ГЕКСОГЕНОВАЯ РУКОПИСЬ

8 апреля 2000 в 00:00, просмотров: 211

Приволжский город. Ранняя весна. "Кривой дом" стоял над самой рекой, на высоком месте, и был виден почти всему городу. Собственно, "кривой" — это так, прозвище. А на самом деле дом представлял собой ровную дугу, выгнувшуюся от берега в глубь города, и был такой необычной длины, что, если встать во дворе у одного края дома, то увидишь только его середину, центральный подъезд-вершину изгиба. В этом центральном, а точнее, срединном подъезде и случились в тот вечер события необыкновенные... Вообще, подъезд номер восемь был особый и выделялся на фоне всех остальных, загаженных и заплеванных подъездов, в которых то справляли нужду продавцы местных коммерческих палаток, облепивших весь "кривой дом", словно осиные гнезда, то клубились стаи каких-то подозрительных личностей, а то и совершались даже разбои, грабежи и другие непристойные действия. Восьмой подъезд был не таков. Чистый, ярко освещенный, с двумя домофонами — на первых и вторых входных дверях, с обязательной вахтершей в стеклянной будке. Появилась здесь эта необычная для города особость по правилам в ту пору вполне объяснимым. Половину подъезда еще в семидесятых годах заселили ответственными партийными и советскими работниками, а вторую половину отдали писателям. Даже двое местных из Москвы вернулись, оставив, правда, в столице квартиры за детьми. Петр Петрович Собакин и Григорий Яковлевич Красный. Подростки, ввиду особой важности прибывших из столицы персон, тут же дали им клички: "сукин сын" и "красный — для баб опасный". Так вот, о подъезде. После того как грянула перестройка и новая власть, которую звали демократической, выстроила себе еще лучшие дома, с железными оградами, с милицией у ворот и обязательными телекамерами, в которые вахтеры видели всяк приближающегося, бюджет для подъезда номер восемь "кривого дома" на чистоту, охрану и все остальное срезали под ноль. Вой стоял! На весь миллионный город. Однако представители старой гвардии, проживающие в злополучном подъезде, хорошо усвоили, что любая власть на попятную не пойдет, а потому создали срочно совет подъезда, обложили денежной данью все квартиры, наняли и новых вахтеров, и уборщицу, и слесаря. И жизнь потекла как и прежде. Только злоба на владельцев новостроек копилась необыкновенная. Собакин даже фельетон написал, но ни одна местная газета не напечатала. Это для Петра Петровича, привыкшего в Москве печататься везде и всегда, был удар убойной силы. Так что он сник и даже на вид постарел. Но вскоре иные, настоящие удары обрушились на страну. То в одном, то в другом городе начали взрываться дома. Взрывчатое вещество — гексоген — вмиг стало известно каждому. Страх поселился и в городе, и в "кривом доме", а особенно в восьмом подъезде. Повышенно нервными оказались писатели и бывшие секретари райкомов. Тут о писателях стоит сказать особо. Собственно, никакими писателями они не были. Даже московские Петр Петрович и Григорий Яковлевич. Нет, конечно, книг у них было издано предостаточно, так что у некоторых шкафа не хватало, чтобы поставить по одному экземпляру всех собственных произведений. И в разных справочниках союзов писателей все они числились. Одна беда: народ их не знал и не читал. Даже московских светил, Собакина и Красного, которые не раз представляли нашу страну на разных зарубежных писательских сходках, торжественно именуемыми "форумами". Что уж говорить о своих — волжских. Впрочем, время, о котором я веду речь, давно создало такой книжный рынок, когда напечататься могли лишь авторы книг под странными названиями вроде "Откровения девственницы второй свежести" или, скажем, "Он побеждал их даже с оторванной головой". Волжские писатели таких книг писать не умели, жили скромно, некоторые прямо бедствовали, но в союзах писателей упорно продолжали числиться. Союзов теперь было несколько: условно говоря, красные и белые, российско-демократические и накрепко советские. Да и весь подъезд поделился по самым разным политическим пристрастиям. Одни твердо стояли за Анпилова, другие (таких, честно сказать, было очень мало), назло всем, — за Чубайса. Собакин безоговорочно держался Зюганова. Григорий Яковлевич, напротив, на всех лестничных площадка агитировал за Явлинского. Против Макашова, правда, были все, поскольку в открытых националистах или антисемитах себя не числили. Неудобно было — писатели. Спорили каждый день много и долго, но до рукоприкладства дело пока не доходило. — Армию разложили! — кричал военный писатель Могилевич с третьего этажа. — Ты бы лучше помолчал, ты же миномет от пулемета не отличаешь, — язвил поэт — лирик Бодров, прославившийся разве что игрой на гитаре. Бывшая секретарь райкома по идеологии Марья Дмитриевна в любой спор вклинивалась сразу: — Там война отечественная! А вы!.. Вы, вместо того, чтобы патриотические очерки с полей боев передавать, укрылись здесь и дерете глотку! Засранцы! — Вы что, Мария Дмитриевна, вы все-таки секретарь по идеологии, — пытался урезонить даму в сбившемся огненном парике первый секретарь Пшенов. — Да и войны никакой нет, а есть антитеррористическая акция. И вообще, я вам так скажу: раньше я на пенсию мог купить семьсот батонов, а сейчас только сто. Вот о чем надо всем думать! Вот наглядный пример псевдодемократии! — Вы что же, как поросенок, одним хлебом питаетесь? — опять съязвил Бодров. — А почти новый "Мерседес" ухитрились на заводе урвать по старым связям! Об этом думать не надо? Это вам не пример?.. А еще плакаты таскаете: "Банду Ельцина под суд!" Пшенов поперхнулся от возмущения, и все разошлись обедать. Но обед — обедом, споры — спорами, а всех точило, скребло, не давало нормально жить одно: взрывы. Конечно, они были далеко и к тому же осенью, а сейчас весна, — рассуждали "криводомцы". Так и бои в Чечне не кончились. Все может случиться. Жильцы восьмого подъезда были твердо уверены, что если что и стрясется, то именно в их особом, центральном подъезде. На этом сходились, не споря, и Петр Петрович Собакин, и Григорий Яковлевич Красный. А их авторитет у жильцов был непререкаем. По крайней мере по этому вопросу. Создали даже бригады, которые дежурили каждую ночь, обходя чердак, подвал и все лестничные клетки. Вскоре, однако, все развалилось. Кого разбил радикулит, кого увезли на "скорой" с сердечным приступом после очередного дежурства, а кто и сам начал отлынивать. Особенно поэт — лирик Бодров, который всю ночь упражнялся на гитаре. Наутро вахтерша докладывала каждому проходящему: — У гитариста-то опять новенькая всю ночь пробыла, а жена в больнице. Прямо стыд. Я вся потом обливаюсь, когда эту гитару слышу. Ну прямо обливаюсь и обливаюсь. Глаз сомкнуть нет сил. При советской власти такое разве бы допустили?.. Монументальный поэт-модернист Мозель обычно отвечал строго: — Для поэта это — как дрова в топку. Без любви не бывает поэзии. — Знаем мы эту любовь, — встревала уборщица Капитолина Ивановна. — Он их каждый вечер из центрального парка приводит под гитару. Так что жизнь постепенно вошла в привычную колею, а тревога все же где-то там, в глубине, у каждого осталась. И вот однажды... Ну, без "однажды" тут никак не обойтись. Потому что случилось это действительно однажды. Телефонный звонок в квартире Собакина взбудоражил всех, поскольку звонили им теперь так редко, что и забылось, когда в последний раз. — Рукопись в журнале приняли, — догадалась было жена Собакина Альма. — Держи карман шире, — зло отрезал сам. Он-то уж давно знал, только боялся признаться в этом Альме, что новый редактор — ферт из казино — нагло отказал ему, Петру Собакину, и напечатал поэму Мозеля. — Это мне, — с надеждой пропищала приехавшая погостить, засидевшаяся без женихов дочь Виолетта и кинулась к аппарату. Грубоватый голос вахтерши попросил, однако, Собакина. — Петр Петрович, вам тут что-то принесли. Просят забрать. — Сейчас-сейчас, всенепременно, — засуетился Собакин. Неужели друзья из Средней Азии, подумал он и вспомнил, как переводил и проталкивал в столичные издательства их галиматью. А они благодарить не забывали: то корзины с фруктами, то свежая зелень, коньячок отборный, то какие-то украшения для Альмы. Собакин рванул вниз. В парадном, возле вахтерши, уже стояли проинформированные Бодров и Могилевич, а в углу скромно примостился небольшой потертый чемоданчик. — Ровно четыре бутылки коньяка помещается, — беззлобно заметил поэт-лирик. Но у Собакина что-то екнуло под сердцем, сжалось в желудке, и он едва слышно пролепетал: — Гексоген. И вмиг все засуетились. Да как же это мы раньше не сообразили?! Да, конечно же, конечно! Ведь ждали, готовились — и так неожиданно! Так некстати! — Милицию вызывать! Немедленно милицию! — распорядился подошедший первый бывший секретарь Пшенов. Вахтерша бросилась к телефону. Народ начал прибывать. — Это дело политическое, — зычно начала секретарь по идеологии Мария Дмитриевна. — Здесь же половина подъезда — лучшие коммунисты города. Здесь же весь штаб Зюганова! — выдала она страшную тайну. — Да при чем тут коммунисты — о вас и думать уже все забыли, кроме нескольких старух из шестого подъезда, — веско возразил Григорий Яковлевич Красный. — Здесь цвет российской словесности! Он всегда употреблял вместо слова "литература" — "словесность". Так выходило весомей. И значительней. Бодров, отбросив гитару, с которой никогда не расставался, страшно возмутился: — Цвет. Ха-ха! Еще скажите — цветочки... Да кто вас читал? Это мои песни поет народ! Один, — он грубо ткнул пальцем в грудь Красному, — квартиры делил. Другой, — и показал на Собакина, — тиражи. Нет, вы вспомните, вспомните, как перед вами на коленях ползал! У одного хоть комнатку в коммуналке просил — Дашка родилась, а другого умолял сборник издать — жрать было нечего. И что ответили? Нет, вы послушайте, они ответили одно и то же: мало, мол, заслуг перед советской литературой. Правильно Лужков сказал, что на одном поле с такими не сядет! Спор грозил перейти в рукопашную, но в это время открылась дверь, и вошел... милиционер. Младший сержант был мал ростом, на вид лет восемнадцати. И с только что утертыми соплями под носом. Сразу оценив обстановку, милиционер двинулся к чемоданчику. — Стоять! Ни с места! — рявкнул Собакин. — Приказываю это вам как полковник. — Какой еще полковник? — шепнул Могилевич Бодрову. — Какой-какой... никакой не полковник, но ясно какой. Его во все писательские делегации за границу втыкали. Думаете, за талант?.. Могилевич, известный военный писатель Поволжья, так ничего и не понял. Потому как плохо разбирался в столичных хитросплетениях. Что делать — провинция. Меж тем Собакин продолжал, ярясь еще пуще: — Вы что, товарищ сержант, специалист? Вы что, хотите, чтобы мы все здесь взлетели на воздух? Вызывайте бригаду! Немедленно! Милиционер, помявшись-помявшись, двинулся к телефону. И не успел еще Бодров вновь сцепиться с московскими мэтрами, а заодно и с местными коммунистами, как в холл ввалились трое милиционеров и двое в штатском. За ними жарко дышала овчарка. Всех попросили выйти на улицу. Во дворе уже начиналась легкая паника, потому как группа солдат оцепляла несколько срединных подъездов веревкой с красными треугольными флажками и никого не пускала в дом. — У меня там валюта! — голосила дама средних лет в норке, едва сдерживаемая двумя солдатами. — Надо же, а приходила пятьдесят рублей занимать, — осуждающе заметила Капитолина Ивановна, уборщица, но поговаривали, что и жена владельца ювелирного магазина. — Идет охота на волков, — промурлыкал Бодров. В это время из подъезда двое в штатском вытащили на какой-то странной штуковине чемодан и аккуратно поставили его за красными флажками. Потом на длинном поводке к чемодану приблизилась овчарка, обнюхала и величественно отошла, виляя хвостом. Только после всех этих процедур к находке подошли два милиционера, и началось вскрытие. Все замерли. Милиционеры долго копались в чемодане, светили фонариком, и наконец один из них крикнул: — Собакин Петр Петрович есть? У Собакина обмякли ноги, и он чуть слышно пролепетал: — Так точно. — Здесь вам какие-то бумаги. Идите забирайте — вечно панику поднимаете... И Петр Петрович полез под ограждение. — Рукопись! Голову даю на отсечение — рукопись! — орал Бодров. — Он же, Собакин, на литературных курсах преподавал, вот ему оголодалые писатели и шлют — в надежде, что поможет. Ждите! Ждите! Он поможет. Как же!.. — Ну что кричать? Жить ведь действительно трудно стало. Попробуй что-нибудь напечатай, — вяло выдавил из себя Могилевич стоящему рядом Мозелю. Тот расправил плечи и глубокомысленно протянул: — Это кому как. Вот меня — настоящего модерниста — все московские журналы нарасхват. А вам, дам совет, с вашими военными сказками завязывать надо. Ни на той войне вы толком не были, ни на эту не поехали. — А вы, а вы, вы... — задохнулся Могилевич. — Вы только в Израиле и издаетесь, а в наших журналах я вас ни разу и не видел. Он хотел сказать "не читал", но решил, что "не видел" — больнее. Сняли ограждение, и Мозель гордо зашагал к себе. Петр Петрович Собакин меж тем уже поднялся в квартиру и, крикнув домашним, чтобы к нему не приставали, заперся в кабинете. Чемоданчик оказался потертым, неопределенного цвета и без ручки. Собакин открыл его и сначала поискал коньяк. Коньяка не оказалось. Тогда Петр Петрович вытащил бумаги. И это действительно оказалась рукопись, которой было предпослано письмо: "Многоуважаемый, дорогой Петр Петрович! Вас решился побеспокоить Ваш бывший слушатель на Высших литературных курсах Василий Пестрецов. Помните такого?" Собакин никакого Пестрецова не помнил, и от этого стало еще гаже, чем от отсутствия приличествующей случаю бутылки марочного коньяка. "Расскажу хотя бы вкратце о своей жизни". "А это еще зачем?!" — вспылил на забытого Пестрецова Собакин, но читать не бросил. "После окончания курсов, внимательно изучив все ваши книги, особенно "Рожь золотая", я принялся за роман под названием "Подвиг молодого комбайнера". За прототип я взял Михаила Сергеевича Горбачева и хотел встретиться с ним, но меня и близко не подпустили. В это время я женился, родилась дочь, а заработка, сами понимаете, никакого. Пришлось пойти в газету. Платили поначалу много, даже очень. Но вскоре газету купил какой-то новый хозяин, и больше ни на какую работу я устроиться уже не смог. Как бедствуем, Петр Петрович, даже трудно описать. Иногда дня по два ничего не едим. Весь заработок жены — переводами, но случается это очень-очень редко. Девочка все время болеет. Одна надежда на Вас, милый, милый Петр Петрович! Когда я перечитываю Ваши книги, особенно "Рожь золотую" (признайтесь, что журналист Кошкин — это ведь вы), я Вас представляю таким добрым, таким широким человеком, настоящая русская душа. Дорогой Петр Петрович! Прочтите, пожалуйста, рукопись и отдайте, чтобы напечатали побыстрее. Я знаю, знаю — вы это сможете. Вы нам на лекциях говорили: обращайтесь, любому пособлю. А пока рукопись идет в печать, пришлите на первое время хоть какую-нибудь сумму, ну, если можно, тысячу рублей. Счастья, здоровья всей вашей семье, дорогой Петр Петрович! Молюсь за Вас. Василий Пестрецов". Cобакин отложил письмо и тяжело задумался. Вспоминалась другая жизнь — без взрывов, овчарок и писем какого-то Пестрецова. Вся она, жизнь, была тогда как хорошо отлаженный механизм. Без сбоев и неожиданностей. Конечно, все не сразу получилось. Сначала, как этого Пестрецова, тоже не печатали, а потом с "ребятами из ЦК" познакомился, тут и пошло. За границу поехал, и издавать начали, и секретарем Союза сделали, а за "Рожь золотую" даже Госпремию отхватил. Вспоминал Собакин и думал, что жизнь была очень хорошей, только вот Пестрецов подкачал. Не удастся теперь заснуть. Нет, деньги у него, конечно, есть. И послать этому Василию тысячу ничего не стоит. Только на всех ведь не напасешься. Так, с другой стороны, и Пестрецов первый, кто обратился. Послать, непременно послать. Это искупление грехов будет, думал в ночи атеист Собакин. Только бы не взорвали, а деньги — пропади они пропадом. Твердо решив послать, Петр Петрович придвинул к себе рукопись. То, что он прочитал на первой странице, нанесло Собакину удар, которого он, может, никогда и не получал. Рукопись Василия Пестрецова называлась: "Бесстыдница, или Одна с тремя в постели сразу". Собакину сделалось плохо, он пошел на кухню и выпил почти полфлакона валокордина. Потом еще долго сидел и смотрел, как зажигается весенняя заря над Волгой. Достал заначку. Отсчитал сначала тысячу, затем две и окончательно остановился на пяти. На кухне нашел старый полиэтиленовый пакет, тщательно упаковал рукопись и осторожно, чтобы не разбудить Альму с Виолеттой, вышел на двор. Вахтерша еще спала. Петр Петрович Собакин приоткрыл крышку мусорного бачка и швырнул туда пакет. Постоял, еще раз пересчитал деньги, подумал, что тысячи все-таки хватит за все грехи и двинулся по направлению к почте. Над городом занимался утренний звон обновленных церквей. Переделкино, 2000 год, весна.



Партнеры