Мы дружили с Олегом Ефремовым, Олегом Табаковым, его первая жена, Люда Крылова, была нашей сокурсницей. Ну и, конечно, знаменательным для меня стало знакомство с Андреем Тарковским. Мы познакомились в 1962 году, в последний раз я его видел в Италии в 1982-м. На протяжении 20 лет мы виделись практически каждый день, были близкими друзьями.

— Вашей дружбе не мешала почти десятилетняя разница в возрасте?

— Если быть точными, нас разделяло 8 лет. На момент первой встречи Андрею было 30, мне — 22. Но я не испытывал комплекса неполноценности по этому поводу. Наоборот. Я восторгался талантом, мудростью Андрея, но про себя самоуверенно думал, что у меня есть еще целых 8 лет. Чего мне волноваться! Да к тому времени, когда мне исполнится 30, я стану умнее его!

— Ну и как, стали?

— То, что я много приобрел в духовном плане, общаясь с Андреем, это точно. Мы же с ним были не только близкие друзья. Сделали две работы: сценарии к фильму “Зеркало” и фильму “Сардор”, который, к сожалению, не поставлен. Работа над “Зеркалом” заняла достаточно долгое время. Первый вариант сценария написан в 1968 году, а снят фильм только в 1974-м. За те три года, что прошли между первым и вторым, окончательным вариантом сценария, Андрей снял “Солярис”. Мы с ним даже поругались по этому поводу. Я ему говорил: “Когда ты хотел ставить “Рублева”, то отказывался от всех предложений: от съемок в Америке, от работы с Леонидом Леоновым... Стоял на своем. Почему сейчас этого нет?” На год-полтора мы с ним разошлись, хотя назвать это большой размолвкой нельзя, раз я снимался у него в “Солярисе”. Но я был обижен. А когда Андрей снял “Солярис”, снова возникла проблема с “Зеркалом”. Он очень боялся снимать этот фильм.

— Почему?

— Потому что есть вещи, которые трудно отобразить. Еще были живы его мать и отец. О живых людях надо было рассказать как об умерших. Да еще о своих родителях. Это достаточно сложно. К тому же — чтобы получилось художественное произведение, а не семейные хроники.

Те шесть лет, что ушли на фильм, были ужасно сложными. До последнего монтажного стыка, до озвучания последней сцены не спадало напряжение. Я помню, частыми были моменты, когда в 11 часов вечера входит Андрей и говорит: “К утру надо написать такую-то сцену”. Садились и писали.

— Каким Тарковский был в общении?

— Смотря для кого. Для меня — легким. А для других — тяжелым.

— В чем это выражалось?

— Он — человек крайних степеней представления, что хорошо, а что плохо в искусстве. Андрей всегда придерживался крайних точек зрения. Он был в некоторой степени человек зажатый, т.е. все время как бы ожидал удара. Отсюда некоторая агрессия. Но когда Андрей знал, что он среди людей, которые его любят, становился совершенно другим человеком. Мягким и открытым.

— Как, на ваш взгляд, к нему относилась советская власть?

— Она его и боялась, и ценила. Власть всегда персонифицирована. Какой-то чиновник, как, допустим, председатель Госкино СССР Ярмаш, мог на него обидеться. Он дал нам полную свободу при съемках “Зеркала”. Мы снимали практически без утвержденного сценария. И потом, когда он посмотрел картину, сказал: “У нас есть свобода творчества, но не до такой же степени!..”

Мы писали заявки на десятка полтора произведений. Среди них — “Мастер и Маргарита”, “Идиот” и масса других. Нам все время отвечали отказом. После выхода “Сталкера” отношения Тарковского с киночиновниками еще более обострились. Ему пришлось задумываться о выезде из страны.

Последний раз мы встретились в Италии. Мы сидели в парке Вилла Боргезе и проговорили больше шести часов. Возникли планы, идеи... Но осуществиться им было уже не суждено.

— Вы действительно общались с Анной Ахматовой?

— Да, немного. Это происходило в семье Ардовых, с детьми которых я дружил.

— Какие впечатления у вас остались о ней?

— (После долгой паузы.) Это совершенно особый остров. Территория своего управления. Она находилась среди людей, но дистанция между нами всеми и ней чувствовалась всегда. Хотя она для этого никогда ничего не делала. Но это проявлялось в любом ее жесте, в манере общаться, в ее юморе. Все замолкали, когда она только начинала говорить.

Шостакович, в отличие от Ахматовой, представлял собой другой тип гениальности. Создавалось ощущение, что он все время под напряжением. От него как будто исходили разряды тока. Он очень быстро говорил, ему была присуща очень живая и подвижная мимика. Я помню, что Дмитрий Дмитриевич очень высоко оценил фильм “Зеркало”. “Это гениально! — повторял он. — Что я могу для вас сделать, чем помочь?..” Он тогда написал письмо в ЦК партии. Если Анна Андреевна источала полный покой, внутреннюю невозмутимость, то здесь — наоборот. Становилось даже непонятно, как в таком слабом теле бушуют электрические поля. Он был человеком, который не мог не слышать, не мог не творить. Для него жизнь — что-то второе. Первое — творчество. Помимо этого не надо забывать, что он был очень замкнутым человеком. Хотя в то же время безумно доброжелательным, воспитанным. Однако все равно это была капсула сама в себе.

— В своих произведениях вы неоднократно употребляете фразу Гете: “Гений — это терпение”. Можно ли ее отнести к тем людям, о которых вы сейчас рассказали?

— Безусловно. Потому что терпение гения заключается в том, что он не требует сиюминутного признания. Он рассчитан на другие времена. И Анна Андреевна, и Шостакович, и Тарковский прожили очень разные жизни. Но никто из них не требовал: оплатите мне сразу! Дайте все и сейчас! Внутреннее признание — вот что должно быть. Художник строит произведение по образу и подобию Божьему, которое только он сам знает и слышит. Он сам себе закон.

Это Божье видение, которое есть у гения, требует адекватного воплощения. Только он знает, как это сделать. Не редактор, не зритель. Он знает, как должно выглядеть стихотворение, музыкальное произведение, кино, роман. Он предлагает его. Терпение по отношению не к результату, а к процессу творчества.

— Кто вы все-таки в большей мере: драматург или писатель? А может, журналист?

— Основная моя специальность — драматургия. Я написал более 30 пьес, 15 сценариев — я имею в виду те, что поставлены. Спектакли по ним шли во всех наших ведущих театрах: МХАТе, Малом, Вахтангова, Маяковского, по всей стране и за рубежом. До сих пор мои пьесы ставятся в Германии, Голландии, Италии...

Я действительно имел отношение к журналистике, так как с 1991-го по нынешний год возглавлял редакцию журнала “Новая Россия” (в прошлом — “Советский Союз”). Это было общенациональное издание. Я говорю — было, потому что возникли трудности с финансированием, и сейчас журнал не выходит.

Писательский труд всегда привлекал меня. Ведь писатель — это человек, который разгадывает тайны бытия. Его работа — это обращение к самой жизни. Поэтому я продолжаю заниматься прозой. Последний мой труд — роман “Белый, белый день”, который опубликован в 4-м номере журнала “Октябрь” за этот год. Я очень рад, что он так хорошо принят читателями и критиками.

Я периодически ухожу в прозу еще и потому, что в драматургии ты не свободен от сюжета. Как Чехов говорил: “Ты свободен только в первой сцене”. Дальше все должно сойтись. Все линии. Знаменитое ружье должно выстрелить. Отсюда некоторая головоломность драматургии. С одной стороны, ты связан сюжетом, с другой — со сцены должно идти дыхание жизни. Здесь и сложность. Стоят четыре стены, условно говоря, которые держат тебя в рамках. Периодически драматурги их ломают, потом заново к ним приходят, но уже со свежими идеями.

И все же полностью отказаться от драматургии я пока не могу. Время от времени продолжаю творить в этой области. В Театре на Малой Бронной рассматривается возможность постановки моей новой пьесы “Золотые ножи в апельсинах”. Но, честно говоря, пьесы мне сейчас не очень хочется писать. Современный театр для меня несколько чужой.

— Отчего же?

— Он больше занят режиссерским, чем авторским прочтением. Вот Лев Дуров, главный режиссер Театра на Малой Бронной, мой старый приятель, как раз человек реалистического направления. Поэтому мы с ним работаем. Но следующую пьесу я не собираюсь писать. Думаю о следующем романе.

— Вот какие настроения у автора знаменитой пьесы “Серебряная свадьба”?..

— Да, тогда я почувствовал: можно что-то говорить. А на душе скопилось многое. Ведь за два года до начала перестройки я ничего не писал. Темы, которые хотелось затронуть, запретны. А о позволенном — писать не хотелось. Когда ветер, как говорится, начал дуть в другие паруса, родились другие пьесы — они собирали весь бомонд Москвы. На первых спектаклях сидело все Политбюро. Что на “Серебряной свадьбе” во МХАТе, что на “Равняется четырем Франциям” в Вахтангова. “Свадьба” была включена в программу XXV съезда партии. Зал замирал от ужаса, слушая, что говорят со сцены. Они, наверное, думали: а выпустят ли их потом из зала?..

Сам спектакль был замечательным, он шел 10 лет. Я счастлив, что именно во МХАТе поставили мою пьесу. Для меня всегда Олег Николаевич Ефремов был человеком многозначащим. В спектакле играли прекрасные артисты: Евстигнеев, Табаков, Щербаков, Борисов, Гуляев, Невинный и много других. Олег Ефремов не раз говорил во всеуслышанье, что “Серебряная свадьба” — лучшая пьеса того времени.

Но это был театральный пик. Начались события 91-го, 93-го годов. Жизнь сама походила на театр. Поэтому в последние годы я больше писал пьесы для заграницы.

— О чем вы жалеете в жизни?

— О многом. Но это неправильно. Жизнь — бесценный дар. Ее можно ругать, принимать или нет, но главное — жить. Понимать, что у нее есть и прелести, и тяготы, и трагедии. Время все расставит по своим местам. Шекспир не зря говорил: “Время — честный парень”. Поэтому сегодня к своим ошибкам я отношусь достаточно спокойно. Жизнь все равно требует, чтобы ее прожили, а потом ты разберешься, что было хорошо, что не очень, что — важным, а что — случайным. Жизнь так устроена, что золото отмывается после промывки породы. И только потом видишь, что было настоящим, а что — пустым.

Мне вот, например, всегда казалось, когда я ставил последнюю точку в произведении, что уж сейчас-то я точно выложился по максимуму. Проходит время. И снова начинаешь думать: нет, надо писать дальше!..


Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру