МК АвтоВзгляд Охотники.ру WomanHit.ru

Яйца Чайки

115 лет назад, 18 ноября 1895-го, Чехов закончил “Чайку”

Чехов прочел “Чайку” труппе Художественного театра. Третий слева: Треплев — Мейерхольд. В центре: Аркадина — Книппер. Слева от нее: Тригорин — Станиславский. Фото: ИТАР-ТАСС

— Кто он такой, а?
— Актер.
— Актер? Ах, черт его возьми! Браво, браво! Хорошо говорит, благородно. Это такая редкость у нас.

Островский. Лес

Чайка не вьет гнезда; ни дупла у нее, ни норки в обрыве (как у ласточки-береговушки). Чайка кладет яйца просто на берегу, прямо на камни; действует, можно сказать, открыто, откровенно. А яйца-то и не видны! Они такие серые, неброские; с виду — камушки.

А люди идут, смотрят, но не замечают. Вдруг под ногой — хрусть!

Оглядываешься: желток растёкся.

И жалко — напрасно погубил.

И досадно — я же не хотел губить, я просто не видел — я не виноват.

Но почему-то совестно. А совесть никогда не ошибается. Значит, виноват.

По берегу “Чайки” уже 115 лет ходят люди. Смотрят на облака, на луну, на седьмое небо. Все драматургические яйца передавили.

Пойдем собирать скорлупу.

ЧАСТЬ I.

Вот тебе и театр

Вдруг из гардеропа
Высунулась… Шарлотта.

Рецензия на модный
спектакль “Вишневый сад”.

“Чайка” начинается с театра. А театр, поверьте, начинается с автора, режиссера, актеров. Потом приходят зрители — начинается спектакль.

Забудьте эту хозяйственную пошлость, будто театр начинается с вешалки. 2500 лет назад уже был великий театр, гениальные драматурги — Эсхил, Софокл, Еврипид… а вешалок не было; греки даже не поняли бы, о чем речь.

Никаких вешалок, никакого гардеропа в “Чайке” нету. А театр есть. С самого начала!

Молодой интеллектуал Треплев сочинил пьесу и сам ее поставил, и даже сцену сам построил.

ТРЕПЛЕВ. Вот тебе и театр. Занавес, и дальше пустое пространство. Декораций никаких. Открывается вид прямо на озеро и на горизонт. Поднимем занавес ровно в половине девятого, когда взойдет луна.

Скоро на самодельной сцене замашет руками (да-да, не крыльями) юная провинциалка Нина Заречная (за спиной озеро, луна) и понесет ахинею: “Люди, львы, орлы и куропатки…” — ахинею, которую вроде бы знает наизусть весь цивилизованный мир.

НИНА. Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.

Космос, Космос, Космос! Но за минуту до этого космического бреда произойдут очень тихие земные скандалы, а потом — очень громкий, с криками, с топаньем ногами…

Сюжет

Сперва надо напомнить сюжет; многие “Чайку” читали давно, в памяти какие-то обрывки.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Ирина Николаевна Аркадина (по мужу Треплева), актриса.
Константин Треплев, ее сын.
Петр Николаевич Сорин, ее брат.
Нина Заречная, молодая девушка, дочь богатого помещика.
Шамраев, управляющий у Сорина.
Полина Андреевна, его жена.
Маша, его дочь.
Борис Алексеевич Тригорин, беллетрист.
Евгений Сергеевич Дорн, врач.
Семен Медведенко, учитель.
Работник. Повар. Горничная.
Действие происходит в усадьбе Сорина. Между третьим и четвертым действиями проходит два года.

Простая история. В русской провинции, в усадьбе старика Сорина, живет его племянник Костя Треплев, 25 лет. У Кости есть любимая мама, любимая девушка Нина и любимое занятие (страсть) — литература.

Мама Кости (актриса Аркадина) приезжает в усадьбу с любовником-писателем по фамилии Тригорин. Девушка Нина вскоре разлюбляет Костю и отдается (за кулисами) этому Тригорину. Любимая литература Косте не дается, а Тригорин — знаменитый столичный беллетрист, выходит, увел у Кости и маму, и девушку, и некоторым образом музу.

Костя дважды стреляется (оба раза за кулисами, нам не видно). Первый раз — вообще в антракте! — неудачно (легкое ранение в голову). Второй раз — в финале — удачно (наповал). Всё.

О.Л.КНИППЕР-ЧЕХОВА. Воспоминания.
Зимой 1897/98 года мы ходили неразлучно с желтым томиком Чехова, и читали, и перечитывали, и не понимали, как можно играть эту пьесу. Все мы любили Чехова-писателя, но, читая “Чайку”, мы, повторяю, недоумевали: возможно ли ее играть?

Они же не знали, что он великий драматург. Никто не знал. Думали, он вообще не драматург. Хороший беллетрист, взялся не за свое дело. Теперь мы живем в мире, где Чехов — гений, а тогда… Им не с чужих слов, не из школьной хрестоматии, а самим надо было понять и почувствовать это. Но даже теперь, несмотря на всемирное признание, большинство не понимает. “Скучно”.

А играть там и правда совершенно нечего. Но вот уже 115 лет эту историю ставят в театрах всего мира. И за 115 лет, кажется, ни разу не прочли внимательно.

ЧЕХОВ — О.Л.КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
Немирович и Станиславский в моей пьесе видят положительно не то, что я написал, и я готов дать какое угодно слово, что они ни разу не прочли внимательно моей пьесы.

Ну это Чехов сам виноват — внешне всё так примитивно, так банально, проще пареной репы. А театру хочется высот, и он пихает в “Чайку” символизм и прочие измы.

Но, уважаемые дамы и господа, символы по улицам не ходят, не целуются, не стреляются. Символы живут в наших умах. На сцене покажите человека, а уж потом (если очень повезет) он станет символом.

Шекспир и Сервантес не подозревали, что Гамлет и Дон Кихот станут символами. Это потом случилось. А попробуй великие авторы изначально сочинять (конструировать) символ — ничего бы не вышло. Вышла бы схема. А Чехов писал комедию.

Комедия

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
21 октября 1895. Мелихово
Можете себе представить, пишу пьесу… Пишу ее не без удовольствия, хотя страшно вру против условий сцены. Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви.

(Так могло бы выглядеть письмо Пушкина приятелю: “Можешь себе представить, пишу роман, хотя страшно вру против правил. Роман в стихах, очень много разговоров о литературе, мало действия, сто пудов любви”.)

...Итак, комедия!

Первые персонажи (в порядке появления на сцене) — абсолютно театральные, условные, служебные. Клоуны. Какое-то Бернардо, Франсиско, Медведенко.

— Кто здесь?! Почему вы всегда ходите в черном?!

Ах, простите, ошибка. Слиплись первые реплики. “Кто здесь?” — это некий никому не нужный Бернардо, это первая фраза “Гамлета”. А “Почему вы всегда ходите в черном?” — это некий никому не нужный Медведенко, это первая фраза “Чайки”. И никому не нужная Маша ответит дико, театрально и капризно:

— Это траур по моей жизни. Я несчастна.

Небось воображает себя героиней какого-нибудь Мопассана.

Скандалы до спектакля

На Костин спектакль про угасших пауков приходят зрители. Впереди — главные: актриса Аркадина (мама Кости) и ее любовник — известный беллетрист Тригорин.

Все ощущают неловкость, все скованны. Привела хахаля в семейное гнездо — на глазах у родного брата и родного сына — тяжелое (даже сейчас) нарушение приличий. Да еще мужика взяла младше себя.

…Как хотите, а женщина испытывает ужасный дискомфорт. С Тригориным она романтичная (конечно, молодящаяся), привычно лгущая каждую минуту; бровки, реснички, губки, голосок, грим, пудра, словечки, игривость… А тут — сын, здоровый лоб; и видно, что ему уже 25; а значит, ей не может быть 30; и даже 35 не может быть, а за сорок, господа, за сорок.

Напрасно думать, будто мы это понимаем, а персонажи — нет.

И она это понимает, и все это понимают. А если некоторые зрители еще не поняли, то Чехов им быстро и грубо объяснит. И не устами какого-нибудь лакея-хама. О мамаше выскажется родной сын — умный, тонко чувствующий, интеллигентный:

ТРЕПЛЕВ. Она скупа. У нее в Одессе в банке семьдесят тысяч*. А попроси у нее взаймы, она станет плакать. Ей хочется жить, любить, носить светлые кофточки, а мне уже двадцать пять лет, и я постоянно напоминаю ей, что она уже не молода. Когда меня нет, ей только тридцать два года, при мне же сорок три, и за это она меня ненавидит.
 

Беспощадные слова. До чего он ожесточен, если такое говорит.

Костя очень откровенен; ему не до приличий, у него тормоза не работают. Состояние молодого автора за 15 минут до премьеры первой пьесы… Его непрерывно трясёт.

Но все сценические Кости говорят это спокойно, как затверженный урок из древней истории. Потому что это древняя пьеса, классика; там давно всё утряслось: Агамемнон умер, Цезарь умер, царевич Димитрий умер (точнее, все убиты, давно зарезаны)… Но чтобы с правильными эмоциями сыграть Рим 15 марта 44 года до Р.Х., вообразите свои чувства, если по радио скажут: “Сейчас при входе в Государственную думу убит президент!”

Молодой человек (умный, тонко чувствующий, интеллигентный) показывает спектакль маме и ее любовнику. Что-то чудится знакомое в этой ситуации, в этом молодом, тонко чувствующем сыне, столь жестоком по отношению к родной матери…

Фотография. 1895 г.

…Возраст для женщины — больной вопрос. А для актрисы — страшный. Вот в 500-й раз она играет 13-летнюю Джульетту, а самой-то уже за пятьдесят. Спросите про год рождения — будет истерика.

В “Театральном романе” Булгакова это одно из ярких мест. Медицинское точное описание, анамнез. Не забудем: пишет врач (Булгаков — коллега доктора Чехова). Актрису знаменитого театра просят заполнить анкету.

Веселье Людмилы Сильвестровны прекратилось сразу.

— Какую еще анкету? Ах, боже мой! Боже мой! Только что я радовалась солнышку, сосредоточилась в себе, что-то только что нажила, вырастила зерно, чуть запели струны, я шла, как в храм... Ну, Пряхина, Пряхина, — нервно вскрикивала Людмила Сильвестровна, — ну, Людмила Сильвестровна! И все это знают, и ничего я не скрываю!

Торопецкая вписала три слова в анкету и спросила:

— Когда вы родились?

Этот вопрос произвел на Пряхину удивительное действие: на скулах у нее выступили красные пятна, и она вдруг заговорила шепотом:

— Пресвятая Богоматерь! Что же это такое? Я не понимаю, кому это нужно знать, зачем? Почему? Ну, хорошо, хорошо. Я родилась в мае, в мае! Что еще нужно от меня? Что?

— Год нужен, — тихо сказала Торопецкая. Глаза Пряхиной скосились к носу, и плечи стали вздрагивать.

— Ох, как бы я хотела, — зашептала она, — чтобы Иван Васильевич видел, как артистку истязают перед репетицией!..

Булгаков долго смакует сцену; видно, что натерпелся.

К актрисам прилипают роли; привычка “изображать”, притворство в крови. На сцене это — талант, но дома — ад. Они хохочут, рыдают, говорят цитатами, ненавидят чужой успех, даже если успех имела не конкурентка из ее труппы или из соседнего театра, а кто-то на другом конце света.

ТРЕПЛЕВ. Психологический курьез — моя мать… Попробуй похвалить при ней Дузе! Ого-го! Нужно хвалить только ее одну, нужно писать о ней, кричать, восторгаться ее необыкновенною игрой в “La dame aux camelias” или в “Чад жизни”, но так как здесь, в деревне, нет этого дурмана, то вот она скучает и злится, и все мы — ее враги, все мы виноваты.

Она говорит театральным голосом, а домашние стискивают зубы.

СОРИН. У меня ноги болят.

АРКАДИНА. Они у тебя как деревянные, едва ходят. Ну, пойдем, старик злосчастный.

Последние три слова — цитата из “Короля Лира”. Даже с родным братом она говорит как актриса.

…На спектакль, который Костя поставил по своей пьесе, приходят зрители — весь список действующих лиц. Нина за кулисами ждет, когда откроется занавес. Остальные рассаживаются, и у Кости с мамой происходит такой разговор:

АРКАДИНА. Мой милый сын, когда ж начало?

ТРЕПЛЕВ. Через минуту. Прошу терпения.

АРКАДИНА. Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души, и я увидела ее в таких кровавых, в таких смертельных язвах — нет спасенья!

ТРЕПЛЕВ. И для чего ж ты поддалась пороку, любви искала в бездне преступленья? Господа, начало! Прошу внимания! Я начинаю. (Стучит палочкой и говорит громко.) О вы, почтенные, старые тени, которые носитесь в ночную пору над этим озером, усыпите нас, и пусть нам приснится то, что будет через двести тысяч лет!

СОРИН. Через двести тысяч лет ничего не будет.

ТРЕПЛЕВ. Так вот пусть изобразят нам это ничего.

АРКАДИНА. Пусть. Мы спим.

Тут на самодельной сцене появляется Нина — начинается Костин спектакль.

Десяткам людей я показывал листок с этим отрывком из “Чайки” и спрашивал: почему Треплев говорит с матерью так грубо — “поддалась пороку”, “бездна преступленья” и т.д.? И почему на публично прозвучавшие оскорбления — никакой реакции? Ни мать его не одернула, ни дядя: мол, опомнись.

Ответы были самые разные:

“Треплев говорит так грубо, потому что плохо воспитан”.

“Они его не одергивают, потому что они хорошо воспитаны”.

“Треплев — писатель, поэтому он позволяет себе так хамить”. (Пожилая дама была абсолютно уверена, что у литераторов особые права.)

“Треплев сердится на маму, потому что она пришла с бойфрендом”. (Сказала молодая барышня.)

Конечно, Костя ненавидит Тригорина. Но публично оскорблять мать…

“Понимаете, — сказала барышня, — они из театральной семьи”.

Вышло, что и у театральных семей свои права, отдельная мораль...

Наши представления о морали и воспитанности основаны на нашем опыте и воспитании, на мифах о правилах приличия; матом кроем почем зря, но даму в лифт пропустим.

Сейчас на грубость не обратят внимания. Но в XIX веке ругать родителей было неприлично и даже опасно. За грубое слово, сказанное отцу или матери, можно было в тюрьму попасть. И не за мат, а всего лишь за то, что повысил голос.

Пушкин один-единственный раз в жизни был в панике.

ПУШКИН — ЖУКОВСКОМУ
31 октября 1824. Михайловское
…Голова моя закипела. Иду к отцу… и высказываю всё, что имел на сердце целых три месяца. Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, всему дому объявляет, что я замахнулся… Чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем.

Да уж, лучше в монастырь, чем в каторгу. Паника продолжалась несколько недель:

ПУШКИН — ЖУКОВСКОМУ
29 ноября 1824. Михайловское
…что было бы, если правительство узнало бы обвинение отца? Это пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: “Да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками?”

К концу XIX века стало мягче. В Уложении о наказаниях (аналог нашего УК) говорилось: “За оскорбление чести родителей дети подвергаются, при нанесении обиды на словах или на письме, аресту до трех месяцев. Публичность оскорбления увеличивает вину и ужесточает наказание”.

Почему же Костя так груб и почему его не одергивают?

Десятки опрошенных пожимали плечами: нет ответа. А ловушка в том, что в отрывке намеренно пропущены две ремарки Чехова. Вот как правильно:

АРКАДИНА (читает из “Гамлета”). “Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души, и я увидела ее в таких кровавых, в таких смертельных язвах — нет спасенья!”

ТРЕПЛЕВ (из “Гамлета”). “И для чего ж ты поддалась пороку, любви искала в бездне преступленья?” Господа, начало!..

Оказывается, это цитаты, чужие слова. Нельзя же наказать Треплева за то, что он цитирует Шекспира.

Он — Гамлет, она — Гертруда, а Тригорин (любовник матери) — значит, Клавдий, а Нина Заречная — значит, Офелия, и она предаст, обязательно предаст, а потом, как положено Офелии, сойдет с ума и будет до самого финала вскрикивать “я — чайка!”.

Но это потом; а сейчас начнется спектакль, который сочинил молодой, умный, тонко чувствующий. Когда-то он спрашивал Актера: “Вы могли бы выучить монолог в каких-нибудь двенадцать или шестнадцать строк, которые я сочинил?” И в Эльсиноре начался спектакль, который обнажил все отношения, сорвал все маски и был прерван на полуслове бешеным криком: “Прекратить представление!”

ТРЕПЛЕВ (вспылив, громко). Пьеса кончена! Довольно! Занавес! Довольно! Подавай занавес! (Топнув ногой.) Занавес!!!

...В “Чайке” есть еще сходство с “Гамлетом”, никем, кажется, не отмеченное: девушка — одна! Как это случилось, что в Эльсиноре нет ни одной фрейлины, ни одной субретки, Лаэрту некого взять за попку. И Клавдию, и Полонию некого потискать, ущипнуть. И в “Чайке” ни одной барышни, только Нина. Никто не пришел на спектакль, никто не пришел в гости с дочками поглядеть на Тригорина, хотя визит столичной знаменитости — событие в глуши, во мраке заточенья. Куда делись?

Одиночество! Ни одного друга, даже такого скучного, как Горацио (чтоб отравить минуту отдохновения). Даже предателя Гильденстерна нет, с которым, во всяком случае, можно ругаться. А почему? Кругом поместья, и не так уж далеко; слышно — поют, гитары. Он сидит как в тюрьме. Говорить вообще не с кем. И он поносит мать в разговоре со стариком-дядей, ее родным братом.

ТРЕПЛЕВ. Психологический курьез — моя мать…

...“Чайка” не копия “Гамлета”, это было бы глупо. И не пародия — пародия должна быть краткой, а длинные скучны ужасно.

Нет, это мотивы, это вечные темы, знакомая боль (кто ж из нас не Гамлет?).

Первая в мире Чайка — Вера Комиссаржевская.

Офелия-Заречная изменит, да как! — с Клавдием, да еще ребенка от него родит. Гамлет сперва попытается вызвать Тригорина на дуэль (восстать, вооружиться, победить), а потом, мучаясь своим вечным вопросом “быть или не быть”, решит его иначе, чем шекспировский. Застрелится (со второй попытки).

Ах да, у нас комедия. Это очень смешно: чеховский персонаж цитирует шекспировского. Выдумка цитирует выдумку.

Чужие слова

Слова имеют разный вес. Могут различаться в миллиарды раз. Если вы знаете значение слова — оно что-то весит. Если не знаете — оно пустота.

Скажи взрослому в России “22 июня 1941 года” — и это будет значить невыразимо много. Скажи эти слова дикарю в Африке — он пожмет плечами: просто старая дата.

“Много разговоров о литературе”, — пишет Чехов про свою “Чайку”. А с кем можно говорить о литературе? Только с тем, кто читает. Ням-ням, пи-пи, чмок-чмок — понятны всем. А говорить о литературе… С неграмотным нельзя, с полковником Скалозубом — невозможно, с Молчалиным — бессмысленно, с читательницей глянца — глупо.

Однажды я диктовал текст и, сказав “Освенцим”, задумался. Какие слова найти о концлагере, где уничтожили миллион человек? Поглядел на экран компьютера, а там “асвенцы”. “Ох, — говорю машинистке, — первая буква “о”. Она спокойно исправила, получились “освенцы”. “Вместо “ы”, — говорю, — надо “и”. Она поправила. “На конце “м”, — говорю. Она вписала. “Пожалуйста, — говорю, — “о” прописное”. Стало “Освенцим”, девушка спокойно ждет следующих команд.

— Вам сколько?

— 22.

— А вы откуда?

— Из Москвы. А что?

А ничего. Ее “асвенцы” были, видимо (у нее в голове), как чеченцы — то есть какой-то горный народ. А Освенцим не значил ни-че-го. И в дебрях Суматры, и в джунглях Амазонки он тоже, скорее всего, ничего не значит.

С персонажами “Чайки” такого не случится. Это русская интеллигенция: они читают толстые журналы (тогдашние: без картинок, без инструкций по рукоблудию; только стихи, проза, критика), они легко цитируют Шекспира, знают современную иностранную литературу, имена писателей у них на слуху. Треплев, ругая театр, ни с того ни с сего вплетает в свою речь Мопассана.

ТРЕПЛЕВ. Современный театр — это рутина, предрассудок. Когда в тысяче вариаций мне подносят всё одно и то же, одно и то же, одно и то же — то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своей пошлостью.

Он говорит это Сорину — своему дяде. И дядя не спрашивает, кто такой Мопассан, что за Эйфелева башня. Понимает, значит. Это мы, может быть, не совсем понимаем, что и почему они говорят. Хотя… Странное, смешное (чтобы не сказать дурацкое) выражение “бегу, как Мопассан”.

Богема

Стоп! А где смеяться? На афише — “комедия”, а тут унылая Маша носит траур по своей жизни, а Костя брюзжит.

Стоп! А где публика? Любительские спектакли собирают всю округу, а тут никого.

XIX век, скушно, людям хочется зрелищ. Домашние концерты, живые картины, спектакли — веселая толкотня, развлечение, желанный случай принарядиться…

На спектакле Треплева только домашние. Где же окрестные девушки, юноши? Где соседи? Телевизора не было; люди ходили в гости не только жрать, но и разговаривать. Когда говоришь — мозг работает, ищет аргументы. Именно в беседе приходят озарения (Сократ, Платон — диалоги).

Гостей в этой пьесе нет. Никого.

Дом трех сестер с утра до ночи набит гостями — офицеры, учителя… К владельцам вишневого сада постоянно заезжает Лопахин, вламывается добродушный Пищик с вечным приветом от дочки Дашеньки. В “Иванове” толкотня. А в “Чайке” гости не появятся ни разу. Случайно?

Гостей нет, а объяснение, кажется, есть.

Мы всё еще в самом начале. Треплев волнуется перед премьерой.

ТРЕПЛЕВ. Если Заречная опоздает, то, конечно, пропадет весь эффект* (луна зайдет. — А.М.). Пора бы уж ей быть. Отец и мачеха стерегут ее, и вырваться ей из дому так же трудно, как из тюрьмы.

Как написано — так и играют. У Нины Заречной родители — сволочи, самодуры, феодалы, бедная девушка. А вот наконец и она — потная, запыхалась.

НИНА. Весь день я беспокоилась, мне было так страшно! Я боялась, что отец не пустит меня. Но он сейчас уехал с мачехой. Красное небо, уже начинает восходить луна, и я гнала лошадь, гнала. Видите, как мне тяжело дышать. Через полчаса я уеду, надо спешить. Нельзя, нельзя, бога ради не удерживайте. Отец не знает, что я здесь.

Сейчас никто не понимает, почему ей так страшно, чем она рискует. В Уложении о наказаниях сказано: “Упорное неповиновение родительской власти влечёт за собой заключение в тюрьме от двух до четырех месяцев”. Вдобавок отец может проклясть, лишить наследства (а он богат, а она единственная дочь).

Жестокий отец, самодур, скотина; бедная девушка. Как написано — так и играют. Но пока дядя Сорин пошел звать публику, Нина, оставшись с Треплевым наедине, объясняет ему (нам!):

НИНА. Меня тянет сюда к озеру, как чайку... мое сердце полно вами. (Оглядывается.) Отец и его жена не пускают меня сюда. Говорят, что здесь богема...

Вот и ответ. Она, конечно, смягчила, потому что её отец и мачеха, наверное, говорят совсем другие слова: позор, разврат, грязь. А Нина сдуру, сгоряча, начала было цитировать: “отец и мачеха говорят, что здесь…”, но не посмела повторить и, запнувшись, подыскала “богему”. Но Треплев понял. Дома у Нины говорят о разврате. О разврате его матери. Вот когда начал зреть скандал; еще до маминой реплики “из Гамлета”.

И вот почему здесь нет ни одной другой девушки, ни одного соседа. Сюда неприлично ходить. (Заметим в скобках, что царскую цензуру не смутило наличие любовника у актрисы, цензура и не такое пропускала. Цензор сделал Чехову замечание, что Треплев недопустимо спокойно относится к поведению своей матери. Где-то в гостинице — пожалуйста, но дома, на глазах у сына — невозможно.) Семейные люди не придут и детей не пустят.

Богема — беспутный, осуждаемый в обществе образ жизни. А кто тут беспутен: Шамраев? Медведенко? Дядя Сорин? Костя? Нет, только она — Аркадина, мамочка родная.

…Нина гнала лошадь, ей надо скорее вернуться, пока не узнали. Но, значит, лошадь у Нины есть, она ездит куда угодно, ее не держат взаперти. Родители не пускают ее только сюда. Это не она в тюрьме, это Треплев, выходит, живет в чумном бараке.

Бедная, влюбленная в Треплева Нина, стесняясь, говорит: “Меня тянет сюда, — и поспешно добавляет, — к озеру, как чайку…”. Но ведь у озера есть и другие берега.

АРКАДИНА. Вечер такой славный! Слышите, господа, поют? Тут на берегу шесть помещичьих усадеб. Помню, смех, шум, стрельба, и всё романы, романы...

Да, они не в глуши, не в тайге. На берегах полно соседей, могла б и к ним — купаться, петь под гитару. Но Чайку тянет не к воде, а именно сюда: “Мое сердце полно вами”, — признается она Треплеву. Значит, любит. Значит, больше ни для кого в наполненном сердце места нет. Скоро будет.

Житейские пошлые (банальные) обстоятельства можно долго расковыривать, но Аркадина и Тригорин уже появились на берегу озера, возле самодельной сцены.

Аркадина — скорее всего от неловкости — вместо того чтобы просто спросить, скоро ли начнется (а еще бы лучше спокойно ждать, не дергая волнующегося автора-режиссера-сына), произносит нарочито театрально:

АРКАДИНА. Мой милый сын, когда ж начало?

ТРЕПЛЕВ. Через минуту. Прошу терпения.

Он услышал слишком хорошо знакомый сценический голос, но сдержался. А она не унялась.

АРКАДИНА (читает из “Гамлета”). “Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души, и я увидела ее в таких кровавых, в таких смертельных язвах — нет спасенья!”

ТРЕПЛЕВ (из “Гамлета”). “И для чего ж ты поддалась пороку, любви искала в бездне преступленья?”

Чехов прямо указывает в ремарке “читает из “Гамлета”. Читает не по книжке, конечно, а произносит как чтец-декламатор — сценическим неестественным голосом.

В то время не знали, что можно со сцены говорить по-человечески, не завывая, не тараща глаза. Важнейшей частью актерского дара считался голос, по-тогдашнему орган.

В пьесе “Лес” Островского герой-трагик басом выносит приговор новаторским постановкам.

НЕСЧАСТЛИВЦЕВ. А как пьесы ставят, хоть бы и в столицах-то. Канитель, братец. Я сам видел: любовник — тенор, резонер — тенор и комик — тенор; основания-то в пьесе и нет. И смотреть не стал, ушел.

Это XIX век. Но и потом… Послушайте записи великих мхатовских спектаклей середины ХХ века; как завывают великие народные артистки СССР — ужас; а публика задыхалась от восторга.

Читает из “Гамлета” — это яркая броская вывеска над дверью. Она обозначена в тексте, режиссер и актеры ее прочли (не вникая!), но для публики она не слышна, не видна.

Зритель должен сам, без подсказки, опознать не только некую инородную цитату, но именно Гамлета. Должен знать “Гамлета” настолько, чтобы мгновенно понять всю тяжесть сцены, ибо на этих репликах тяжкий груз сродни эдипову комплексу. Это самая страстная и яростная сцена в “Гамлете”. С Клавдием принц вежлив или насмешлив, с Лаэртом — враждебен или сдержан… Только с Гертрудой ярость до потери сознания (тень Отца бросается на выручку), убит Полоний, ибо Гамлет в бешенстве и хочет убить (кого-нибудь).

Актеры в “Чайке” этого никогда не играют. Даже если бы и хотели — очень трудно вложить ярость огромной сцены в две короткие, внешне проходные реплики. Публика тем паче не замечает, не сознает — всё мило, всё мимо… А ведь на этой двери вывеска-ремарка! Что же там, где нет вывески? Там, где двери заподлицо? — длинный тусклый коридор. — Ах, как там было скучно! — Скучно?! Это потому, что вы слепы и у вас нет ключей от комнаты, где груды золота и собака с глазами как башни.

…Аркадина просто хотела спросить, долго ли ждать, но — жеманство актерское, вечное кокетство — черт дернул “читать из “Гамлета”.

И какое место!!!

Но прежде напомним, что она известная провинциальная актриса и не вчера ею стала.

Сынок, понятное дело, дитя кулис, рос в уборной; вот мама гримируется, вот мама учит ролю, вот репетиции… Он давно знает наизусть ее интонации, ее классический репертуар.

И услышав слова Гертруды, он мгновенно превратился в Гамлета. И спрятавшись за принцем, как за маской, врезал маме по роже без всякой пощады: “И для чего ж ты поддалась пороку, любви искала в бездне преступленья?” Если эту фразу произносить с верной эмоцией, то раза два или даже три само вставится короткое словечко на букву “б”.

Вот они и провалились в ситуацию, знакомую им до слез, до прожилок, до детских припухлых желёз.

Старая болячка — только задень корку — сразу кровь и голое мясо. У нее и до Тригорина были любовники, понятная вещь. А вот мама у Треплева одна. И с детства он видел их, этих. “Костя, познакомься, это дядя Вова… Это дядя Дима… Это дядя Толя… Дядя Ваня, Коля, Петя…” Она старела, они молодели. И он ненавидит ее и всех этих.

Комедия, угу

На “Чайке” стоит авторское клеймо — “комедия”. Это важно. Мастер далеко не всегда клеймит изделие. Иногда — аноним, иногда — псевдоним (Чехонте), иногда “святочный рассказ”, “поэма”…

Тут — комедия. И — ничего смешного. Нет даже Епиходова со сломанным кием и ловлей паука. Нет Шарлотты с глупой собачкой…

Актеры, конечно, могут постараться: говорить дурацким голосом, строить рожи… Но в тексте — ничего смешного, ни одной шутки, ни одной комической ситуации. Все серьезны, обижены, замучены. Тяжелые отношения, оскорбления, семейные скандалы, разбитая любовь, смерть ребенка Заречной, смерть ребенка Аркадиной, полное разрушение семейных ценностей: у Шамраевых, у Аркадиной; у несчастной Маши с ее несчастным мужем-учителем где-то плачет грудной ребеночек; несостоявшаяся жизнь Сорина, Маши, Нины, Треплева… Ни одного счастливого человека. Ни одной комической сцены.

…Аркадина любит свою славу, успех (любовник-беллетрист Тригорин — часть этого успеха).

АРКАДИНА. Хорошо с вами, друзья (говорит она домашним), приятно вас слушать, но сидеть у себя в номере и учить роль — куда лучше!

Учат роли вслух. Мальчик выучил. В этой школе он, конечно, слышал не только Шекспира. Мать-актриса таскает с собой малыша. Мы это видели в “Цирке”. Аппетитная белая крошка Мэри (ярчайшая кинозвезда СССР Любовь Орлова) заламывает руки, в колыбельке рыдает негритеночек (прижитый ею в процессе расового преступления неизвестно от кого, но точно — не от китайца), а любовник — жестокий красавец-брюнет орет: “Фор ю, Мэри! Фор ю!”, и швыряет ей в лицо креп-жоржет, плиссе-гофре — тряпки-подарки.

…Да, Костя Треплев в детстве нагляделся и наслушался всякого. Взрослые грубые скоты не стесняются присутствием ребенка; думают, будто он не понимает (или вообще о нем не думают), а он всё понимает и всё помнит.

Этот Костя прижит дворянкой от киевского мещанина. Мама — дворянка, а сын — вечное унижение — мещанин. И она не находит ничего умнее, чем тыкать ему в глаза его позор (свой грех).

Аркадина (читает из “Гамлета”). “Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души…”

ТРЕПЛЕВ (из “Гамлета”). “И для чего ж ты поддалась пороку, любви искала в бездне преступленья?”

Треплев, услышав маму-Гертруду, не полез за словом в карман. Реплика вырвалась сразу, как только он рот раскрыл, ибо давно готова. Он, может, и сам не знал, что скажет ей такое публично. (И оба знают, что дальше — про сало продавленной кровати.)

Вспышки никто не ждал, все смутились, оторопели, опустили глаза, сделали (привычно) вид, будто ничего не произошло. Но погодите, Гертруда отыграется. Уж она-то знает, как задеть драматурга…

…Сало продавленной кровати — так перевел интеллигентный, тонко чувствующий Пастернак.

ГАМЛЕТ (матери).

Валяться в сале
Продавленной кровати, утопать
В испарине порока, любоваться
Своим паденьем...

А вот тонко чувствующий Лозинский:

ГАМЛЕТ (матери).

В гнилом поту засаленной постели,
Варясь в разврате, нежась и любясь
На куче грязи...

Ужас, как эти принцы разговаривают с мамой. “Любясь на куче грязи”… И вы верите, что принц в ярости употребил глагол “любясь”, а не какой-то более подходящий, более ходовой?

Так убивают; и это надо сыграть. А театр пробалтывает шекспировский мат влегкую и скользит дальше. Но лед тонкий, и было бы правильно провалиться в прорубь.

Играют, как написано… Как написано? Или — как поняли? Ведь так легко понять поверхностно, а то и превратно.

Вот хрестоматийное место. Болван-управляющий ни с того ни с сего пристает с разговорами, хочет показать, что не чужд культуре.

ШАМРАЕВ. Помню, в Москве в оперном театре однажды знаменитый Сильва взял нижнее до. А в это время, как нарочно, сидел на галерее бас из наших синодальных певчих, и вдруг, можете себе представить наше крайнее изумление, мы слышим с галереи: “Браво, Сильва!” — целою октавой ниже... Вот этак (низким баском): браво, Сильва... Театр так и замер.

Сколько “Чаек” перевидел, всюду Шамраевы, дорвавшись наконец до того места, где можно не стоять как мебель, а играть (со словами!), рычат инфразвуком, даже не диафрагмой, а, что называется, утробой: “Брэ-эво, Сы-ы-лва-а-а!” — чтоб люстра задребезжала.

А Сильва-то (о котором идет речь) — первый тенор тогдашней итальянской оперы. Тенор. Недаром у Чехова написано “баском”. И русскому певчему, пьянице, взять октавой ниже — тьфу. Театр замер от хулиганства, а вовсе не от небывало низкой ноты.

Чужие слова

АРКАДИНА. “Мой сын! Ты очи обратил мне внутрь души, и я увидела ее в таких кровавых пятнах…”

В “Чайке” это не шекспировская Гертруда говорит, это Аркадина “читает из”. Тут важная, принципиальная разница.

Гертруда — персонаж трагедии. Гертруда свои слова говорит в отчаянии. В ужасе от самой себя.

И — не забудем — погибнет от яда (как ее первый муж), от рук того же убийцы.

Аркадина восхищается собой, любит себя бесконечно. Даже юбку поднимает, чтобы ножки показать.

АРКАДИНА (прохаживается подбоченясь). Вот вам — как цыпочка. Хоть пятнадцатилетнюю девочку играть.

Она кокетничает, цитирует чужие фразы, ей не больно, а забавно; словечка в простоте не скажет, всё с ужимкой. Ее слова про “внутрь души” — пародия, издевка, провокация. Чиркает спичками возле пороховой бочки. Провоцируешь? Ну, получи.

Ремарки Чехова: Аркадина “читает из “Гамлета”, Треплев — “из “Гамлета”. Это неприметная, но огромная разница. Она “читает” — произносит по-театральному, как бы шутя, показывая голосом, что это из роли — бутафория, картонная дрянь. А Треплев “из “Гамлета”, Треплев не “читает”, он произносит эти слова как свои, своим голосом, это не бутафория, это сталь.

ГАМЛЕТ. Не кажется, сударыня, а есть.

Не надейся, что всё в шутку.

…На авансцене, значит, “Гамлет” — трагедия. Да еще какая! величайшая (хотя, скажем в скобках, не высочайшая. Высочайшие — Эдип, Электра, Эсхил, Софокл — там герой борется не с мамой, не с дядей, не с братом невесты; и даже не с собою и не с королем, а с Роком, с Судьбою, и, значит, никаких шансов, значит, с гарантией обречен).

А у нас на авансцене великая (в смысле самая знаменитая) трагедия; и потому зрители должны бы (по мысли автора) знать сюжет, понять перекличку, услышать мотивы.

Это возможно, когда тебя носом ткнули в ремарку “читает из “Гамлета”, но из партера ремарки не видны. Аркадина же не предупреждает: “Уважаемые зрители, сейчас я процитирую Шекспира”. Публика, возможно, замечает некоторую неестественность реплик и не более того.

А персонажи? Они-то поняли, что это “Гамлет”? Что в воздухе запахло серой? Что тут не шутка, а кровавая трагедия. Скоро запахнет буквально.

Персонажи разные. Персонажи интеллигентного Чехова отнюдь не все интеллигенты. Может, и Евангелие не все читали, хоть и православные. Тригорин, модный беллетрист, понимает, что это цитата. Хотя ему от этого не легче, ибо он знает, какую ситуацию воспроизвели любовница и ее сын (“провалиться бы им обоим! зачем я приехал!”). Опознала ли Маша? Дорн — доктор, образованный; но мало ли образованцев, образованных невежд? Доктор Чебутыкин (в “Трех сестрах”) спьяну признается: “Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер... Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость!”

Опознал ли “Гамлета” сельский учитель Медведенко? А Яков? (мужик, который “подает занавес”) — вот уж кто в людской расскажет тараща глаза:

— А он ей: ты, говорит, преступная пездна, отдалась Пороку!

— Кому-кому?!

— А этому, в шляпе!

* * *

— Люди, люди! Порождение крокодилов!

— За эти слова можно вас и к ответу!

— Да просто в полицию! Мы все свидетели!

— Меня? Ошибаешься! (Вынимает пьесу Шиллера “Разбойники”.) Смотри! “Одобряется к представлению”.* Ах, ты, злокачественный мужчина! Я чувствую и говорю, как Шиллер, а ты — как подьячий.

Это “Лес” Островского. Притянуть к ответу за крокодилов грозит не какой-нибудь невежественный Дикой. Гневается Евгений Аполлоныч Милонов — Островский указывает: “богатый помещик, 45 лет, одет изысканно”. Вдобавок такая комбинация Ф.И.О. говорит о том, что и родители Аполлоныча, и прародители были всецело погружены в прекрасное и высокое. А вот не опознал Шиллера.

…Оскорбление становится ли простительным, если оно — цитата? Несчастливцев (и быть может, Островский) ошибается. Способ обругать, конечно, остроумный, но действительно ли спасает ссылка на “Разбойников”? И демонстрация штемпеля цензуры “одобряется к представлению” спасает ли? “К представлению” не означает “к употреблению”; жизнь — не сцена. Если муж скажет жене: “Шлюха!” — удастся ли ему оправдаться тем, что он цитировал “Отелло” Шекспира? И вряд ли жена обрадуется начитанности мужа. Оскорбление может стать еще оскорбительнее, ибо а) изощренное, б) содержит дополнительные образы.

“Я говорю и чувствую, как Шиллер!” Актер проникается чужими чувствами, а не только заучивает чужие слова. Слова имеют силу. Чужие? Но человек молится чужими словами, объясняется в любви, прощается с жизнью (повторяя неизвестно чье “прошу никого не винить”). Важно, чтобы чужие слова шли из собственного сердца, тогда они летят вверх и, может быть, долетят. А иначе… Вот король-убийца пытается молиться:

КЛАВДИЙ. Слова парят, а чувства книзу гнут.
А слов без чувств вверху не признают.

...“Олени, жуки, все жизни, все жизни, пусто, пусто, страшно, страшно” — если бы так заговорила какая-то девушка, вы бы решили, что она либо сроду идиотка, либо сию секунду сошла с ума.

Почему про Нину мы так не думаем? Потому что знаем: она произносит чужие слова, она играет роль.

В пьесе Чехова “Три сестры” вдруг:

ЧЕБУТЫКИН. Бальзак венчался в Бердичеве!

Он говорит это ни с того ни с сего. Его фраза не имеет ни малейшей связи с происходящим в доме трех сестер. Это какие-то странные, чужие слова. Русская провинция, старый военврач — и вдруг “Бальзак венчался в Бердичеве”. Сумасшедший? Нет. Всё просто — у доктора постоянно газета в руках или в кармане. Он — как многие — вычитывает оттуда всякую чепуху, всякую дрянь, и вслух произносит поразившую его “информацию”, вот именно не имеющую никакого отношения к его жизни, к жизни трех сестер, к жизни всего их города.

Чехов — реалист, он описывает людей такими, какие они есть; это занятие жуткое. Он их даже не голыми укладывает на страницы своих пьес (некоторые в голом виде очень привлекательны). Он, можно сказать, вскрывает (как прозектор, как медэксперт).

ЧЕХОВ — ЛЕЙКИНУ
27 июня 1884. Воскресенск
Вскрывал я вместе с уездным врачом на поле, на проселочной дороге. Покойник “не тутошний”, и мужики, на земле которых было найдено тело, Христом Богом, со слезами молили нас, чтоб мы не вскрывали в их деревне… Убитый — фабричный. Шел он из тухловского трактира с бочонком водки. Тухловский трактирщик, не имеющий права продажи на вынос, дабы стушевать улики, украл у мертвеца бочонок…

Но вскрывают все же трупы, а в пьесе — живые люди, и надо, конечно, иметь характер и отчетливую беспощадность, чтобы всаживать в души перо (пусть писательское, а не бандитское). Проникающее ранение. Персонажи кричат, выдают себя с потрохами.

В “Дяде Ване”, в русской глуши, осенью (дождь), уездный врач вдруг произносит безумную фразу о погоде в Африке. Но абсурд кажущийся, объяснение есть:

АСТРОВ (подходит к карте Африки и смотрит на нее). А должно быть, в этой самой Африке теперь жарища — страшное дело!

У Чебутыкина — газета, у Астрова — карта.

ТРЕПЛЕВ. Современный театр — это рутина, предрассудок... всё одно и то же, одно и то же, одно и то же… я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни...

Когда Треплев говорит: “Бегу как Мопассан” — он, возможно, тычет дяде в лицо доказательство: раскрытую книгу Мопассана. Мол, смотри: он действительно бежал от Эйфелевой башни, действительно так чувствовал.

Треплев хочет доказать, что не сумасшедший, что у его мыслей и переживаний есть высокий образец. А кто знает, что Мопассан бегал от Эйфелевой башни? Чтобы понять сравнение, надо хоть понаслышке знать образец. Сказал бы “как Лир от лицемерных подлых дочерей”. Нет? Ну, как Пушкин — в Болдино от светского свинского Петербурга (письма Пушкина были уже опубликованы и с жадностью прочтены).

Сочинял бы Чехов “Чайку” сегодня, Треплев мог бы сказать “бегу, как ленинградская интеллигенция от газпромовского небоскреба” — мы бы поняли, потому что эта история сейчас у всех на слуху. Дядя, видимо, понял Треплева, потому что Мопассан у них на слуху.

Почему Треплеву подвернулось это имя, не самое вроде бы значимое в мировых координатах? Потому что книжки Мопассана валяются здесь повсюду (мы скоро это увидим). Какие? На этот вопрос в пьесе есть ответ.

ЧАСТЬ II.

Дегенерат

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
21 октября 1895. Мелихово
Можете себе представить, пишу пьесу… много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви.

Пять пудов любви — это тяжесть. Это нельзя играть влегкую, впроброс, тяп-ляп; пробормотал реплики из “Гамлета”, и дальше-дальше, а то потеряем темп и зрителю станет скучно.

А надо, чтобы не скучал.

Один из способов (чтобы зритель не скучал) — сделать персонажа больным. Например, в “Вишневом саде” “Ленкома” Петя Трофимов — больной: голова дергается, падает на бок, руки-крюки болтаются как попало, весь Петя трясется, заикается, брызгает слюной — мокро, мокро, мокро, ужас, ужас, ужас.

Верю, что юная восторженная дура Аня может полюбить дергающегося, лысого, плюющегося заику (ах, какая актерская работа! — восхищаются критики). Но смысл-то должен быть или нет?

Раневская не идиотка. Как же она наняла такого Петю в учителя своему семилетнему Грише? Как отпустила ребенка купаться с таким Петей? Вот мальчик и утонул…

Можно было бы спасти логику спектакля (если бы она там вообще когда-нибудь была). Можно было сыграть, что Петя стал таким после утонутия Гриши; мол, это душевная травма, страшная вина скособочили его и сделали заикой. Но нет, ленкомовский Петя ни секунды не страдает, не сожалеет. Фраза о погибшем ребенке прозвучала без толку, как холостой выстрел, и забылась всеми (и на сцене, и в зале). Дальше-дальше, а то заскучаем.

А в “Чайке” Андрона Михалкова-Кончаловского больным был Треплев. Актер старательно изображал все приметы ДЦП. Это глупость. Больные интересны только врачам (хорошим).

Нина любит Треплева (пока ее не увлечет Тригорин). Но очень сомнительно, чтобы девушка, любящая светлое, доброе, прекрасное, полюбила злого, дергающегося урода. Сначала он должен был бы прославиться, чтобы магия успеха заслонила физические недостатки. Но литератор он никакой, и даже влюбленная Нина морщится.

НИНА. В вашей пьесе трудно играть. В ней нет живых лиц. В вашей пьесе мало действия, одна только читка.

Она его пока еще любит (сердце полно), но так ругать пьесу в глаза автору за минуту до премьеры… Это очень жестоко. Нина слишком критична для влюбленной девушки. А скоро (как мы знаем) мама добавит “из “Гамлета”.

Зато доктору Дорну пьеса нравится.

ДОРН. Константин Гаврилович, мне ваша пьеса чрезвычайно понравилась. Странная она какая-то, и конца я не слышал, и все-таки впечатление сильное. Вы талантливый человек, вам надо продолжать.

И Маше, которая сохнет по Треплеву, пьеса Кости чрезвычайно нравится.

МАША (Нине, робко). Прошу вас, прочтите из его пьесы!

НИНА (пожав плечами). Вы хотите? Это так неинтересно!

Барышня мечтает о театре, мечтает стать актрисой, и — отказывается произнести монолог? Кокетничает? Хочет, чтобы уговаривали? Могла бы сказать “не готова”, “не в голосе”. А так хаять пьесу — предательство.

Раз не интересно, значит, бездарно. Нина и за глаза, при людях, называет Треплева бездарным. Впрочем, девчонка, что она понимает?

Влюбленная в Треплева Маша бросается как на амбразуру:

МАША (сдерживая восторг). Когда он сам читает что-нибудь, то глаза у него горят и лицо становится бледным. У него прекрасный, печальный голос; а манеры, как у поэта.

Ах, Маша!.. Горящие глаза и поэтические манеры, увы-увы, литератору приносят успех только в глазах некоторых девушек, а тексту обычно совсем не помогают и даже вредят.

Перечитайте еще раз кусочек его пьесы:

Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды и те, которых нельзя было видеть глазом, — словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли... Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь. На лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.

В театрах обычно это очень поэтическое место, даже слегка высокопарное. Это же Великий Чехов; Нина — Юное Дарование; Треплев — Новатор; и тема очень серьезная — Конец Света… Но подумайте: “молчаливые рыбы” — это ужасно смешно. Типичная красивость графомана, который не понимает, не слышит, что в очередной раз сочинил масляное масло, “молчаливый немой”, “мертвый труп”. Молчаливые — означает редко говорящие. Относительно говорливые рыбки встречаются только в сказках (Щука однажды говорит с Емелей, а Золотая Рыбка раза три — со стариком). И с логикой у Кости большие проблемы. Сказав, что “уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа”, он добавляет журавлей и майских жуков. То есть у него в голове существует “все живое”, а в придачу еще птицы и насекомые. Он пишет, что журавли “уже не просыпаются с криком”, хотя они, как и прочие птицы, в том числе чайки, всегда просыпаются молча в отличие от нервных девушек, которым снится всякая мохнатая дрянь.

И снится страшный сон Татьяне.
Татьяна силится бежать:
Нельзя никак; нетерпеливо
Метаясь, хочет закричать:
Не может; дверь толкнул Евгений:
И взорам адских привидений
Явилась дева; ярый смех
Раздался дико; очи всех,
Копыта, хоботы кривые,
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные,
Всё указует на неё,
И все кричат: моё! моё!

Страшно, страшно, страшно! Ужас, ужас, ужас!
Спор громче, громче; вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский; страшно тени
Сгустились; нестерпимый крик
Раздался... хижина шатнулась...
И Таня в ужасе проснулась...

Вот как надобно писать! Вот когда веришь в пробуждение с криком (нестерпимым). Не то что навеки уснувший журавль и майский жук, молчаливые рыбки…

НИНА (со сцены). Ужас, ужас, ужас... Вот приближается мой могучий противник, дьявол. Я вижу его страшные, багровые глаза...

Треплев, несомненно, большой художник. Описывая дьявола, он, возможно, смотрел в зеркало на свои горящие глаза. А сегодня — перед спектаклем! — все (дядя, Нина, мама) как сговорились довести его до бешенства...

1898 год. МХТ. “Чайка”. В центре: Всеволод Мейерхольд — Костя Треплев.

ЧАСТЬ III.

ТРЕПЛЕВ. Пора. Луна восходит?

ЯКОВ (работник, за сценой). Точно так.

ТРЕПЛЕВ. Спирт есть? Сера есть? Когда покажутся красные глаза, нужно, чтобы пахло серой.

Любиться в сале продавленной кровати! И всё? Успокоился и пошел играть спектакль? Как бы не так. После такой вспышки человек ночь не спит, стонет, дергается, кровь кипит, и на следующий день одно неосторожное слово “с той стороны” — он взрывается.

Здесь всё случается сразу. Не успел взвинченный Треплев трясущимися от бешенства руками поднять занавес, как мамины “неосторожные слова” посыпались горохом.

НИНА (со сцены). Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.

АРКАДИНА (тихо). Это что-то декадентское.

ТРЕПЛЕВ (умоляюще и с упреком). Мама!

Мог бы “умоляюще и с упреком” воскликнуть “тише!”, а он — ей, сидящей рядом с молодым любовником, — басом как по башке “мама!”. Ну погоди, урод, сейчас запахнет серой.

НИНА (со сцены). Вот приближается мой могучий противник, дьявол. Я вижу его страшные, багровые глаза...

АРКАДИНА. Серой пахнет. Это так нужно?

ТРЕПЛЕВ. Да.

АРКАДИНА (смеется). Да, это эффект.

ТРЕПЛЕВ. Мама! (Опять?! ё-моё.)

ПОЛИНА АНДРЕЕВНА (Дорну). Вы сняли шляпу. Наденьте, а то простудитесь.

АРКАДИНА. Это доктор снял шляпу перед дьяволом, отцом вечной материи.

ТРЕПЛЕВ (вспылив, громко). Пьеса кончена! Довольно! Занавес!

АРКАДИНА. Что же ты сердишься?

ТРЕПЛЕВ. Довольно! Занавес! Подавай занавес! (Топнув ногой.) Занавес!!!

Стерва! А если б ей во время спектакля публика стала задавать вопросы, а?

Фразочки Аркадиной не случайны. Она — актриса; знает, как больно ранит посторонний разговор в зале, даже шорох фольги доводит до бешенства, даже кашель. Если бы у нее был мобильник, он звенел бы непрерывно. “Алё? Ах, это ты!.. Нет, сейчас не могу говорить, смотрю Костину пьесу... Нет-нет, сейчас совсем не могу говорить... А ты где?.. А с кем?.. Ну мы скоро”.

Но, когда пьеса внезапно прервалась, прозвучала рецензия профессиональной актрисы:

АРКАДИНА. Теперь оказывается, что он написал великое произведение! Скажите пожалуйста! Надушил серой, заставил нас прослушать этот декадентский бред!

Она, конечно, и такая и сякая, но ведь права. Вы давно учились в школе? Забыли, как воняет горящая сера? Подожгите в гостях коробку спичек — получите сернистый ангидрид. Начинается неудержимый кашель; газ этот ядовит; на воздухе реакция продолжается, возникает еще более вонючий серный ангидрид. Костя добился эффекта. Вонь оказалась на первом месте, а все его страшные космические слова-слова-слова — на втором. Зрители кашляют и думают только об одном: когда ж это кончится?! Так отвлечь внимание от своей пьесы… Само просится на язык слово “дегенерат”.

…У мамы с сыном в середине “Чайки” будет скандал из-за литературы.

АРКАДИНА. Людям не талантливым, но с претензиями, ничего больше не остается, как порицать настоящие таланты. Ты и жалкого водевиля написать не в состоянии!

ТРЕПЛЕВ (иронически). Настоящие таланты! (Гневно.) Я талантливее вас всех!

Чёрт его знает; может, он и правда непонятый талант. Люди склонны отвергать новое. А ведь какой красивый текст произносит Нина:

НИНА (со сцены). В упорной, жестокой борьбе с дьяволом, началом материальных сил, мне суждено победить, и после того материя и дух сольются в гармонии прекрасной и наступит царство мировой воли…

“Занавес! Подавай занавес! Пьеса кончена!” — в бешенстве кричал Треплев. Но ведь это не так. Пьесса не кончена! Всё прервалось почти в самом начале. А что там было дальше? Ведь это не моноспектакль. Треплев и сам должен был появиться на сцене с красными глазами.

К счастью, сохранился план пьесы Треплева. Точнее, краткое изложение. В первом варианте “Чайки” Сорин (то ли читавший рукопись, то ли видевший генеральную репетицию) пересказывал Маше и Дорну:

“Рассказать сюжет затрудняюсь, ибо, по правде, ничего в нем не понимаю. Это какая-то аллегория, в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть “Фауста”. Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то “Праздник жизни”, на котором поют даже насекомые (майские жуки в липовых рощах. — А.М.), является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный. Наконец, сцена опять переменяется, и является дикое место, а между утесами бродит один цивилизованный молодой человек, который срывает и сосет какие-то травы, и на вопрос феи: зачем он сосет эти травы? — ответствует, что он, чувствуя в себе избыток жизни, ищет забвения и находит его в соке этих трав; но что главное желание его — поскорее потерять ум (желание, может быть, и излишнее). Затем вдруг въезжает неописанной красоты юноша на черном коне, и за ним следует ужасное множество всех народов. Юноша изображает собою смерть, а все народы ее жаждут”.

Я пошутил. Сорин этого не говорил. И это не пьеса Треплева. Это даже не Чехов. Это поэма Степана Трофимовича Верховенского, изложенная Федором Михайловичем Достоевским (“Бесы”, 1871). Пересказав “поэму”, Достоевский замечает: “Впрочем, тогда, в тридцатых годах, в этом роде часто пописывали”.

“В тридцатых” означает в 1830-х — за 60 лет до Треплева, который у нас новатор, авангардист; проповедует “новые формы”, бедный. И “поэма” не выдумка Достоевского. Была, была такая романтическая поэма “Торжество смерти” (1833); автор — 25-летний (как Треплев) литератор В.Печерин.

“Я талантливее вас всех!” — кричит Треплев. Может быть, он сам и верит в это. Пусть Нине его пьеса не нравится (“нет живых лиц”), маме не нравится. Зато Маше и Дорну чрезвычайно нравится, и в журналах печатают.

ПОЛИНА АНДРЕЕВНА. Никто не думал и не гадал, что из вас, Костя, выйдет настоящий писатель. А вот, слава Богу, и деньги стали вам присылать из журналов.

Костю печатают. Но ведь и всякую дрянь печатают; рынок требует новинок каждый день, талантов не напасешься.

А как его зовут в тех журналах? Неужели “Конст. Треплев, киевский мещанин”? Нет, эта фамилия ему ненавистна. Да и плохо для писателя быть Треплевым — треплом, трепачом. Девичья фамилия мамы — Сорина. Но "Сорин" тоже не годится: сор, мусор. Мамочка-то небось Аркадина (греческая мифология). А он? С его дурным вкусом и склонностью к спецэффектам… Опалов? Изумрудов? Яхонтов? Жизнь его пуста, никуда не ездит, нигде не бывает, коллекционирует высосанные из пальца сюжеты, где действия нет, нет живых лиц, зато афиши голосят... Мама разбинтовывает ему голову после неудавшегося самоубийства.

Мейерхольд. 1898 — год “Чайки”.

АРКАДИНА (снимает у него с головы повязку). Ты как в чалме. Вчера один приезжий спрашивал на кухне, какой ты национальности. А у тебя почти совсем зажило. Остались самые пустяки. (Целует его в голову.) А ты без меня опять не сделаешь чик-чик?

Треплева (в знаменитой “Чайке” МХТ) играл Мейерхольд — с его-то носом, с его лицом. Представьте, как Аркадина вглядывается в физиономию собственного сына и задумчиво спрашивает его (или себя?): какой он национальности? Дико смешно, если правильно сыграть. Возможно, она даже не твердо уверена в его отчестве.

“Сделать чик-чик” — это, извините, застрелиться. “Пи-пи”, “ням-ням”, а на голове, значит, “бо-бо”. Ей 43, ему 25, он бешено ревнует, а она с ним сюсюкает, как с грудным. Очень смешно, если правильно сыграть.

…Перед смертью Треплев, кажется, перестал себя обманывать. В финале он признается Нине:

ТРЕПЛЕВ. Я одинок, мне холодно, как в подземелье, и, что бы я ни писал, все это сухо, черство, мрачно.

Это не кокетство. Он и наедине с собой чувствует невыносимое отвращение к собственной писанине.

ТРЕПЛЕВ (пробегает написанное). Я так много говорил о новых формах, а теперь… (Читает.) “Афиша на заборе гласила... Бледное лицо, обрамленное темными волосами...” Гласила, обрамленное... Это бездарно (Зачеркивает.)

Жалко его. Зачёркивает свой текст, через минуту зачеркнёт жизнь. Перед смертью осознать собственную бездарность…

Но все они — персонажи. Гораздо важнее, что думает Чехов. Считает он Треплева талантливым или нет? На этот вопрос в одном из писем Чехова есть ответ. Увы, жестокий.

ЧЕХОВ — ЖИРКЕВИЧУ

2 апреля 1895. Мелихово

…всё это (оценивает Чехов присланный Жиркевичем рассказ) манерно и, как прием, старовато. Теперь уж только одни дамы пишут “афиша гласила”, “лицо, обрамленное волосами”.

Именно тогда Чехов сочиняет “Чайку” и вставляет Треплеву эти бездарные фразы. “Манерно, старо, дамская литература” — вот рецензия Чехова на писанину Треплева.

“Всё это новое московское искусство — вздор. Помню, в Таганроге видел вывеску: “Заведение искустевных минеральных вод”. Вот и это (“новое искусство”) то же самое. Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то ново”. — Бунин (будущий Нобелевский лауреат) записал в дневник эти слова Чехова. К такому взгляду на литературу в финале “Чайки” пришел и новатор Костя.

ТРЕПЛЕВ. Я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и не в новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души.

Крест на Косте ставит упоенный невероятным успехом Немирович-Данченко.

НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО — ЧЕХОВУ
18—21 декабря 1898. Москва
…После третьего акта
(где были бесконечные овации, вызовы автора и пр., и пр.) у нас за кулисами царило какое-то пьяное настроение. Все целовались, кидались друг другу на шею, все были охвачены настроением величайшего торжества… Артисты влюблены в пьесу... Вместе с тем трепетали за то, что публика слишком мало литературна, мало развита, испорчена дешевыми сценическими эффектами, не подготовлена к высшей художественной простоте, чтоб оценить красоты “Чайки”. Книппер — удивительная, идеальная Аркадина. От нее не оторвешь ни ее актерской элегантности, прекрасных туалетов обворожительной пошлячки, скупости, ревности и т.д. За Книппер следует Алексеева — Маша. Чудесный образ! Они имели огромный успех… Мейерхольд — Треплев. Был мягок, трогателен и несомненный дегенерат.

Ликующее письмо — отчет Немировича об огромном успехе. Он пишет о восторгах публики, счастливых рыданиях труппы и — о том, как кто играл. В его словах явная гордость: видишь, дорогой Антон Павлович, мы всё сделали, как ты хотел! нам удалось! Костя несомненный дегенерат!..

Законы драмы

В “Чайке” всё самое интересное случается за кулисами. За кулисами происходит падение девственной Нины; нам об этом даже не рассказывают. Только ближе к финалу звучит одно-единственное слово “сошлась”. За кулисами родится, а потом умрёт ребёнок Нины (от Тригорина); но и про эту трагедию героини будет сказано вскользь, мимоходом.

А лучше б Нина металась над больным ребенком, потом — над трупиком, потом — над гробиком… Нет? Ну хоть сама бы рассказала, рыдая и ломая руки. Нет. Полторы холодные фразы Треплева: “Был у нее ребенок. Ребенок умер”.

Чехов упрямо уходит от эффектных сцен. Самоубийство Кости происходит за сценой. А ведь смерть героя — что может быть эффектнее?

О трагическом происшествии сообщает старый врач Дорн. И не матери, а такому же, как он, равнодушному персонажу. Что тут играть? Как это играть?

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
21 октября, 1895. Мелихово
…страшно вру против условий сцены.

“Вру против условий сцены” — это так. Правильные условия перечисляет старая графиня в “Пиковой даме” Пушкина:

— Paul! — закричала графиня из-за ширмов, пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.

— Как это, grand’maman?

— То есть такой роман, где бы герой не давил (не душил. — А.М.) ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!

— Таких романов нынче нет.

И пьес таких нет, добавим. И не было. И Чехов сознательно “страшно врёт против условий сцены”. Против шаблонов!

Где эффекты? Из трех выстрелов в “Чайке” два не звучат вообще. Мы слышим лишь один, да и тот — слабый хлопок за сценой.

И ни одного монолога самоубийцы. Ведь Треплев перед тем, как хлопнуть дверью, должен был бы объясниться с публикой: свести счеты с бездушными близкими, проклясть изменщицу, осудить общество, сказать что-нибудь важное и высокое против мироздания и самого Творца… типа “нет правды на земле, но правды нет и выше”.

Вместо этого Костя произносит хилую детскую, прямо-таки малышовую фразу.

ТРЕПЛЕВ. Это может огорчить маму.

Как подумаешь — трудно найти более тихие слова для человека, который сейчас застрелится за кулисами.

Это последние слова героя. Но напрасно думать, будто он, как школьник, намерен огорчить маму своей смертью. Совсем наоборот.

НИНА. Нет, нет... Не провожайте, я сама дойду... (Обнимает порывисто Треплева и убегает.)

ТРЕПЛЕВ. Нехорошо, если кто-нибудь встретит ее в саду и потом скажет маме. Это может огорчить маму...

Мейерхольд подарил Чехову свою фотографию (тогда это было принято). Надпись: “Бледный Мейерхольд своему богу. Севастополь, знойные дни 1903 года”.

Его последние слова не о себе! Он вообще не говорит о своем самоубийстве. Он беспокоится о чувствах мамы, которая, конечно, огорчится, узнав, что где-то поблизости бегает соперница и может опять соблазнить Тригорина. А о своей смерти Костя — ни одного слова.

Мы даже не знаем, что это его последние слова. Не знаем, что он пошел стреляться.

Точнее: мы-то знаем, ибо читали (или смотрели, или где-то слышали). Но зрители на премьере 1896 года и представить не могли, что так внезапно всё оборвётся. Как обрыв ленты в кино — шок, гнев обманутых: “Деньги обратно!”.

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
21 ноября, 1895. Мелихово
Ну-с, пьесу я уже кончил. Начал ее forte
(сильно, итал.) и кончил pianissimo (еле слышно, итал.) — вопреки всем правилам драматического искусства.

“Вру против условий сцены” — скорее всего это признание касается именно стрельбы — оба суицида убраны с глаз. У доктора Чехова нет никакого любопытства к трупам. Он видел их сотни. Он их вскрывал. Возможно, острое желание почтенной публики видеть кровь и смерть Чехову известно, но потакать он не намерен.

Он упрям. После того как все объяснили ему ошибку (несценичность “Чайки”), он пишет “Три сестры”: дуэль за сценой, о смерти Тузенбаха сообщает старый врач.

ЧЕБУТЫКИН. Одним бароном больше, одним бароном меньше, все равно.

Но в “Трех сестрах” погибший хотя бы оплакан. А в “Чайке” последняя реплика предельно суха.

ДОРН (перелистывая журнал, Тригорину вполголоса). Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился...

Смерть героя в придаточном предложении. В греческой трагедии этот равнодушный предводитель хора называется Корифей.

“Страшно вру против условий сцены”…

Каких условий? Какой сцены?

Дездемону убивают на авансцене — то есть на глазах у публики. Отелло зарезался там же, чуть ли не на коленях у первого ряда. Гамлет, Лаэрт, Гертруда, Клавдий — все убивают и умирают на авансцене. Цезарь, Брут, Клеопатра, Антоний, Джульетта, Ромео, Тибальд, Меркуцио… И чеховский Иванов, соблюдая условия сцены, стреляется и падает (на будку суфлера).

Но есть другая традиция, другие “условия”. Пушкин, восхищаясь Шекспиром (и беря с него пример), действует совершенно иначе. О смертельной болезни Бориса мы узнаем от каких-то случайных безымянных бояр, от “Хора”. Бояр шестеро! А имён у них нет. У Пушкина они названы Один, Другой, Третий, Четвертый, Пятый, Шестой — номера обозначают их безликость; это, конечно, греческий Хор.

ПЯТЫЙ. Царь занемог! На троне он сидел и вдруг упал, кровь хлынула из уст и из ушей.

Куда лучше, если бы Борис вскрикнул, воздел руки и брызнул на партер литром клюквенного сока!.. В финале опять гибель за кулисами. Мы слышим только голоса.

(Кремль. Дом Борисов.)

НАРОД. Слышишь? визг! — это женской голос — взойдем! — Двери заперты — крики замолкли.

(Отворяются двери. Мосальский является на крыльце.)

МОСАЛЬСКИЙ. Народ! Мария Годунова и сын ее Феодор отравили себя ядом. Мы видели их мертвые трупы.

Семья Бориса гибнет за сценой. Мы слышим рассказ о смерти, но не видим тел. И царевич Димитрий умер в рассказе Пимена, и в том же рассказе народ растерзал убийц царевича.

Это очень старый прием. Это, быть может, главный Закон Сцены. Он обращен к воображению! как книга, где мы видим буквы, а не выколотые глаза. Мы должны представить себе ужас, а не кто-то представлять нам ужас, смешной еще и тем, что мёртвое тело оживёт, прозреет, начнёт кланяться и принимать букеты.

Эдип за сценой убивает отца, спит с собственной матерью, за сценой ослепляет себя, за сценой вешается его мать.

Медея (Еврипид) убивает своих детей за сценой. Мы слышим только голоса.

ДЕТСКИЙ ГОЛОС. Ай-ай… о, как от матери спасусь?

ДРУГОЙ. Не знаю, милый… Гибнем… Мы погибли…

В другой пьесе Еврипида героиня ослепляет своего врага и убивает его детей за сценой. Мы слышим только голоса.

ПОЛИМЕСТОР (за сценой). Ой-ой! Несчастному глаза мне вырывают!

КОРИФЕЙ. Вы слышите фракийца стон, подруги?

ПОЛИМЕСТОР (за сценой). Детей моих зарезали, детей…

КОРИФЕЙ. В шатре свершилось новое несчастье.

В шатре. В точности, как у Пушкина: “в доме”. (А в шатре орудует та самая Гекуба, над которой рыдал Актер на зависть Гамлету.)

Электра и Орест убивают мать и ее любовника за сценой. Величайшие драматурги-трагики Эсхил, Софокл, Еврипид — все оставляют смерть за сценой.

“Чем меньше видишь — тем больше понимаешь”, — говорил гениальный врач. Включается подсознание, подкорка знает всё и сразу.

У Андерсена в “Огниве” есть “собака с глазами как башни”. Ни одного ребёнка и даже ни одного взрослого это не смущает; верим. Но будь эта собака ростом с быка, да будь она даже со слона, — всё равно ни в каком кино, даже в мультфильме, не получится сделать глаза как башни (несоразмерность погубит). Это только в книжке можно!

…А гениальный “Маленький принц”: самого главного глазами не увидишь; зорко одно лишь сердце. Но ведь это не только философия, это жизнь, в том числе “низкая”, телесная.

ДОН ГУАН

Чуть узенькую пятку я заметил.

ЛЕПОРЕЛЛО

Довольно с вас. У вас воображенье

В минуту дорисует остальное;

Оно у нас проворней живописца…

Да, девушки. В юбке вы соблазнительнее, чем без.

Точно так же это касается самых высоких сфер. Запрет изображений Бога в некоторых религиях объясняется именно этим: воображение бесконечно сильнее любых изображений.

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
21 ноября, 1895. Мелихово
Читая свою новорожденную пьесу, еще раз убеждаюсь, что я совсем не драматург.

...В “Чайке” мать даже не узнает о смерти сына. Самоубийство проходит тихо и незаметно. Такого отказа, такого аскетизма мировая литература не знала. В этот момент, если правильно понять Чехова, Аркадина должна хохотать, звонко хохотать над каким-то словечком Тригорина, а лучше над своей собственной шуткой. Она умеет хохотать долго, профессионально, и на этом смехе опускается занавес. Финита.

На сцене — рассказчик, хор, Дорн.

 

ЧАСТЬ IV.

Открытая книга

Действие второе начинается ремаркой:

Площадка для крокета. У Дорна на коленях раскрытая книга.

АРКАДИНА. (Подбоченясь, прохаживается по площадке.) Вот вам — как цыпочка. Хоть пятнадцатилетнюю девочку играть.

ДОРН. Ну-с, тем не менее все-таки я продолжаю. (Берет книгу.) Мы остановились на лабазнике и крысах...

Дорн говорит “продолжаю”. Значит, это не новое занятие. Обычное, привычное чтение вслух (ни ТВ, ни радио тогда не было).

АРКАДИНА. Читайте. Впрочем, дайте мне, я буду читать. Моя очередь. (Берет книгу и ищет в ней глазами.) И крысах... Вот оно... (Читает.) “И, разумеется, для светских людей прельщать и заманивать романистов так же опасно, как лабазнику разводить крыс в своих амбарах. А между тем их любят. Итак, когда женщина избрала писателя, которого она желает заполонить, она осаждает его посредством комплиментов, любезностей и угождений...” Ну, это у французов, может быть, но у нас ничего подобного, никаких программ. У нас женщина обыкновенно, прежде чем заполонить писателя, сама уже влюблена по уши, сделайте милость. Недалеко ходить, взять хоть меня и Тригорина...

(Появляются Нина и Сорин.)

СОРИН (о Нине). Она сегодня красивенькая.

АРКАДИНА. Нарядная, интересная... За это вы умница. (Целует Нину.) Но не нужно очень хвалить, а то сглазим.

Целует, а глаза горят нехорошим огнём. Прав Костя: при ней нельзя хвалить других.

НИНА (садится рядом с Аркадиной и обнимает ее). Я счастлива! Я теперь принадлежу вам.

АРКАДИНА. Где Борис Алексеевич? (Откуда бы Нине это знать? — А.М.)

НИНА. Он в купальне рыбу удит.

АРКАДИНА. Как ему не надоест! (Хочет продолжать читать.)

Нина села рядом, обняла (вряд ли Аркадиной это нравится) и, конечно, вольно или невольно, заглянула в книжку. Сейчас Аркадина (в соответствии с ремаркой Чехова) начнет “читать про себя”. Ну и ремарка! Читает молча или — о себе? И то и другое. А Нина смотрит на ту же страницу, ибо не отсаживалась. Ух, какие вещи она читает, обнимаясь!

НИНА. Это вы что?

АРКАДИНА. Мопассан “На воде”, милочка. (Читает несколько строк про себя.) Ну, дальше неинтересно и неверно. (Захлопывает книгу.)

Захлопывает. “Неверно! Прекратить представление!”

Одно дело — смотреть на сцену, где разыгрывают твою историю (Клавдий не выдержал). Другое — читать о самом себе. Третье — читать о себе ужасную правду вслух! домашним! Не безымянным зрителям в партере, а тем, кто знает тебя насквозь.

Мопассановский текст для Аркадиной, как гамлетовский спектакль для Клавдия и Гертруды; слишком ярко, слишком точное зеркало. Ах ты, мерзкое стекло! Это врешь ты мне назло! Да еще тут эта милочка. (И как это случилось, что она знает, где Тригорин ловит рыбу? И как это Аркадина догадалась у нее об этом спросить?)

Такая стерва… Видите ли, уважаемые русскоязычные зрители сериального мыла (сами слова “сериал”, “сериальный” говорят русскому слуху, что это не искусство, а серня) — видите ли, слово “милочка” не выражает симпатию, любовь и прочую доброту; его произносят поджатые губы.

В “Войне и мире” Толстой о добрейшей графине Ростовой пишет: “Графиня была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной “милая”.

— Что вы, милая, — сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. — Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место”.

Милочка произносится с раздражением, а то и с ненавистью. За что? Хотя бы за то, что почти втрое моложе. За те взгляды мужские, которые невольно бросает на милочку Тригорин (ему всего лишь за тридцать).

Аркадина умеет налить яду в невинную фразу, но и “милочка” не глухая.

Оставшись одна, Нина хватает брошенную книгу. А как же! — женское любопытство. Страшно интересно, что так взбесило знаменитую актрису? А главное — ведь тут написано, как заполонить писателя, а именно этого она хочет, очень хочет.

Милочка читает в надежде что-то узнать, а может, и убедиться, что Аркадина (соперница) лжет. Может быть, все-таки Мопассан умнее и у него верно. Ведь она где-то читала, что Мопассан — гений. Да-да, у какого-то знаменитого русского беллетриста прямо сказано: “Мопассан — гений! Читайте Мопассана!”. А эта сказала “неинтересно и неверно” потому, что Мопассан попал в точку.

Слишком верно! Прямо в нерв, в больное место. В доме повешенного читают о веревке.

Вот на каком месте захлопнула раздраженная Аркадина “На воде” Мопассана, вот что стала читать Нина, оставшись одна:

“И, разумеется, для светских людей прельщать и заманивать романистов так же опасно, как лабазнику разводить крыс в своих амбарах.

А между тем их любят. Итак, когда женщина избрала писателя, которого она желает заполонить, она осаждает его посредством комплиментов, любезностей и угождений...

Как вода, падая капля за каплей, продалбливает самую крепкую скалу, похвала слово за словом западает в чувствительное сердце писателя. Лишь только она приметит, что он разнежен, растроган, завоеван этой постоянной лестью, она изолирует его, перерезает мало-помалу нити, быть может, связывающие его с чем-то еще, и незаметно приучает его приходить к ней, с приятностью проводить у нее время. Она выставляет его напоказ и выражает ему перед всеми подчеркнутое уважение, восхищение свыше меры.

Тогда, почувствовав себя кумиром, он остается в этом храме. Другие женщины начинают относиться к нему с изысканной благосклонностью, чтобы вырвать его у той, которая его покорила”.

Вырвать! А для этого быть “благосклонной”. Дальше, дальше! Нина жадно читает…

Ги де Мопассан.

Девушки (и не только) ведут себя по книжке. Дон-Кихот следует законам рыцарских романов. Татьяна пишет Онегину, воображая себя Дельфиной, Хлоей, Элоизой, — то есть следуя правилам не своей земной жизни, а именно выдуманной, романной. Там письмо герою — обязательный поступок, абсолютно нормальный. А в жизни молодой русской дворянки начала ХIХ века — абсолютно недопустимый. (Лотман пишет “если бы о письме узнали — репутация Татьяны была бы погублена безвозвратно”.)

...Нина с жадностью прочла советы Мопассана, как соблазнять романистов. И здесь же — ах! — про него! Про ихнюю писательскую породу. Почему они опасны, как крысы!

Вот что написано в книге Мопассана, которую Чехов подбросил на крокетную площадку.

“С романистом никогда нельзя быть спокойной, никогда нельзя быть уверенной, что он в один прекрасный день не уложит вас в голом виде на страницах какой-нибудь книги”.

“Уложит в голом виде”! Какой ужас! Нина читает торопливо и даже не совсем понимает, что речь идет о словесном портрете. Взбудораженная девушка (ХIХ века) читает “уложит в голом виде” — тут недолго и сознание потерять…

…Глядь — Тригорин. Легок на помине. Они наедине. Сейчас начнется очень странный разговор.

НИНА. Здравствуйте, Борис Алексеевич!

ТРИГОРИН. Здравствуйте. Кажется, мы сегодня уезжаем. Мы с вами едва ли еще увидимся когда-нибудь. А жаль, мне приходится не часто встречать молодых девушек, молодых и интересных (опытный, говорит вроде бы о теории, о неких абстрактных девушках во множественном числе, а на деле он говорит Нине “вы — интересная”). Я бы хотел хоть один час побыть на вашем месте, чтобы узнать, как вы думаете, и вообще что вы за штучка (“хочу узнать вас поближе”).

НИНА. А я хотела бы побывать на вашем месте. Чтобы узнать, как чувствует себя известный талантливый писатель. Чудный мир! Как я завидую вам, если бы вы знали! Вам — вы один из миллиона! — выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения... вы счастливы...

ТРИГОРИН. Я? (Пожимая плечами.) Вы очень молоды и очень добры.

НИНА. Ваша жизнь прекрасна!

Урок Мопассана усвоен; она говорит любезности и комплименты. Она говорит по книжке! Ах, расскажите о вашей известности! о вашем таланте! И Тригорин, недолго и слабо отнекиваясь, начинает… О литературе? Или он ее кадрит?

ТРИГОРИН. Что же в ней особенно хорошего? (Смотрит на часы.) Я должен сейчас идти и писать. Извините, мне некогда... (Смеется.) Впрочем, давайте говорить. Будем говорить о моей прекрасной, светлой жизни... Ну-с, с чего начнем? (Подумав немного.) Бывают насильственные представления (душевная болезнь), когда человек день и ночь думает, например, все о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь одолевает меня одна неотвязная мысль: я должен писать, я должен писать, я должен... Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь (он с ней “волнуется”, весьма откровенный ход в сторону гормонов, но сразу опять “мне некогда”; опытный), а между тем каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. Вижу вот облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее мотаю на ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится! Когда кончаю работу, бегу в театр или удить рыбу; тут бы и отдохнуть, забыться, ан — нет, в голове уже ворочается тяжелое чугунное ядро — новый сюжет, и уже тянет к столу, и надо спешить опять писать и писать.

И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни.

А публика читает: “Да, мило, талантливо... Мило, но далеко до Толстого”, или: “Прекрасная вещь, но “Отцы и дети” Тургенева лучше”. И так до гробовой доски все будет только мило и талантливо, мило и талантливо — больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить; “Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева”.

Разве я не сумасшедший? Разве мои близкие и знакомые держат себя со мною, как со здоровым? “Что пописываете? Чем нас подарите?” Одно и то же, одно и то же, и мне кажется, что это внимание знакомых, похвалы, восхищение, — все это обман, меня обманывают, как больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом.

Молодец. Перед барышней глубоко несчастный. Должен писать, писать, писать. Ворочает тяжелое чугунное ядро — каторжник! Потом этот цветок рвёт с себя лепестки, топчет свои корешки, потом он себя похоронил, всплакнул над собственной могилкой, потом сдал себя в сумасшедший дом. Конечно, она его пожалеет.

“Мне некогда”, а потом долго-долго о мытарствах и тяготах литературной работы (монолог Тригорина здесь сокращён втрое). И кто-нибудь верит, что 35-летний мужик (точный ровесник Чехова) читает 17-летней барышне лекцию о сюжетах, метафорах, литотах, плеоназмах, синекдохах, и — полчаса? Но ведь ему некогда.

Нет лучше способа увлечь, чем сказать “мне некогда”.

Он скромничает, описывает не триумфы, а страдания, муки сочинительства, открывает дверь в творческую лабораторию — девушка впервые слышит как пишут книги, как устроен глаз и ухо писателя. Заманивает.

Так иногда лукавый кот,
Жеманный баловень служанки,
За мышью крадется с лежанки:
Украдкой медленно идет,
Полузажмурясь подступает,
Свернется в ком, хвостом играет,
Разинет когти хитрых лап
И вдруг бедняжку цап-царап.

Бедняжка Нина слушает долго, потеряла дар речи от восторга. Он уходит. Она одна.

НИНА. Сон!

Это — конец второго акта.

...“Сон!” — это играют восторженно; типа: ах, божество взглянуло на меня! (хотя оно уже поглядывало, полузажмурясь, в купальне; ужель не оторвал глаз от поплавка?), ах, снизошло до разговора со мной, девчонкой…

Но “Сон!” можно произнести иначе. Как “не может быть”, как “наваждение”, пытаясь проморгаться и не веря своим ушам.

Она впервые услышала, как пишут, как смотрят, думают и чувствуют писатели, но она, кажется, это где-то уже читала. А-я-яй!.. Она побежала по аллее от озера, обратно на крокетную площадку, продралась сквозь кусты сирени, задыхаясь на скамью упала, открыла и перечитала, натыкаясь то на отметку ногтем, то на карандашную галочку…

...Скажи, что ты читаешь, и я скажу, кто ты.

Девичье любопытство, девичьи мечты… Не было ни одной дворяночки (а может, и мещаночки), которая бы не воображала себя Татьяной. “Онегина” знали наизусть, а там описана очень живая Татьяна, которая (горя любовью и любопытством) залезает в кабинет Онегина, в отсутствие хозяина шарит по книжным полкам.

И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.

Хранили многие страницы
Отметку резкую ногтей;
Глаза внимательной девицы
Устремлены на них живей.
На их полях она встречает
Черты его карандаша.
Везде Онегина душа
Себя невольно выражает.
И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной…

“Онегин” витает над всей русской литературой. Он, может быть, не так разошелся на цитаты, как “Горе от ума”, но Татьяна, ее судьба, ее мечты, ее характер… Нет такого пошляка, который бы, услышав, что новую знакомую зовут Таня, не произнес бы “итак, она звалась Татьяной”. Но не все помнят, как она в кабинете Онегина читает его книги и через онегинские пометки на полях пытается понять его душу.

И не было ни одной грамотной девушки, которая с юности, с детства не знала наизусть “но я другому отдана!.. вообрази — я здесь одна!”

Нина — конечно, Татьяна, куда деваться. А все особи мужского пола, натурально, Онегины. И Треплев, конечно, Онегин. Помните, как Костя бранил театр: “рутина, предрассудок, всё одно и то же, одно и то же, одно и то же…”

…потом на сцену
В большом рассеянье взглянул,
Отворотился — и зевнул,
И молвил: “Всех пора на смену;
Балеты долго я терпел,
Но и Дидло мне надоел”.

Треплев — молодой Онегин, а Тригорин — постарше и знаменитый.

Важная находка!

…В самом начале 1950-х, еще при Сталине, Театр им. Пушкина (б. Александринка) обследовали на предмет ремонта. Многие здания Ленинграда пострадали в блокаду из-за отключения отопления, канализации… От стен отодвигали стеллажи с пыльными отсыревшими папками архива, отдирали обои. В руки попала амбарная книга — режиссерский журнал Карпова, первого постановщика с треском провалившейся “Чайки” (1896), где Нину играла красавица Комиссаржевская. В журнале — рукописные листы. Тогда их не сочли большой ценностью: подумаешь, черновики… На двух таких листках монолог Тригорина, где в конце опять сумасшествие, увы; но — без Поприщина. Текст, пожалуй, суше, чем окончательный, но в какой-то степени гуще, более медицинский. Помните письмо Лейкину: "Вскрывал я вместе с уездным врачом на поле, на проселочной дороге".

НИНА. Ваша жизнь прекрасна.

ТРИГОРИН. Отчего же мне причиняет страдание эта жизнь, в которой большинство людей находит только удовлетворение?

Дело в том, что я ношу в себе второе зрение, составляющее одновременно и силу и несчастье писателей. Не завидуйте нам, — мы достойны жалости.

Всё, что вижу, все радости, удовольствия, страдания, отчаяние — всё мгновенно превращается в предмет наблюдения. Вопреки всему, вопреки своей воле я беспрерывно анализирую сердца, лица, жесты, интонации. Глаз писателя, как насос, поглощает всё. От него ничего не укроется; он собирает движения, жесты, намерения — все, что проходит и происходит перед ним.

Я ловлю самые ничтожные слова, самые ничтожные поступки, самые ничтожные вещи и запираю в свою литературную кладовую. С утра до вечера я ссыпаю в кучу наблюдения всякого рода, из которых делаю повести, которые ходят по всему свету и будут прочитаны, обсуждены, истолкованы тысячами, миллионами людей.

У меня словно две души. И я живу, осужденный на то, чтобы всегда быть отражением самого себя и отражением других, осужденный наблюдать, как сам я чувствую, действую, люблю, думаю, страдаю, и никогда не страдать, не думать, не любить, не чувствовать, как прочие люди — чистосердечно, искренне, попросту, не анализируя себя после каждой радости и каждого рыдания.

Когда пишу, не могу удержаться от соблазна включить в свои книги все то, что понял, все, что знаю; и тут нет исключений ни для родных, ни для друзей; с жестоким беспристрастием обнажаю сердца тех, кого люблю или кого любил; даже сгущаю краски, чтобы достичь большего эффекта, заботясь только о своем произведении.

И если писатель любит женщину, он вскрывает ее, как труп в больнице.

Одновременно актер и зритель в отношении самого себя и других, он никогда не бывает только актером, как бесхитростно живущие простые люди. Всё вокруг него делается прозрачным, как стекло: сердца, поступки, тайные намерения, — и он болеет странной болезнью, каким-то раздвоением ума, отчего и становится существом, страшно вибрирующим, превращенным в механизм, сложным и утомительным для себя самого.

Каторжный труд! мучительная жизнь! “Вскрывает ее, как труп в больнице” — образ, типичный для доктора Чехова.

...Я пошутил. Это не Тригорин. И это не Чехов. Это Мопассан “На воде”, милочка. Вот что перечитала Нина, прибежав на крокетную площадку. Для нее теперь яснее ясного: Тригорин читал “На воде”! Это его пометки на полях! “Литературная кладовая”! Боже мой! он говорил по книжке! (Он тоже говорил по книжке, это очень смешно, если правильно сыграть.)

ЧЕХОВ — ИОРДАНОВУ
24 ноября 1896. Мелихово
Мопассан продается теперь дороже, чем 6 р., но мне отдали за 6, с уступкой 10%. Я не остановлюсь на этих 12 томах и буду приобретать Мопассана по частям в хороших переводах и на французском языке.

К тому времени Россия уже 15 лет зачитывалась Мопассаном.

ТУРГЕНЕВ — МОПАССАНУ
26 сентября 1881
Ваше имя наделало немало шума в России; переведено всё, что только было возможно.

...Шекспир у Чехова — на поверхности. Аркадина и Треплев “читают из “Гамлета”. Но и Мопассана Чехов не прятал. Ключ от комедии лежит у всех на глазах, на крокетной площадке.

Мопассан “На воде” — книга из библиотеки Чехова. И вы думаете, что Чехов случайно именно ее раскрыл и положил на сцену в “Чайке”? Эта книга раскрыта там с самого начала, ее читают вслух в кругу семьи. Треплев говорит “бегу как Мопассан”, Маша и Медведенко начинают “Чайку” фразами Мопассана (из знаменитого романа “Милый друг”) — и всё это случайно?

Книга лежит на крокетной площадке, как яйца чайки на берегу, — совершенно открыто. А люди не видят. Ладно мы, но и французы за 115 лет сотни раз поставив “La Mouette”, не увидели Мопассана (и его мыслей) в Тригорине Antoin’a Tchekoff’a. Они тоже ленивы и нелюбопытны.

Рисунок Ги де Мопассана. 1889.

ЧАСТЬ V.

Не Онегин

Если мы благородно говорим — значит, у кого-то научились. Если у нас высокие мысли и чувства — значит, где-то вычитали, подцепили как заразу. (Значит, нужные книги ты в детстве читал! Высоцкий.) И мы по речи, по опознаваемым на слух цитатам (а в звуках голоса кавычки не видны) узнаём — свой!

…Ошеломленная Нина вдруг поняла, что Тригорин говорил “по Мопассану”.

И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной…
Слов модных полный лексикон...
Уж не пародия ли он?

Уж не пародия ли Тригорин? Уж не ничтожество ли? Что ж, может быть. Пока не требует беллетриста к священной жертве Аполлон, быть может, всех ничтожней он. Откуда писатель знает, что думает и чувствует негодяй? “Игрок” написан игроком, а не аскетом; Ставрогин написан сладострастником, а не импотентом, не монахом.

И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать…

Она начинает понимать личность Онегина через книги, которые он читал и через пометки, которые делал на полях. (Так историк понимает Сталина через его пометки на полях переписки Грозного).

Но это значит, что Татьяна понимает все эти книги; может быть, не до конца, может быть, иначе, чем он; но они ей знакомы: сюжеты, герои.

Она дура, дай ей MP3-плейер — она не поймет, что это. Зато она умеет играть на гитаре, на фортепиано, на флейте. Поставь у крыльца “Майбах”, Пушкин поймет (по колесам), что это повозка, и будет искать, куда запрячь лошадей, а там под капотом их пятьсот — вот как шагнула, скакнула цивилизация, угу.

…Известная картина: бомж-оборванец стоит на коленях, протягивает руки, а называется “Моление о чаше”. Спросите старшеклассника, в чем смысл? что изображено? — Алкаш просит на пиво. …У подростка на шее крестик, но у него нет ключа. Ему не открываются смыслы. Мимо, мимо.

...Конец второго акта. После объяснений с Тригориным, оставшись одна, Нина произносит под занавес: “Сон!”. Как написано, так и играют: типа мечта сбылась. Лицо актрисы в это время счастливое, восторженное; видно, что и она и режиссер невнимательно читали пьесу, пропустили ремарку. У Чехова так:

НИНА (подходя к рампе; после некоторого раздумья). Сон!

Обратите внимание, дамы и господа: “после некоторого раздумья”. Счастливые фонтанируют, они не раздумывают. А Нине надо пережить эту неприятность: он говорил с ней “из Мопассана”, надо придумать ему оправдание. И придумает обязательно. Потому что любит. Осуждена судьбою властной. Занавес.

Третий акт — бурное развитие деревенского романа.

Нина влюбилась в Тригорина, призналась ему, бегала в город заказывать медальон с гравировкой (в деревне же нет ювелиров и граверов). Татьяна в свое время обошлась без посторонней помощи — прелестным пальчиком.

Татьяна пред окном стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель 0 да Е.

НИНА. Мы расстаемся и... пожалуй, более уже не увидимся. Я прошу вас принять от меня на память вот этот маленький медальон. Я приказала вырезать ваши инициалы... а с этой стороны название вашей книжки: “Дни и ночи”.

ТРИГОРИН. Как грациозно! (Целует медальон.) Прелестный подарок!

Грациозно! Прелестный! — слащавая пошлость; но она не замечает, она влюблена, счастлива, грустна — настоящая героиня из книжки.

НИНА. Иногда вспоминайте обо мне.

ТРИГОРИН. Я буду вспоминать… (оставшись один читает на медальоне). “Дни и ночи”, страница 121, строки 11 и 12 (ищет в книжке) вот... (Читает.) “Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее”.

Это, конечно, комедия. Но это не цирк, дело не в смешных репризах (их тут нет). Это зоопарк; люди в обезьяннике смеются не потому, что мартышка шутит. Публика смеется собственным мыслям “по поводу”, узнаёт знакомых и немножко себя.

На сцене Нина дарит Тригорину медальон с романтической цитатой из Тригорина. Но публика (просвещенная часть публики) может засмеяться, ибо выдумка Чехова дарит выдумке Чехова медальон с цитатой из Чехова. Нина подцепила красивую фразу в рассказе Чехова “Соседи”. (Ей и дела нет, что там эту фразу пишет женатый пошляк-соблазнитель.) Ей понравились слова и она наивно дарит их своему соблазнителю — якобы автору фразы. Но это Чехов подарил Тригорину свой рассказ, из которого Нина вычитала… Запутались? Это ящерица заглотала свой хвост, это заколдованный круг.

Беллетрист Тригорин точный ровесник беллетриста Чехова (им по 35). И два рассказа Тригорина, которые цитируются в “Чайке” — это рассказы Чехова. И любовницы Тригорина — актрисы (как у Чехова). И “Славянский базар”, куда Тригорин придет к Нине, — та самая гостиница, где обычно останавливался Чехов. И потому считается, что Тригорин — это Чехов.

…Кто ты, мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель?
…Кончаю! Страшно перечесть...
Стыдом и страхом замираю...
Но мне порукой ваша честь,
И смело ей себя вверяю...

Попробуйте сократить огромное письмо Татьяны к Онегину до одной фразы. Выйдет: “Если тебе понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее”. Именно так. Бедная девочка.

Взять жизнь? Убийца он что ли? Написано по-русски: “приди и возьми”. Беда с этими девушками. Влюбляются в кого попало, буквально теряют голову, то есть до безумия. Но великодушные мужчины в таких случаях ведут себя иначе. Получив гравированное “письмо Татьяны”, 35-летний Тригорин мог бы взять пример с Онегина (они дальние родственники).

“Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей...
Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней…
Учитесь властвовать собою;
Не всякий вас, как я, поймет;
К беде неопытность ведет”.

А этот не отказался, попользовался. Всё так и вышло. Неопытность Нины довела ее до беды. Сама виновата. Разве Тригорин обещал жениться? Нет, прочитав “приди и возьми”, он тут же сообщил ей, куда придет и где возьмет.

НИНА. Борис Алексеевич, я решила бесповоротно, жребий брошен, я поступаю на сцену. Я ухожу от отца, покидаю все, начинаю новую жизнь... Я уезжаю, как и вы... в Москву. Мы увидимся там.

ТРИГОРИН (оглянувшись). Остановитесь в “Славянском базаре”... Дайте мне тотчас же знать... Я тороплюсь...

Хорошая ремарка “оглянувшись”. Знает гад, что делает, потому и оглядывается. “Остановитесь в Славянском базаре” — это значит, остановитесь там, где мне будет удобно уложить вас в койку.

Она “начинает новую жизнь”! А он — всего лишь новую интрижку.

Не Онегин.

Он ведь ей предлагает секс и только. Её душа ему совсем не нужна, даже лишняя деталь, даже мешает (душа склонна плакать, ждать подвигов каких-то), но тельце выглядит аппетитно. Пуркуа бы и не па? Замуж? Но у нее нет иллюзий, ибо тогда он бы не в гостиницу звал, а ехал знакомиться с родителями (даже если и не собираешься сразу просить руку, сердце и благословение).

Погибну, — Таня говорит, —
Но гибель от него любезна…

Нине 17, в точности как Татьяне; Тригорин мог бы остановить, предостеречь: “Отец у вас строгий, выгонит, проклянет”.

Так и выйдет, ее проклянут и выгонят из дому. Навсегда.

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю…

Человек кается, проклинает себя, свои ужасные поступки, но...

Тригорин — не Онегин. Даже не подонок Анатоль. Тот все же планировал венчание с Наташей Ростовой (пусть и у подкупленного попа, но Богу все равно). А этот беллетрист — попросту — в “Славянский базар”.

Тригорин делает еще кое-что недопустимое с точки зрения порядочного человека. Он кадрит девушку на глазах своей дамы и всех ее родных…

— Погодите! Если Тригорин это — Чехов, то как же вы называете его “подлецом”?!

— Кого?

— Чехова! Интеллигентнейшего Антона Павловича, который…

— Да-да, он уже 150 лет “который”. Но я не Чехова, а Тригорина назвал подлецом. А нарисовал его таким именно Антон Павлович.

— Но…

— Нет, теперь вы погодите. Согласны, что подлые поступки вызывают у людей отвращение?

Согласны, что он поступил с Ниной подло, когда совратил? И еще подлее, когда бросил с ребенком. И еще подлее, когда своего ребенка оставил незаконнорожденным (ведь не знал же заранее, что дитя скоро умрет). И вам кажется, что интеллигентнейший Чехов все это оправдывает? Нет. А если он не прощает это другим, то в сто раз сильнее не прощает себе (это и есть свойство интеллигента — себя корить беспощаднее, чем других). И “Наше всё” писало именно об этом “и с отвращением читая жизнь мою…” Тригорин — симпатичный, крупный, красивый, успешный — в том и дело. Если бы он видом и речью был мерзавец Смердяков — то есть заведомый, с первого взгляда понятный негодяй, то неинтересно, и Нина полная дура. А он внешне “безупречен”.

Душа и тельце

Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Вздыхает и, себе присвоя

Чужой восторг, чужую грусть…

Татьяна видит себя Дельфиной, Онегина — Грандисоном. Нина Заречная тоже видит себя и Тригорина книжными героями “из романа”. Она (в мечтах) — Татьяна, а он…

Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.

Татьяна влюблялася в обманы — то есть с восторгом впитывала. Потом Нина впитывает Татьяну…

Выдумка Чехова (Нина Заречная) живет по законам природы: дышит, любит, рожает. Но она еще живет и по законам цивилизации: выдумка Чехова читала выдумки Пушкина и действует по образцам. (Теперь, сидя в одноклассниках, юные читают иное. Самая часто встречающаяся фраза в “одноклассниках” и прочих блогах: “Не о чем писать”. Вторая по частоте — “Скучно”. Вообразите эту цивилизацию: пользуясь фантастическими достижениями науки и техники, они сообщают друг другу, о том, что им скучно.)

…Мы их (чеховских) понимаем постольку, поскольку читали те же книги: Достоевский, Шопенгауэр… А если не читали, то хотя бы слышали (как Чебутыкин).

И мы их не понимаем, если не читали. Как племянницы и каноники не понимали Дон Кихота, смеялись над ним, считали идиотом.

…И всё это усложнялось тысячи лет. От там-тама до скрипки и органа, от дикаря до Баха, Моцарта, Шостаковича… И вдруг — вернулось к там-таму, выродилось (деградировало) в рэп, в голый ритм, без мелодии, без мысли.

Мы не можем понять, почему застрелился Константин, так же как не понимаем, почему киты выбрасываются на берег.

Мотивы Цезаря, который несмотря на предупреждения, идет без охраны на Форум (где его зарежут), — невозможно объяснить современному президенту (банка, России, нефтяной компании). Цезарь — дурак, просто дурак.

Пушкин стал под пистолет, оставил красавицу вдову, сирот, огромные долги. Дурак, просто дурак.

— Но их считают умнейшими людьми эпохи.

— Дурацкая эпоха. Все эпохи ваши — дурацкие. И Римская, и Пушкинская.

— Но от дураков остались великие книги, картины, законы, победы, здания, музыка. А от вас не останется ни-че-го.

Тексты Пушкина, Чехова, Тургенева, Мопассана… пропитаны всем, что они читали, а читали они чрезвычайно много. Всё это повлияло на их поведение. Но это уже — их поведение, их образ мыслей, образ жизни. Слово “образ” — образец — списанный с кого-то и доставшийся нам (как икона). Это действует на всех и всегда. Даже на самого простого (простодушного) деревенского парня.

Он медлит с ответом
Мечтатель-хохол:
— Товарищ, Гренаду
Я в книге нашел.

Я хату покинул
Пошел воевать
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать…

Хохол начитался и пошел воевать за бедняков. Дон Кихот начитался и пошел воплощать — заступаться за кого попало. Важно, что он выбрал из старых книг роль Доброго Защитника, бескорыстного и отважного, не поддающегося на соблазны. А мог бы, кажется, выбрать роль негодяя, злого колдуна — их в романах гораздо больше. Но правильные книги устроены так, что ты душою с героем, а не с подонком.

Стоп! а почему пьеса называется “Чайка”? А потому, что Костя Треплев (которому изменили все: Нина, мама, литература) страдает, ходит с ружьем, стреляет в кого попало. Вот убил чайку, абсолютно несъедобную птицу. Напрасно погубил.

ТРЕПЛЕВ (с ружьем и с убитою чайкой). Вы одни здесь?

НИНА. Одна. (Треплев кладет у ее ног чайку.) Что это значит?

ТРЕПЛЕВ. Я имел подлость убить сегодня эту чайку. Кладу у ваших ног.

Хорош подарочек. Преподнёс и ушёл. Глядь, откуда ни возьмись, Тригорин. Ах, какая радость!

ТРИГОРИН. Хорошо у вас тут! (Увидев чайку.) А это что?

НИНА. Чайка. Константин Гаврилыч убил.

ТРИГОРИН. Красивая птица. (Записывает в книжку.)

НИНА. Что это вы пишете?

ТРИГОРИН. Так записываю... Сюжет мелькнул... Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка, такая, как вы; любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку”.

Насос! Насос! В точности по Мопассану: увидел и всосал, записал, а потом использует — “уложит в голом виде на страницах какой-нибудь книги”. (Выражение Тригорина “сюжет для небольшого рассказа” мы запомним.)

…Случай из жизни Мопассана описал Поль Бурже (у них было несколько общих любовниц: Мария Канн, графиня Потоцкая и др.):

Юная красивая девушка влюбилась в Мопассана. По уши. Он — знаменитый, о нем пишут во всех газетах, его переводят на все языки!.. Она — никто. Просто пылкая душа, фантазёрка. Решила отдать ему всю себя: и тело, и душу. Но не стала писать ему: “Если тебе понадобится (моя жизнь), то приди и возьми”. Сама пошла. Дверь открыл приятель Мопассана:

— Его нет дома. Он уехал с любовницей любиться.

Она зарыдала, побрела шатаясь, приятель Мопассана догнал ее, отвез в кафе, заказал выпивку… Душа ее была ему совсем не нужна, но тельце выглядело аппетитно. Пуркуа бы и не па?

Через месяц она уже работала проституткой. А Мопассан, узнав, как его приятель от нечего делать погубил девушку, пожал плечами и сказал: “Voilа le sujet d’une petite histoire” (“Что ж, сюжет для небольшого рассказа”, фр.)

Эта история и эта фраза стали хорошо известны. Всё, что касалось лучшего новеллиста Европы, становилось очень хорошо известно, о нем же писали все газеты.

Сумасшедшая работа

“Всё вокруг писателя делается прозрачным, как стекло, и он болеет странной болезнью, каким-то раздвоением ума, отчего и становится существом, страшно вибрирующим, превращенным в механизм, сложным и утомительным для себя самого”. (“На воде”.)

Мопассан катает девушек на лодке. Фото 1880-х.

Это пишет беллетрист Мопассан, который меньше чем через два года после публикации этих строк утратил способность писать, затем попытка самоубийства, сумасшедший дом, и в истории болезни появилась запись: “Господин Мопассан превратился в животное”.

А вот что говорит беллетрист Тригорин:

“Разве я не сумасшедший? …меня обманывают, как больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом”.

Как Поприщина? Нет, конечно. Поприщина — мелкую канцелярскую крысу, офисный планктон — сожгли зависть, честолюбие, сознание ничтожества и мания величия (король Испании).

(Опознают ли “Поприщина” сегодняшние зрители? успевают ли расслышать горькие смыслы гоголевских “Записок сумасшедшего”?)

…Тригоринское “разве я не сумасшедший?” — это же не вопрос, это утверждение, горечь. Пересказывать Мопассана, чувствовать себя Мопассаном, а потом вдруг “как Поприщин”? Но Поприщин — бездельник, лодырь.

Нет, речь идет о запойной писанине, о выматывающем непрерывном творческом процессе. Поприщин? Бестолковое ничтожество?

Нет-с, тут не Поприщин. (Нет-с, Родион Романович, тут не Миколка.) Но не мог же Тригорин сам о себе сказать “повезут, как Мопассана”. Это прозвучало бы такой самовлюбленностью, такой немыслимой переоценкой, что даже юную Нину покоробило бы. А “как Поприщин” — это очень скромно, очень самоуничижительно. Это с гарантией вызовет ответное: “Ну что вы! Вам на колесницу”. И опять скромность, очаровательная самоирония: “На колесницу? Агамемнон я что ли?”

Подкрадутся и увезут в сумасшедший дом, как Мопассана, — вот что хотел Тригорин сказать, но постеснялся. Постеснялся сравнить себя с Первым новеллистом Европы. Но уж очень демонстративно он “любит ловить рыбу”, чтобы окружающие шептались: “Смотрите! В точности как Мопассан!”.

Мопассан — огромный соблазн для подражания.

…Чехов начал сочинять “Чайку” спустя всего год, как Мопассан умер в сумасшедшем доме — полностью утратив разум, “превратился в животное”, в буйную амебу. И об этом знали все, об этом писали все газеты на первых полосах. Умер, не дожив до 43, и всего через пять лет после того, как был не только самым известным, но и самым продуктивным писателем.

ФЛОБЕР — ГИ ДЕ МОПАССАНУ
15 августа 1878
Вам необходимо — слышите, юноша? — необходимо больше работать. Я начинаю подозревать, что вы немножечко лодырь. Слишком много шлюх! Слишком много катаний на лодке! Слишком много телесных упражнений! Да, сударь, цивилизованный человек совсем не нуждается до такой степени в движениях, как это утверждают врачи. Вы рождены, чтобы писать…

В 35 лет — в 1885 году — он поставил рекорд: 1500 печатных страниц — больше, чем удавалось когда-либо Бальзаку, Диккенсу, Дюма-отцу. 1500 печатных страниц, кроме еженедельных очерков и фельетонов для газет.

В 35 лет — в 1895 году — Чехов написал “Чайку”, повести и рассказы “Три года”, “Супруга”, “Белолобый”, “Ариадна” (женский сволочной характер ужасно совпадает с “Натурщицей” Мопассана), “Убийство”, “Анна на шее”, подготовил повесть “Моя жизнь”, “Дом с мезонином” (опубликован в 1896).

ЧЕХОВ — ГУРЕВИЧ
9 января 1893. Петербург
Многоуважаемая Любовь Яковлевна!

…Из всех беллетристов я самый ленивый и самый ненадежный.

Если посчитать количество опубликованных страниц да прибавить бесчисленные (иногда очень длинные) письма, то, весьма вероятно, Чехов окажется самым продуктивным русским писателем. Однако этот “самый ленивый” успевал еще кое-что.

ЧЕХОВ — СУВОРИНУ
13 февраля 1893. Мелихово
В прошлом году у меня было больше тысячи больных, успел зарегистрировать 600.

Лечил всех. А на записи иногда не хватало ни сил, ни времени.

ЧЕХОВ — МИЗИНОВОЙ
27 марта 1894. Ялта
(за год до “Чайки”)
Ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан писать. Писать, писать и писать. Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение — ходить или сидеть и ничего не делать… Между тем, я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте.

…У пьес особая судьба. У них больше шансов попасть в историю, чем у прозы и поэзии.

Мало кто перечитывает Тургенева, Некрасова… Но пьесы ставят снова и снова.

Вот их ставит Станиславский, Немирович-Данченко, Мейерхольд, Стреллер, Брук, Штайн, Эфрос, Товстоногов, Фоменко, Туминас… Вот их играет любимая Комиссаржевская, вот их играет любимая Бабанова, Доронина, Яковлева, Чурикова… МХТ — в 1910-х, Таганка и БДТ— в 1970-х, Фоменки — в 1990-х… В каждой стране, в каждом времени это делают любимые актеры и режиссеры. И от этого пьесы живут, как жемчуг, который умирает в шкафу, но сияет, если носить на груди.

Обаяние пьес растет, и соблазнительность их растет, и, конечно, известность, популярность, притягательность для спекулянтов.

Идешь на Высоцкого — попадаешь в “Вишневый сад”, идешь на Евстигнеева, Неёлову, Миронова, Максакову, Юрского, Доронину, Литвинову, Маковецкого — попадаешь туда же или к трем сестрам, или к дяде Ване… И от этого пьесы (и автор!) снова и снова взлетают над городом и миром, и над толпой.

Яростный Костя Треплев (Александр Зотов) оскорбляет свою мать. Аркадину невероятно сильно и ужасно смешно играла Екатерина Васильева. На столике — мышеловка (из “Гамлета”?). 1989. Театр “Около”. Режиссер Юрий Погребничко. фото: Виктор Баженов

ЧАСТЬ VI.

Каков читатель — таков и писатель

Способ тогда знали.
Фирс.

Король Клавдий (в “Гамлете”) пытается молиться, но у него не получается.

КЛАВДИЙ. Всем сердцем рвусь, но не могу молиться…

На мне печать древнейшего проклятья.

Кто его проклял? Что за печать? Почтовый штемпель? Всем, кто читал Библию, ясно: его мучает не столько совесть, сколько страшный грех братоубийства, грозит ад. Но кто не читал — не знает, что первое убийство совершил Каин, убил своего родного брата Авеля и за это был проклят, и на лбу его появилась каинова печать.

Шекспир рассчитывает на публику. Она (надеется он) читала Библию. И Пушкин рассчитывает на просвещенных читателей, и Чехов. А Немирович-Данченко сомневается:

НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО — ЧЕХОВУ
18—21 декабря 1898. Москва
…У нас за кулисами царило какое-то пьяное настроение. Все целовались, кидались друг другу на шею. Вместе с тем трепетали за то, что публика слишком мало литературна, мало развита, испорчена дешевыми сценическими эффектами, не подготовлена к высшей художественной простоте, чтоб оценить красоты “Чайки”.

Сегодня авторы и не рассчитывают на такого читателя, и не умеют так писать. Этот способ требует, чтобы и автор мог сделать, и читатели могли понять. А предлагать орехи беззубым…

Домашний экран губителен еще и тем, что всё показывает; у ребенка не вырастает воображение. Отмирает, как ноги-ниточки у тех, кто не ходит.

А прежде надо было всё вообразить: и Кощея, и Бабу-Ягу, летящую на помеле, и сами росли крылья фантазии. А теперь (у ТВ) растут бройлеры. Никогда не взлетят. И есть опасение: бройлеры никогда не вырастят летающих.

Они недолюбливают (а часто ненавидят) настоящую литературу. Во-первых, надо думать; во-вторых, это — зеркало, в котором каждый видит свою физиономию (без косметики, без прикрас), а это не самое приятное зрелище. Писатель хочет нравиться, но быть зеркалом — значит, раздражать. В то же время быть зеркалом — долг.

ГАМЛЕТ. Цель театра во все времена: держать зеркало перед природой, показывать доблести её истинное лицо и её истинное — низости, и каждому веку истории — его неприкрашенный облик.

И Тригорина мучает этот долг. В его разговоре с Ниной есть важное место:

ТРИГОРИН. Я никогда не нравился себе. Я не люблю себя как писателя. Я люблю вот эту воду, деревья, небо, я чувствую природу… Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей.

…Мы привыкли думать, будто Мопассан — это пышки-проститутки, адюльтеры, игривое сексуальное чтиво для созревающих подростков. Но вот, что он пишет про “общество”:

“Существует ли что-нибудь ужаснее разговоров за табльдотом? Я живал в гостиницах, я познал, что такое человеческая душа, высказывающаяся там по всей своей плоской сути. Право, нужно принудить себя к высшей степени безразличия, чтобы не заплакать от горя, отвращения и стыда, слушая, как говорит человек. Человек, обыкновенный человек, состоятельный, известный, почтенный, уважаемый, ценимый, довольный самим собой, — он ничего не знает, ничего не понимает, а говорит об интеллекте с удручающей гордостью.

Послушайте-ка их за столом, этих несчастных! Они разговаривают! Они разговаривают искренне, доверчиво, мягко и называют это – обмениваться мыслями. Какими мыслями? Они сообщают, где они гуляли: “дорога была прелестна, но на обратном пути стало немного свежо»; “кухня в гостинице неплоха, хотя ресторанная пища всегда немного возбуждает». И они пускаются в рассказы о том, что сделали, что любят, во что верят!

Мне чудится, что я вижу в них всю мерзость их души, словно чудовищный зародыш в банке со спиртом. Я присутствую при медленном развертывании общих мест, постоянно ими повторяемых, чувствую, как из этих складов глупости падают слова в их дурацкие рты, а изо ртов – в ленивый воздух, доносящий их до моих ушей.

Все их представления о боге, о неискусном боге, который неудачно творит, выслушивает наши признания и записывает их; все их отрицания бога, основанные на земной логике, аргументы за и против, история религиозных верований; утверждения и сомнения, все ребячество принципов; хищная и кровавая ярость изобретателей гипотез, хаос споров, все жалкие усилия этих несчастных существ, не способных что-либо постичь, — все доказывает, что они попали в этот столь ничтожный мир единственно для того, чтобы пить, есть, рожать детей, сочинять песенки и для времяпрепровождения убивать себе подобных.

Только едят, пьют, спят, потом умирают... родятся другие, и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством, и жены обманывают мужей, а мужья лгут, делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат, и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра Божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери...»

Это Мопассан “На воде”, но, извините, последний абзац — это слова Андрея Прозорова из пьесы “Три сестры».

А вот Мопассан пишет о войне и армии:

“…объединяться в четырехсоттысячные людские стада, без отдыха маршировать день и ночь, ни о чем не думать, ничему не учиться, ничего не знать, ничего не читать, никому не приносить пользы, гнить в грязи, спать в слякоти, жить, как скотина, в непрерывном отупении, грабить города, жечь деревни, разорять народы, а затем встречаться с другим таким же скопищем человеческого мяса, обрушиваться на него, создавать озера крови, равнины наваленных тел, смешанных с размокшей и обагренной землей, нагромождать груды трупов и остаться без рук и ног, с расколотым черепом, без выгоды для кого-либо издохнуть где-нибудь в поле, в то время как твои старые родители, твоя жена и дети умирают с голоду… Люди войны — это бедствие мира.»

Это Мопассан “На воде”, милочка. Вот какая книга лежит в “Чайке” на крокетной площадке. Вот, что они читают за семейным столом. И понятна зависть Тригорина: он хочет быть “как Мопассан”, рыбу ловит. Но вот так писать…

Когда Тригорин жалуется на тяжкую долю беллетриста словами Мопассана, Чехов не совершает плагиат (тайное хищение чужого текста). Книга названа — “На воде” — и открыто лежит на сцене.

Тригорин не вор. Он просто прочел у Мопассана свои мысли, но уже хорошо сформулированные; впитал.

…себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть…

Но ведь не очень-то чужую. Мы рассказываем анекдот, не претендуя на авторство. Наоборот: стараемся не менять ни единого слова; а тот, кто затягивает, размазывает, добавляет детали, — выглядит занудой и дураком.

Принято считать, что Тригорин это Чехов (или Потапенко — второстепенный литератор, приятель Чехова). Но если Тригорин “читает из Мопассана”, то, может быть, он Мопассан?

Главная страсть Тригорина — рыбалка.

ТРИГОРИН. Я люблю удить рыбу. Для меня нет выше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.

Если удить — “высшее наслаждение”, то выходит и литература, и дамы располагаются ниже. Это удивляет Нину.

НИНА (одна). Не странно ли, знаменитый писатель, любимец публики, о нем пишут во всех газетах, портреты его продаются, его переводят на иностранные языки, а он целый день ловит рыбу и радуется, что поймал двух голавлей.

Она не знает, что знаменитый Мопассан (любимец публики и всех газет) часто повторял: “Я не променял бы форель даже на прекрасную Елену!”

Неужели Чехов (сочиняя комедию) вывел — как принято выражаться в школьных учебниках — Мопассана в образе Тригорина? Карикатура на Мопассана? Нет. И задача примитивная (высмеять легко кого угодно), пошлая, и уважение слишком велико.

Нет, задача удивительно изящная, сложная: нарисовать русского писателя, который хочет быть Мопассаном. Критики прямо называли Чехова русским Мопассаном. А сам он с ощутимой насмешкой отметил в записной книжке №1 (стр. 81): “Боборыкин серьезно говорил, что он русский Мопассан. И Случевский тоже”. (Оба — писатели средней руки.)

Тригорин подражает Мопассану. В поведении, в причудах. Так девушки копируют прическу кинозвезды. Так поэты подражали Есенину, прозаики — Горькому в манерах, в одежде, начинали “окать” по-волжски и “якать” по-рязански.

Это смешно: персонаж подражает реальному человеку.

Артисты приставали к автору: как играть писателя? Чехов не помогал. Уклонялся.

КНИППЕР-ЧЕХОВА. Воспоминания
Актер просил Антона Чехова охарактеризовать тип писателя в “Чайке”, на что последовал ответ: “Да он же носит клетчатые брюки”. Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятного.

Клетчатые штаны — это уход от ответа. И врать неохота, и не хочется сказать “это Мопассан”. Но Немирович чувствовал, что этот “кто-то” очень живой, натуральный.

НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО — ЧЕХОВУ
Начало сентября 1898. Москва

(Немирович репетирует “Чайку” и пишет автору об актерах.) …Тригорин — очень даровитый провинциальный актер, которому я внушаю играть меня, только без моих бак.

Интерес здесь не в баках (бакенбардах) Немировича, а в режиссерском указании “играть меня” — живого человека, известного тогда драматурга.

Художник Иосиф Браз. Чехов. 1898 – год премьеры «Чайки» в МХТ.

Странные сближения

МЕДВЕДЕНКО. Отчего вы всегда ходите в черном?

МАША. Это траур по моей жизни. Я несчастна.

Это самые первые слова “Чайки”. “Траур по моей жизни” — мысленно Маша себя похоронила, надо сие понимать. Но почему деревенская девушка так вычурно выразила свои чувства? Простите, она ли выразила? Нет, это Чехов вложил ей фразу Мопассана (из романа “Милый друг”), он хочет что-то нам сообщить, подсказать, намекнуть.

Мы подхватываем чужие словечки, чужие мысли, чужие фразы… Чужие? Нет! Это только так говорится “чужие”, а на самом деле — они свои.

Это наши чувства, наши мысли — раз слово так точно подходит для выражения наших переживаний. Пуля точно по калибру ствола — значит, не чужая.

Услышим раз, а пользуемся всю жизнь. И часто даже не помним, где и когда подцепили. “Что за комиссия, создатель…” — ясно: “Горе от ума”. “Быть или не быть” — ясно: “Гамлет”. А “горю синим пламенем”, “бьюсь как рыба об лед” — кто первый сказал? Через сколько тысяч ртов добралось и стало своим? Вы хоть раз видели, как бьется об лед задыхающаяся рыба? Нет; даже, может быть, не слышали, что это называется “замор”. Но разве это вам мешает, если фраза точно передает ваше состояние?

В мае (“Три сестры”, I акт) Маша страдает: жизнь проклятая, невыносимая — мужа не любит, влюбилась в женатого…

МАША. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... Златая цепь на дубе том... (Плаксиво.) Ну, зачем я это говорю? Привязалась ко мне эта фраза с самого утра...

И осенью, через полтора года (в IV акте), опять:

МАША (сдерживая рыдания). У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... златая цепь на дубе том... Я с ума схожу... У лукоморья... дуб зеленый...

ОЛЬГА. Успокойся, Маша... Успокойся...

Слышен глухой далекий выстрел (это Соленый — за сценой! — просто так застрелил барона).

МАША. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... Кот зеленый... дуб зеленый... Я путаю... (Пьет воду.) Неудачная жизнь... Ничего мне теперь не нужно... Я сейчас успокоюсь... Все равно... Что значит у лукоморья? Почему это слово у меня в голове? Путаются мысли. Эта жизнь проклятая, невыносимая...

Она никогда не страдала от холода, голода, жажды. Здорова, обеспечена, замужем; живет в собственном доме, дворянка, генеральская дочь. Всё есть, а счастья нет.

Кавычек в ее реплике нет. Нет ремарки “читает из “Руслана и Людмилы”. Маша цитирует прекрасную волшебную сказку. Мы должны опознать Пушкина, и что сказка, детство, и понять ее цивилизованное отчаяние. Не раздирает одежд, не посыпает голову пеплом. Цитата рассчитана на то, что мы знаем, понимаем, и ссылки-кавычки нам не нужны.

Но разве она декламирует “Руслана и Людмилу”? У нее сердце болит, душа тоскует, и она повторяет слова, которые ей на ночь читала мама (еще была жива), читал папа (умер), сидел у кроватки, когда она лежала больная, кашляла, “Машенька, Машенька…”. А теперь она сирота, мужа не любит, детей нет, и она плачет словами Пушкина “кот ученый”.

Чеховский Тригорин жалуется на писательскую долю словами Мопассана. Пушкинская Татьяна ведет себя как героиня Ричардсона. Дон Кихот живет по законам рыцарских романов. Маша плачет словами Пушкина. Пушкин вторит Анакреону (V в. до Р.Х.) и Горацию (II в. до Р.Х.).

А мы… мы понимаем настолько, насколько принадлежим цивилизации.

Чужие слова стали общими. Стали общим местом; и все приблизительно знают, как этим местом пользоваться.

Мы даже молимся чужими словами! А уж за девушками ухаживаем…

Барышню пытается обнять молодой пылкий… Она выдирается из его объятий; у нее на ночь глядя внезапно проснулся жгучий интерес к ботанике:

ТРЕПЛЕВ. Мы одни.

НИНА. Кажется, кто-то там...

ТРЕПЛЕВ. Никого. (Поцелуй.)

НИНА. Это какое дерево?

ТРЕПЛЕВ. Вяз.

Знаем мы, как девушки нехотя целуются и, вывернувшись из рук, стараются скорей спросить любую чепуху, лишь бы отвлечь, лишь бы занять его рот разговорами. Еще ей хочется оптики:

НИНА. Отчего оно (вяз) такое темное?

ТРЕПЛЕВ. Уже вечер, темнеют все предметы.

Ужас! дура! И стиснув зубы, он преподает школьную физику: “темнеют предметы”. Эх, дети-дети. Красная Шапочка сразу (всем телом) чувствует, что легла не к бабушке, а к Волку. А почему у тебя это? а почему у тебя то? — она заговаривает зубы, волчьи зубы.

“Вяз!” — какой короткий, грубый ответ. Односложный (один слог). Может, это была береза или осина. Но ему не хочется долго говорить.

У других девушек может случиться интерес к орнитологии:

ХЛЕСТАКОВ (придвигаясь). Как бы я был счастлив, сударыня, если б мог прижать вас в свои объятия.

МАРЬЯ АНТОНОВНА (смотрит в окно). Что это там как будто бы полетело? Сорока или какая другая птица?

ХЛЕСТАКОВ (целует ее). Это сорока.

Два слова. Ну да, в начале ХIХ века кавалеры были разговорчивее. А робкие — гораздо разговорчивее.

ПОДКОЛЕСИН. Какое-то лето будет — неизвестно.

АГАФЬЯ ТИХОНОВНА. А желательно, чтобы было хорошее.

(Оба молчат.)

ПОДКОЛЕСИН. Вы, сударыня, какой цветок больше любите?

АГАФЬЯ ТИХОНОВНА. Который покрепче пахнет-с: гвоздику-с.

(Молчание.)

АГАФЬЯ ТИХОНОВНА. В которой церкви вы были прошлое воскресенье?

ПОДКОЛЕСИН. В Вознесенской, а неделю назад тому был в Казанском соборе. Впрочем, молиться все равно, в какой бы ни было церкви. В той только украшение лучше.

(Молчат.)

Доктор Чехов в таких случаях пишет латинское слово “пауза”. И весь мир что-то такое слышал про “знаменитые чеховские паузы”. Но ведь они гоголевские!

В крошечной сцене (“Женитьба”, II акт, явление ХIV) на одной страничке больше пауз, чем во всем знаменитом финале “Вишневого сада”. Только у Гоголя по-русски “молчание”, “молчат”, “оба молчат” … Семь “молчаний” (и какие выразительные!), а вся сценка меньше тригоринского монолога.

Да, дамы и господа, это Гоголь (водоплавающая птица), не сомневайтесь. Чехов же предупредил: “комедия, много разговоров о литературе”, всем места хватит.

Персонажи Чехова цитируют Шекспира, Мопассана, Гоголя, Тургенева, Чехова, упоминают Толстого, Золя, Островского, Сухово-Кобылина, наизусть знают поэзию и прозу, обсуждают “Даму с камелиями” Дюма, “Чад жизни”, “Ограбленную почту” (забытые ныне пьесы).

При этом они “простые люди” (Чехов) — суетные, обидчивые, пустые, сходят в театр, а потом вспоминают не спектакль, а “Пашку Чадина” — актера, с которым гульнули.

Нина Заречная родилась начитанной, ибо — из головы Чехова, как Афина из головы Зевса. И когда Нина (персонаж чеховской “Чайки”) цитирует Чехова — это смешно, но только для тех, кто опознал цитату.

(Произнесенные слова поражают как громом всех. Немая сцена.)

…Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор внезапный звон раздался,
И вдруг жандарм здесь оказался!

(Те же и жандарм.)

ЖАНДАРМ. Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к себе.

(Городничий посередине в виде столба, с распростертыми руками и запрокинутой назад головою.)

И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим…

“Евгений Онегин”, “Ревизор”, “Чайка” — произведения без конца. Оборваны шокирующим образом. Что будет с Онегиным, с Татьяной, с Городничим и его дочкой, с Аркадиной, с Ниной? — никто не знает. Досужие спекуляции: а вдруг Евгений все-таки уговорит Татьяну? а вдруг он пойдет в декабристы? а вдруг городничего посадят за коррупцию? а вдруг Нина родит еще?..

Это русские неправильные финалы. Правильный финал — смерть или свадьба. Лучше четыре смерти сразу (“Гамлет”) или три свадьбы (“Сон в летнюю ночь”).

Очень может быть, что вся литература, вся настоящая литература — одно произведение. И можно догадаться, чьё. И тогда совсем неудивительны “странные сближения”.

Помните, у Пушкина в “Борисе Годунове”:

…А наш народ,
Что переменчив в склонностях своих
И ценит по заслугам только мертвых…
Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро — не скажет он спасибо;
Грабь и казни — тебе не будет хуже.
Иного я не ждал. Давно известно
Желанен властелин лишь до поры,
Пока еще он не добился власти;
А тот, кто был при жизни нелюбим,
Становится кумиром после смерти.
Толпа подобна водорослям в море:
Покорные изменчивым теченьям,
Они плывут туда, потом сюда.
Живая власть для черни ненавистна.
Они любить умеют только мертвых…

Да, стихи на все времена. Хоть и написаны давно, а всё — как сейчас. Мы видим, как Сталин стал кумиром после смерти; мы видели, как Ельцин желанен был лишь до поры, пока еще он не добился власти. Но дело в том, что это не совсем привычный текст “Бориса Годунова”. Это даже не черновик Пушкина. Это ради шутки склеены Пушкин с Шекспиром. И пушкинских строк здесь всего пять (ищите). Первые три строчки произносит Антоний из трагедии Шекспира “Антоний и Клеопатра”, а с 7-й по 14-ю — Октавий Цезарь из той же трагедии, которую Пушкин читал и перечитывал. Неужели украл?

Когда мы цитируем в кавычках, то всем показываем, что это чужие слова. Когда повторяем за великими — не ставим кавычек. Когда христиане произносят “Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое”, — разве они думают, что цитируют 50-й Псалом Давида? Нет, когда человек молится — это не чужие слова, а собственные чувства, собственная боль, раскаяние, обещание.

Человек восклицает “Господи, помилуй!”, не думая, что цитирует нищего слепца, кричавшего это две тысячи лет назад.

Произносим как свое. И это действительно наше. Великие нам это подарили и вовсе не требуют, чтоб мы всякий раз писали кавычками расписку в получении. Если подумать, то ведь это Бог дал им талант написать, сочинить так прекрасно. Он же не брал с них ничего (кроме жизни).

Станиславский с женой-актрисой в Крыму (у Чехова?), 1900. Он играл Тригорина, Лилина – бедную Машу.

ЧАСТЬ VII.

Нина — в Елец. Косте — конец

Роскошный дворец Великого Владыки. И вход свободный, но… Человек живет рядом и никогда не входит. (Человек так устроен — живет в двадцати шагах от моря и ни разу не искупался: некогда — жильцы, магазин, кухня… Тысячи жителей Москвы ни разу в жизни не зашли в Третьяковку. Библиотеки бесплатны, набиты шедеврами, — пусто.)

Цивилизация — Всемирная сеть культуры. Подключены все, кто читает. Кто читает — тот иногда что-то понимает.

...Нина Заречная (персонаж Чехова) объясняется в любви к Тригорину (персонажу Чехова) словами персонажа из рассказа Чехова (“приди и возьми”).

Костя Треплев объясняется в ненависти к Аркадиной словами шекспировского персонажа. Но потом они переходят на родной язык.

АРКАДИНА. Ты и жалкого водевиля написать не в состоянии. Киевский мещанин! Приживал!

ТРЕПЛЕВ. Скряга!

АРКАДИНА. Оборвыш! (Треплев садится и тихо плачет.) Ничтожество!..

Разве это был диспут о литературе и искусстве? Увы, “киевский мещанин”, “приживал”, “скряга”, “ничтожество” — это настоящая ненависть, взаимные оскорбления. Взрослый мужик плачет — это отчаяние. Картину рисует доктор Чехов: мать попрекает сына низким происхождением (вот уж в чем он точно не виноват).

Но ссора, даже ужасная, лучше, чем полное равнодушие. В финале “Чайки” все (кроме Кости) играют в лото.

МАША. Семьдесят семь!

АРКАДИНА (о творческих огорчениях Кости). Охота обращать внимание.

ТРИГОРИН. Ему не везет. Все никак не может попасть в свой настоящий тон. Что-то странное, неопределенное, порой даже похожее на бред. Ни одного живого лица.

МАША. Одиннадцать!

ТРИГОРИН. Если бы я жил в такой усадьбе, у озера, то разве я стал бы писать? Я бы только и делал, что удил рыбу. Поймать ерша или окуня — это такое блаженство!

МАША. Двадцать восемь!

ДОРН. А я верю в Константина Гаврилыча. Что-то есть! Что-то есть! Ирина Николаевна, вы рады, что у вас сын писатель?

АРКАДИНА. Представьте, я еще не читала. Всё некогда.

В этом месте у Чехова ремарка “тихо входит Треплев” — единственное место во всех пьесах Чехова, где кто-то “тихо” вошел. Похоже, стоял за ширмой и всё слышал, бедный. Мама (годами!) не находит времени его прочесть.

Что ему убогие похвалы Дорна (“что-то есть”), когда профессионал Тригорин говорит: “бред, ни одного живого лица”. А мать вообще не читала. Ей некогда! а на лото время есть. И они обсуждают дело его жизни — за дурацкой игрой, думая о цифрах, копейках, окунях… Боже мой! лучше бы вообще не обсуждали, чем так.

Надо бы перестрелять их всех. Пистолет в руках, заряжен. С кого начать? Вхожу — бах! — Тригорин готов. Бах! — мать! Бах! — Дорн за глупые слова “что-то есть”… Нет, ее — последней, чтобы увидела, до чего довела единственного сына. А потом — себя.

Ах, детские ночные мечты: мир будет наказан — все враги убиты, а перед смертью успеют понять, что были неправы, жестоки, мучили. Тригорин — гад, только что лгал в глаза:

ТРИГОРИН. Вам шлют поклон ваши почитатели... В Петербурге и в Москве вообще заинтересованы вами, и меня все спрашивают про вас. Спрашивают: какой он, сколько лет, брюнет или блондин.

Так говорил, гад, чтоб звучало как похвала, но вопросы-то не о моем таланте, а о цвете волос. А я, идиот, только что протянул ему руку, я просто жалок…

Он же не внезапно решил покончить с собой. Уже было один раз, и значит, эта мысль постоянна. А если мысленно простился с жизнью, то почему бы перед уходом не убить Тригорина — главного врага. Костя очень опасен, а они не понимают, что на волосок от смерти.

Тряпка? Но и тряпка может стать смертельно опасной. У Островского в “Бесприданнице” бедный, безвольный Карандышев произносит одну из самых ходовых русских фраз: “Так не доставайся ж ты никому!” и стреляет любимой Ларисе в грудь. Да и сейчас сплошь и рядом какая-нибудь пьяная тряпка берет пистолет или нож: бац! — жену, бац! — ее любовника, бац! — себя; называется “расширенный суицид”.

Он стоит с пистолетом в тени, а они под лампой играют в лото и говорят о его Творчестве случайно и вскользь, а думают о лото и рыбалке. Им просто повезло. (Стрелял же добрейший дядя Ваня в профессора, папу Сони.) Пока он медлит, выбирая цель, входит Нина, привет.

...А Нина? Как ее актерские успехи, вообще как жизнь? Треплев видел ее на сцене, рассказывал дяде:

ТРЕПЛЕВ. Дебютировала она под Москвой в дачном театре, потом уехала в провинцию. Бралась она все за большие роли, но играла грубо, безвкусно, с завываниями, с резкими жестами. Бывали моменты, когда она талантливо вскрикивала, талантливо умирала, но это были только моменты.

Он так же строг к ее игре, как она была строга к его пьесе. Может быть, мстит? Может быть, ошибается? Ближе к концу беглянка появится ненадолго и сама расскажет о своей карьере.

НИНА. Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно... Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно. Теперь уж я не так... Я уже настоящая актриса, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной.

Есть такие счастливые люди. Верят в себя, в свой успех, в свой талант, любят рассказывать о своих триумфах, особенно в ресторане (в стакане водка, в пепельнице окурки, дым коромыслом), и веришь, веришь! глаза рассказчицы горят, и стараешься не замечать, как в победных россказнях проскакивают шершавые “неправильные” слова, будто среди букетов и лавровых венков по ошибке оказались веник и швабра.

НИНА (Треплеву). Вы писатель, я — актриса... Попали и мы с вами в круговорот... Жила я радостно, по-детски — проснешься утром и запоешь; любила вас, мечтала о славе, а теперь? Завтра рано утром ехать в Елец в третьем классе... с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями. Груба жизнь!

ТРЕПЛЕВ. Зачем в Елец?

НИНА. Взяла ангажемент на всю зиму.

В третьем классе — по-теперешнему даже не в плацкартном, а в общем — сидя. Стиснутая мужиками, которые, увы, редко моются. Успешные актрисы ездят в первом классе (в СВ), средние — во втором… А уж в Елец…

Елец — уездный город Орловской губернии, 40 тысяч жителей (тогда), ни одного университета. Значит, студентов нет, а молодежь, окончив гимназию, уезжает в университетские города. На галерке, значит, старшеклассники, писаря, а в партере уездные чиновники и купцы, которые прутся в гримуборную и пристают с любезностями, слабо понимая разницу между актрисой и проституткой.

В то время (по переписи 1897) в Ельце было всего 150 человек с высшим образованием. Боже мой. И — три премьеры в неделю, сто премьер в сезон; ибо публики не хватает, чтобы в третий раз заполнить зал. Какое там святое искусство? Под суфлера, в пыльных костюмах “из подбора”. Историческая верность этих костюмов определялась просто: до Рождества Христова — голые ноги, после Рождества Христова — красные башмаки.

Нина то ли верит (истерично) в свои фантазии, хотя реальность (третий класс) должна бы мешать этой вере. То ли (чтобы не казаться совсем уж жалкою) делает вид, будто имеет успех, будто довольна, — понятная вещь.

Но в бурных речах Нины есть фразы (которые ей написал доктор Чехов), говорящие, что иллюзий у нее осталось мало, она сломлена. А точнее сказать — раздавлена. Груба жизнь!

НИНА (Треплеву). Хорошо здесь, тепло уютно... Слышите — ветер? У Тургенева есть место: “Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол”. Я — чайка... Нет, не то. (Трет себе лоб.) О чем я? Да... Тургенев... “И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам...” Ничего. (Рыдает.) Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить. Я так утомилась! Отдохнуть бы... отдохнуть!

Конечно, они отдохнут, услышат ангелов, увидят всё небо в алмазах, увидят, как всё зло земное, все страдания потонут в милосердии. И не знаю, как Нине, а Треплеву до этого счастья, до последнего выстрела, осталось пять минут.

ТРЕПЛЕВ. Разлюбить вас я не в силах, Нина. С тех пор как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, — я страдаю... Я одинок, не согрет ничьей привязанностью, мне холодно, как в подземелье. Останьтесь здесь, Нина, умоляю вас, или позвольте мне уехать с вами!

НИНА. Нет, нет... Не провожайте, я сама дойду... Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего... Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде... Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю. (Убегает.)

За два года до этого она убежала из дому, пошла в актрисы. Мы ей сочувствуем. Мы относимся к Нине не столько, как к героине Чехова, сколько, как к его дочке. Наше тёплое отношение к Чехову переносится и на нее. XIX век, романтичная, порывистая, красавица, спортсменка (скачет верхом); родись позже — стала бы комсомолкой.

Мы Нине сочувствуем. Но если сегодня юная пылкая 17-летняя девушка из хорошей семьи, презирая родителей, уйдет из дома в “Дом 2”, или в “За стеклом”, или еще в какую-нибудь помойку, то вряд ли она вызовет наши симпатии. Сегодняшняя дура, готовая решать проблемы “через койку”, готовая на всё ради успеха… Её разве что жаль.

Гадкий утенок

Судьба “Чайки” с момента, как она вылупилась, была ужасна. Провал полный, позорный. Критика издевательская, оскорбительная, убийственная.

Чехов предвидел катастрофу, пытался предотвратить. Карпов (режиссер Александринского театра, первый постановщик пьесы) пишет в “Истории первого представления”:

Чехов все время твердил: “Главное, голубчики, не надо театральности… Просто надо всё, совсем просто… Они все — простые, заурядные люди”.

Вот и ответ. Из этих слов Чехова ясно, что на репетициях он видел Актрису Актрисовну, Героя Героевича — классические шаблонные заламывания рук… А у него в пьесе не Гамлеты, не принцы. Это другая литература. Бедная Лиза, Башмачкин (“Шинель”) и Поприщин (“Записки сумасшедшего”), а потом — Достоевский: бедные люди, униженные и оскорбленные.

Но понять автора не хотели, а точнее: не могли.

Накануне первого в истории представления “Чайки” сестру Чехова поразила его угрюмость. Это есть в её воспоминаниях:

На лице его было ясно написано, что всё уже потеряно. “В чем дело?” — с тревогой спросила я брата. “Не знаю, что мне делать, — отвечал он, — ролей совсем не знают, меня не слушают и не понимают.

В просвещенных умах сразу за провалом в Александринке следует триумф в МХТ. Однако прошло два года! Твердое решение пьес не писать, “Чайку” не ставить… Немирович долго домогался, с трудом выпросил разрешение.

Ну, а потом — общеизвестная грандиозная победа.

НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО — ЧЕХОВУ
За кулисами
(на премьере) царило какое-то пьяное настроение. Все целовались, кидались друг другу на шею, все были охвачены настроением величайшего торжества…

Чехов в Ялте получал и такие письма, и поздравительные телеграммы, и газетные восторги рецензентов… МХТ мечтал показать любимому писателю его “Чайку”. И он, конечно, мечтал увидеть это величайшее торжество, спектакль-шедевр… Увидел.

Весной 1899-го Чехов приехал в Москву.

КНИППЕР-ЧЕХОВА. Воспоминания
По окончании четвертого акта, ожидая после зимнего успеха, похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену бледный, серьезный и очень решительно говорит, что всё очень хорошо, но “пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть…” Он очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы.

Ясно, что “деликатный” был в ярости и в отчаянии, если так сорвался. “Не позволю играть” — это запрет постановки.

Когда-то он просил, чтобы Тригорина играл сам Станиславский.

НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО — СТАНИСЛАВСКОМУ
12 сентября 1898. Москва
На другой день мы (без Чехова) переделали по его замечаниям (кое-где я не уступил), и вчера он опять слушал. Нашел много лучшим. Но Платоновым и Гандуриной (Маша) и он, конечно, остался недоволен. Затем начал просить, чтобы Тригорина играли Вы. Я сказал, подойдет ли Тригорин крупный к его положению? Чехов ответил — “даже лучше”.

И Чехов добился. Роль Тригорина взял Станиславский. Действительность сильно превзошла ожидания.

ЧЕХОВ — ГОРЬКОМУ
9 мая 1899. Мелихово
Драгоценный Алексей Максимович. “Чайку” видал. Судить о пьесе не могу хладнокровно, потому что сама Чайка играла отвратительно, все время рыдала навзрыд, а Тригорин (беллетрист) ходил по сцене и говорил, как паралитик; у него “нет своей воли”, и исполнитель понял это так, что мне было тошно смотреть. Местами даже не верилось, что это я написал.

Деликатный Чехов не пишет “Станиславский”, а пишет “исполнитель”. Но все (и мы) знаем, кто был этот исполнитель.

Тригорин действительно говорит Аркадиной: “У меня нет своей воли... Вялый, рыхлый, всегда покорный - неужели это может нравиться женщине? Бери меня, увози, но только не отпускай от себя ни на шаг...”

Воли у него нет исключительно в отношениях с любовницами. Молодая влюбилась — спит с молодой. Прежняя вцепилась — вернулся к прежней. А во всем остальном… Как же он стал знаменитым беллетристом? Как же безвольный мог бы писать не переставая? Вроде по-русски написано. Как не понять?

Но это непонимание продолжалось до самой смерти Чехова.

КНИППЕР-ЧЕХОВА. Воспоминания
Конец 1900-го. Когда Антон Павлович прочел нам, артистам и режиссерам, долго ждавшим новой пьесы от любимого автора, свою пьесу “Три сестры”, воцарилось какое-то недоумение, молчание… Антон Павлович смущенно улыбался, нервно покашливал… Слышалось: “Это же не пьеса, это только схема…” “Это нельзя играть, нет ролей”.

То же самое было с последней его пьесой — с “Вишневым садом”.

…Пьесы Эсхила, Шекспира, Мольера, Островского распахнуты настежь. У всех героев душа нараспашку. Мы знаем заранее: кто злодей, кто храбрец, кто лжец. А не знаем — персонажи сами нам объяснят. Ричард III сам скажет зрителям, что мечтает убить родных братьев и родных племянников.

ЦАРЬ БОРИС.
...Тринадцать лет мне сряду

Всё снилося убитое дитя!

Это полное признание, явка с повинной (к зрителям). А есть и проще — имена героев: Правдин, Скотинин, Дикой, Кабаниха, Победоносиков, Оптимыстенко…

Чеховские закрыты, застёгнуты наглухо.

Слышим. Но понимаем ли? Соловей (нам кажется) поет “ах, дорогая! люблю-люблю!” Но на деле это — угрозы охранника, часового на базе: стой! кто идет?! стрелять буду! только суньтесь — всех положу, сволочи! В трелях соловья столько же любви, как в гавканье сторожевой собаки.

“Ты перед сном молилась?” Конечно, это добрый религиозный папаша заботливо спрашивает дочурку: уроки сделала? портфель собрала? умылась? молилась?

Но те, кто хоть понаслышке знает про Отелло и Дездемону, — понимают, что вопрос “ты перед сном молилась?” означает близкое неотвратимое убийство. Приговор вынесен, обжалованью не подлежит.

Если у тебя есть ключ — ты видишь дверку, замок, знаешь, как открывается. А нет — так даже дверку не видишь — мимо, мимо.

...Нина вбегает, сияя глазами, кладет голову ему на грудь, он обнимает ее; поцелуй. Сначала он — это Треплев, потом он — это Тригорин… Мы почему-то верим, что эти вбегающие сияющие — чисты.

Помнится, в “Трех сестрах” Наташа тоже вбегала, сияла. Мы (вместе с Андреем) верили: ах, ангел, “Татьяна, чистая душою…” Потом: ух, ты! жадная блудливая хамка; и Андрей Прозоров (интеллигент, знает языки, играет на скрипке) говорит о ней, о своей жене: “Она шершавое животное, она не человек”.

Кто там пищит в колясочке: Прозоров или Протопопов? Чей это Бобик? Ох, недаром первый раз Наташу упоминают как невесту Протопопова. (Первый акт, дело происходит в мае, Наташа вбегает, Андрей в упоении делает предложение, а во втором акте — Масленица, то есть февраль, а в колыбельке уже довольно крупный Бобик, он якобы нездоров, поэтому ряженых велено не принимать, зато Бобиковая мама потихоньку упархивает кататься на санках с Протопоповым.)

Видим барышню — юное существо, ангел, сияют радостью тёмные глазки, сверкают белые зубки. А это ведьма — жадная, голодная. И глаза сияют, ибо видят поживу. Олух, тебя уже жуют, а ты всё любуешься белыми зубками.

А.Ф.КОНИ — ЧЕХОВУ
7 ноября 1896
“Чайка” — это сама жизнь, с ее трагическими союзами, красноречивым бездумьем и молчаливыми страданиями, — жизнь обыденная, всем доступная и почти никем не понимаемая в ее внутренней жестокой иронии.
(Знаменитый юрист, прокурор Кони — не наивный романтик; всю жизнь имел дело с убийцами, мошенниками.)

...Роскошный дворец Великого Владыки, за каждой дверью в залах гениальные музыканты, художники, артисты, поэты, блестящие остроумные философы… Но человек, идущий по коридору, — слеп и глух.

Не слышит музыки и смеха, вообще не видит дверей. Он не совсем слепой, видит коридор, стены, пол; но двери так тщательно подогнаны, так незаметны, что только зная заранее, где они, можно их разглядеть. Впрочем, это не поможет. Они заперты, а у человека нет ключей.

Он идет по бесконечному коридору, выходит на улицу — вот друзья, пиво…

— Ну как там?

— Скука смертная. Пустой коридор, только время потерял.

У него нет ключей. Ему не рассказывали сказок, не читали легенды и мифы Древней Греции. Он не читал “Гамлета”, “Дон Кихота”, “Уленшпигеля”, Пушкина, Державина, Достоевского… Библия много раз была рядом, но он ее не раскрыл (это же скукота, старые бредни, и такая толстая, и без картинок).

Нет ключей — и перед тобой унылый пустой коридор. Не знаешь английского — слушаешь из вежливости непонятные звуки, зеваешь. Если тебе переведут на русский, ты узнаешь, что у Гамлета отец убит, а мать, не долго думая, вышла за убийцу. Ну и что? У нас тут мент женился на модели, а она стала гулять. Ну он огорчился, напился, пошел ночью в магазин и всех перестрелял — гораздо интересней, чем тупые разговоры типа “быть или не быть”.

Помните, Буратино? Дверка в каморке. Карабас-Барабас давно знает, что где-то есть волшебная дверь за куском старого холста с нарисованным очагом. Карабас-Барабас давно мечтает туда попасть. И вдруг хнычущая деревяшка, которую Карабас собирался подбросить в огонь, чтоб дожарить шашлык, говорит, что не может в очаг, потому что однажды уже проткнул в нем дырку, поскольку очаг был нарисован…

Почему Карабас-Барабас не бежит сразу туда? Вот он узнал от Буратино, что именно в каморке Папы Карло волшебная дверь. Найдена!!! Сегодня какой-нибудь Карабас-Дерипас сунул бы Буратину в огонь, дожарил мясо, пожрал, потом — по адресу, Папе Карле по башке, ударом ноги могучий Барабас вышибет дверку и… Или просто послать рейдеров, группу захвата.

Нет. Оказывается, надо золотой ключик. Просвещенный Карабас-Барабас почему-то знает, что силой не откроешь. И ключик отнять нельзя. Можно только получить по-хорошему.

И это чистая правда. Вломись в библиотеку, выгреби все книги, увези в особняк — не получишь ничего. Надо читать, думать; разбойничать станет некогда и неохота.

Антон Чехов. 1883. Портрет работы Николая Чехова.

ЧАСТЬ VIII.

Под наркозом

Главные герои “Чайки” (трое из четырех) трижды поминают Тургенева. Сперва — Костя:

ТРЕПЛЕВ (дяде Сорину о Тригорине). Что касается его писаний, то... Мило, талантливо... но... после Тургенева или Толстого не захочешь читать Тригорина.

Тригорин и сам это сознает, мучается:

ТРИГОРИН (Нине). Едва вышло из печати, как я не выношу, и вижу уже, что оно не то, ошибка, что его не следовало бы писать вовсе, и на душе дрянно... А публика читает: “Да, мило, талантливо... но “Отцы и дети” Тургенева лучше”. И так до гробовой доски все будет только мило и талантливо — больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить; “Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но писал хуже Тургенева”.

“Мило и талантливо” — означает ширпотреб. Тригорин же не спорит, не говорит “я лучше”; он с горечью признает, что для него уровень Тургенева недосягаем.

И у Нины (когда в отчаянье она признаёт, что все пропало, ничего не исправишь, ничего не вернешь) — у нее из души вырываются слова Тургенева.

НИНА (Косте). Слышите — ветер? У Тургенева есть место: “Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол”. Я — чайка... Нет, не то. (Трет себе лоб.) О чем я? Да... Тургенев... “И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам...” (Рыдает.)

Задумайтесь: она плачет словами Тургенева… Нина цитирует Тургенева наизусть и к месту. Она бесприютна (ее выгнали из дому), она скиталец — в Елец. Но Тургенев — образец и авторитет не только для персонажей Чехова.

МОПАССАН — ТУРГЕНЕВУ
12 мая 1877. Париж
Дорогой учитель! Мне не терпится сказать вам, как глубоко, как безгранично я восхищен романом “Новь”. Это, несомненно, одна из прекраснейших книг, которые я когда-либо читал, и она особенно поразила меня своим спокойно-мудрым проникновением в сущность вещей и людей.

Спасибо, дорогой учитель. Остаюсь глубоко и почтительно преданный вам…

Может, это пустая любезность, комплименты в личном письме? Вот статья Мопассана “Изобретатель слова “нигилизм” (“Le Gaulois”, 21 ноября 1880). Тут не просто восхищение, тут аргументы.

“Настоящие моряки предчувствуют бурю задолго до ее наступления, а настоящие романисты предвидят будущее.

Тургенев распознал это зерно русской революции, еще когда оно только давало ростки под землей, еще до того, как его побеги пробились к солнцу; и в книге “Отцы и дети”, наделавшей столько шуму, он описал настроения этой развивающейся секты. И чтобы яснее ее обозначить, он изобрел, создал слово нигилисты.

…Психолог, физиолог и первоклассный художник, он умеет на нескольких страницах дать совершенное произведение, чудесно сгруппировать обстоятельства и создать живые, осязаемые, захватывающие образы… Трудно понять, как можно добиться подобной реальности такими простыми по видимости средствами. И от каждой из этих коротких историй (Мопассан хвалит "Записки охотника". — А.М.) исходит, подобно облачку меланхолии, глубокая и скрытая в существе вещей печаль.”

Уважаемый читатель, возможно, вы не согласны с Мопассаном. Но это неважно. Важно, что лучший новеллист Европы действительно так думал…

ФЛОБЕР — ТУРГЕНЕВУ
16 марта 1863
Чем больше я вас читаю, в тем большее изумление приводит меня ваш талант. Меня восхищает ваша манера повествования, одновременно пылкая и сдержанная, ваше сочувствие к людям, которое распространяется и на малых сих, и одухотворяет пейзаж. Видишь и предаешься мечтам.

Подобно тому, как при чтении “Дон Кихота” мне хотелось бы самому ехать на лошади по белой от пыли дороге, так и ваши “Сцены из русской жизни” вызывают у меня желание трястись в телеге среди заснеженных полей под вой волков. Как велико ваше искусство!

Флобер сравнивает Тургенева с Сервантесом. О такой чести писатель может только мечтать…

Иван Тургенев 1818—1883

…Это — один мир, одна культура. Это наша Цивилизация, закат которой пришел… Нет, не он пришел к нам, а мы — к нему. Цивилизация умирает не от старости (это не “естественная смерть”). Цивилизация неосторожно заразилась смертельной болезнью… Нет, и это не точно.

Цивилизация попала в ловушку собственной гениальности. Она увлеклась наукой, наука — изобретениями, и (так случилось) мир безвозвратно подсел на электронный наркотик.

Любой наркотик меняет личность, отменяет прежние ценности. Он требует еще, еще, еще, он уводит в виртуальный мир все дальше и навсегда. Не вернешь теперь.

Компьютер, мобильник, ай-пад, твиттер — все для того, чтобы еще быстрее, быстрее, быстрее передавать мысли… Простите, у нас — что, стало больше мыслей?

Скоро это будет другой мир. Это уже другой мир (на той же планете, с теми же, казалось бы, человечками), но — без Тургенева, Флобера, без Толстого и Шекспира. Те популярные у школьников книжечки, где “Гамлет” уместился на одной странице, а “Война и мир” на двух — это иллюзия знания, иллюзия культуры. Такая же иллюзия, как наркотическая эйфория, когда ширнувшийся ощущает себя гением, красавцем, счастливчиком. Он хихикает над вами, потому что вы дураки с вашими Гоголями, Пушкиными… Он — другая цивилизация. Он — другой. И он — Чужой. Несмотря на то, что вылупился из вас (из нас). Вас уже жуют, вас доедает Чужой, а вы все еще любуетесь белыми зубками.

“Говорить о писателях, восхищаться Мопассаном, Флобером или Толстым, — было для него наслаждением. Особенно часто он говорил именно о них да еще о “Тамани” Лермонтова”.

Это о Чехове вспоминает Иван Бунин, строгий ценитель, тонкий стилист, лауреат Нобелевской премии по литературе. Он дружил с Чеховым последние 10 лет его жизни; в Ялте бывал у Чехова чуть ли не ежедневно; в Москве сидел у Чехова до двух-трех ночи, а то и до пяти утра, пока не возвращалась после спектакля, концерта, ночного ужина Ольга Книппер.

Бунин записывает слова Чехова: “После тех высоких требований, которые поставил своим мастерством Мопассан, трудно работать, но работать все же надо, особенно нам, русским, и в работе надо быть смелым”.

Что такое смелым? В данном случае: быть бесстрашным перед публикой и критиками. “Врать против условий сцены” (против шаблонов) и получать за это скуку и негодование публики, хамство и насмешки рецензентов.

Бунин пишет о них: “Много горечи они влили в его душу, и без того отравленную русской жизнью”. Важное замечание. Русская жизнь, которая отравила душу Чехова (и не только его), это жизнь до 1917 и даже до 1905 — до всех революций. Это та жизнь, которая отсюда, из ХХI века, представляется нам тихой, мирной, блаженной.

ФЛОБЕР — ГИ ДЕ МОПАССАНУ
3 мая 1880
Привези мне на будущей неделе список тех идиотов, что пишут в газетах так называемые литературные рецензии.

…Чехов, как всякий увлеченный человек, без конца повторял какие-то особенно важные для него вещи. Поэтому местами воспоминания Бунина в точности совпадают с Куприным.

“Все нынче стали чудесно писать, — говорил Чехов решительным тоном. — И знаете, кто сделал такой переворот? — Мопассан. Он, как художник слова, поставил такие огромные требования, что писать по старинке сделалось уже больше невозможным”. (А. Куприн “Памяти Чехова”. 1904.)

После Мопассана нельзя писать по-старому. А как надо? Неужели подражать?

Гюстав Флобер 1821—1880

“Я говорю и чувствую, как Шиллер!” — разве Несчастливцев попугай? заучил бессмысленно? Нет. Прочел, пропитался, перенял не одни лишь слова, а образ мыслей.

…“Это траур по моей жизни” — Маша говорит фразами Мопассана, но она не кокетка, не притвора. Она чувствует сильно, она глубоко несчастна, и язык Мопассана ей подходит.

И Тригорину для выражения его чувств подходит язык Мопассана. Несчастливцеву — язык Шиллера и Шекспира. Всем нам — язык Чехова (просто мы не замечаем этого) и язык Булгакова (почти не замечаем).

Куприн восторгается: “Где он (Чехов) выковывал свой великолепный, единственный в русской литературе язык?”

Как единственный? Теперь это даже странно читать. Чеховский язык такой простой, обычный, обыденный. Но Куприн написал это в 1904. Современники восхищались языком Чехова; прошло сто лет — теперь это наш язык. Жуковский и другие восторгались языком Пушкина, — теперь это наш язык*. Можно не читать Пушкина, Грибоедова, Лермонтова, Гоголя, не слыхать про Чацкого, Печорина, Чичикова… и все равно, если здесь родился — говоришь их языком. (Ко всей ораве типов ХIХ века в качестве языковых образцов добавились в ХХ веке разве что Бендер и Швондер.)

До Пушкина не было огромной части языка. Не было “у лукоморья”, не было “кот ученый”, “все мы учились понемногу”, “любви все возрасты покорны”. Мы говорим их фразами. И даже не потому, что прочли сами, а потому что их язык стал воздухом над Россией. Дышим отроду, мы из него состоим. А народ всегда по-русски еле-еле “тудыть”, “эка”, “слышь”, “куды”, “тпру”. У Островского купцы еле-еле говорят по-русски. И у Чехова (в “Трех сестрах”) Ферапонт “ась?”, “не могу знать”, “подрядчик сказывал”.

Набоков в гениальном “Даре” рассказывает о писателе (почти о себе). Герой “Дара” готовится писать книгу о любимом отце:

“В течение всей весны продолжая тренировочный режим, он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, — у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме… Закаляя мускулы музы, он как с железной палкой, ходил на прогулку с целыми страницами “Пугачева”, выученными наизусть. Пушкин входил в его кровь”.

А что входит в нашу кровь? Что входит в кровь детей, которые еще не умеют толком различить талант и пошлость. Детей, которым простое и легко понятное кажется лучше (как сосиска лучше шашлыка, потому что жевать не надо).

Поголовно закармливая детей Гарри Поттером — этими чипсами литературы, да еще на гнилом маргарине отвратительных переводов, — мы делаем всех детей духовно рыхлыми, анемичными, примитивными.

…Мопассан — ориентир не только для Чехова.

Николай Лесков о “Палате №6”: “Этот рассказ за границей стал бы выше Мопассановских. Он делает честь любой литературе”.

Лев Толстой в 1905-м настаивал (вопреки своим сотрудникам) на включении “Душечки” в “Круг чтения”: “К “Душечке” мне бы хотелось написать предисловие… Чехов был тупого мировоззрения, но чуткий художник; как Мопассан, он своим поэтическим чутьем уловил истину”.

Для Лескова, Толстого, Чехова точка отсчета — француз Мопассан. Для Мопассана точка отсчета — русские, в первую голову Тургенев, которого он считал образцом и почти боготворил.

Мопассан: “Мы начали припоминать всех знаменитых рассказчиков и превозносить людей, умевших рассказывать устно; из них самым поразительным, кого мы только знали, был знаменитый русский писатель — Тургенев”.

А у нас дело потихоньку идет к тому, что от Чехова останется Каштанка, от Пушкина — Жучка, от Тургенева — Муму... Но там, где читают Мопассана, у Тургенева шансы есть.

“Заведение Телье” — первый сборник рассказов Мопассана. На титуле посвящение: “Ивану Тургеневу — дань глубокой привязанности и великого восхищения”. Уже сотни, а может быть, тысячи раз этот сборник издавался в разных странах, на всех языках. И до сих пор он несет всем читателям Мопассана дань глубокой привязанности и великого восхищения перед русским писателем, которого они, скорее всего, не читали, но, может быть, захотят.

Розы благоухают

…Чехов пишет о Мопассане:

Хороший писатель, превосходный писатель! Удивительный художник! Страшный, чудовищный, сверхъестественный художник! Мопассан! Милая, читайте Мопассана! Одна страница его даст вам больше, чем все богатства земли! Что ни строка, то новый горизонт. Мягчайшие, нежнейшие движения души сменяются сильными, бурными ощущениями, ваша душа точно под давлением сорока тысяч атмосфер. Какое бешенство переходов, мотивов, мелодий! Вы покоитесь на ландышах и розах, и вдруг мысль, страшная, прекрасная, неотразимая мысль неожиданно налетает на вас, как локомотив. Читайте, читайте Мопассана!

Ги де Мопассан 1850—1893

Этот панегирик произносит персонаж рассказа “Бабье царство”, но восторг столь искренен, так доказателен, серьезен (без насмешки, без иронии), что с уверенностью можно предположить: это мысли Чехова. Вот он и усадил персонажей “Чайки” читать Мопассана.

Мопассан, 1850 — июль 1893. Прожил 43 года.

Чехов, 1860 — июль 1904. Прожил 44 года.

Один, чтобы бежать от суеты, купил яхту (сперва маленькую, потом побольше).

Другой, спасаясь от суеты, купил сперва Мелихово, потом участок в Ялте.

…Чехов прочел “На воде” как свое. Лучший новеллист России прочел у лучшего новеллиста Франции свои мысли, свои обстоятельства. То, о чем пишет Мопассан, Чехов испытал на себе, читал в письмах домогающихся дам. Это вечное желание светской дамы прикарманить знаменитого писателя, музыканта, художника. Чехов узнавал эти фразы. Да и как не узнать, если все повторяют одно и то же.

И если бы только это, если бы только верное описание светской пошлости, сплетен, адюльтеров, — не было бы таких восторгов. Главное, повторим, узнал свои мысли, свои чувства — то, что еще только мерещится, мучает, а оказывается, уже сформулировано — ярко, сильно, точно.

Но что ж это за “мысль, страшная, прекрасная, неотразимая мысль неожиданно налетает на вас, как локомотив”? да еще в тот момент, когда “вы покоитесь на ландышах и розах”...

За 115 лет “Чайку” поставили тысячи раз. И каждый раз на крокетной площадке лежала открытая книга. “Что это?” — “На воде”, милочка”. И ни один режиссер, ни одна милочка не удосужились прочесть: что же там написано. А если находились, читали “На воде” (небольшой, “мистический” рассказ Мопассана) и пожимали плечами: чепуха какая-то. Но у Мопассана два текста называются “На воде”. Один — рассказ 1881 года. Другой — 1888 — размышления, путевые заметки.

Чехов прочел и забыть уже не мог; даже если бы и хотел. Там страшная мысль налетела на Чехова, как паровоз.

“Круазетт — это длинный бульвар, идущий полукругом вдоль побережья. Этот восхитительный и теплый край — в то же время цветущее кладбище аристократической Европы.

Ужасный недуг, не знающий пощады и называемый нынче туберкулезом, недуг, который гложет, жжет и разрушает людей тысячами, словно нарочно избрал это побережье, чтобы добивать там свои жертвы.

Впервые взяв в руки “На воде”, Чехов не мог и предположить, что читая насмешки над дамами, которые заманивают в свои сети романистов, читая забавные и точные мысли о ремесле писателя, вдруг попадёт под колёса.

Розы, розы, повсюду розы! Они кроваво-красные, чайные, белые или расцвеченные пунцовыми прожилками. Могилы, аллеи, места, которые еще пусты сегодня и наполнятся завтра, — все ими покрыто. Сильный запах дурманит, кружит голову, заставляет пошатываться.

Поистине необходимо это множество роз и цветущих лимонных деревьев, чтобы никогда нельзя было уловить в дуновении ветра ужасный запах, исходящий из комнат, где лежат покойники.

Всюду вдоль этого пленительного побережья мы в гостях у Смерти. Но она здесь скромна. Никогда не встретишься с ней лицом к лицу, хотя она соприкасается с вами каждый миг. На улицах никогда ни гроба, ни траурного крепа, ни погребального звона. Вчерашний исхудалый прохожий не проходит больше под вашим окном: вот и все.

Если вы удивитесь, что не видите его больше, и побеспокоитесь о нем, метрдотель и все слуги с улыбкой ответят вам, что ему стало лучше и что он, по совету врача, уехал в Италию. А правда в том, что у Смерти в каждой гостинице есть своя потайная лестница”.

Чехов, доктор Чехов харкал кровью, но уверял себя и близких, что это: простуда, бронхит, плеврит, просто кашель. Исхудал и мучительно умер от чахотки брат Чехова, умирал от чахотки Левитан… и как ни гнал знаменитый русский беллетрист от себя черную мысль, но доктор в этой личности никогда не спал. И всё понимал. И однажды чахоточный Чехов взял в руки новую вещь высоко им ценимого Мопассана с тихим безмятежным гладким названием “На воде” и прочел: “Розы, розы, повсюду розы! Поистине необходимо это множество роз и цветущих лимонных деревьев, чтобы никогда нельзя было уловить в дуновении ветра ужасный запах, исходящий из комнат, где лежат покойники”.

Когда тебе описывают красные, чайные, белые розы, пейзажи и ароматы южной Франции, Лазурного берега, никак не ждешь, что на тебя налетит локомотив и фраза закончится могилой, твоей могилой. Вот какую книгу Чехов оставил в “Чайке” на крокетной площадке.

…Он умер в гостинице на другом курорте (не во Франции, а в Германии). Баденвейлер — еще один “восхитительный и теплый край” — еще одно “цветущее кладбище аристократической Европы”.

Навсегда…

Струна звенит

Перед смертью он написал “Вишневый сад”. В этой пьесе есть загадочное место, о которое уже сто с лишним лет спотыкаются режиссеры всего мира.

Все сидят, задумались. Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздаётся отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА. Это что?

ЛОПАХИН. Не знаю. Где-нибудь далеко в шахтах сорвалась бадья. Но где-нибудь очень далеко.

ГАЕВ. А может быть, птица какая-нибудь... вроде цапли.

ЛЮБОВЬ АНДРЕЕВНА (вздрагивает). Неприятно почему-то.

Звук таинственный, необъяснимый, напугавший Раневскую до обморока. Не этот ли звук прозвучал в душе Мопассана с такой силой, что даже в переводе (который вы прочтете ниже) производит потрясающее впечатление (на внимательного читателя).

...“Вишневый сад”, финал второго действия. Они развлекались на лоне природы. У них там был пикничок, пели, пили, болтали о том о сем; и невольно забываешь, как именно выглядит это лоно. Но в ремарке Чехов подробно описал пейзаж:

Поле. Старая, покривившаяся, давно заброшенная часовенка, возле нее колодец, большие камни, когда-то бывшие, по-видимому, могильными плитами, и старая скамья.

Дальше — другие подробности: “тополя, телеграфные столбы, далеко-далеко на горизонте неясно виден большой город”, но сколько ни наматывай деталей, а могильные плиты — это кладбище. Вот где персонажи “Вишневого сада” услышали “точно с неба звук лопнувшей струны, замирающий, печальный”.

В финале струна звенит еще раз. Почтальон всегда звонит дважды.

ФИРС (подходит к двери). Заперто. Уехали... Про меня забыли... Жизнь-то прошла, словно и не жил. Я полежу... (Лежит неподвижно.)

Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топор стучит по вишневому дереву.

Занавес.

Возможно, это еще один (последний) отзвук странной повести Мопассана “На воде”:

“Вдруг что-то прозвенело. Что? Не знаю, но этот звук был такой нежный, замирающий, печальный, что все мое тело пронизало дрожью; дальше — только великая тишина, идущая от земли к звездам; ничего — ни дуновения, ни шороха, но вдруг снова тот же непостижимый стон. Я слушал его, и точно зазубренное лезвие распиливало мне сердце.

Как иные звуки, иные ноты, иные голоса терзают нас, внезапно ввергая нам в душу всю боль, безумие и отчаяние, которые она только может вместить!.. Этот слабый и странный звук обладал властью тотчас же пробуждать ужасающее отчаяние, постоянно дремлющее в глубине сердца у каждого человека. Это был тот голос, который бесконечно кричит у нас в душе, упрекает нас непрерывно, глухо и болезненно, голос, мучащий, изводящий, неведомый, неукротимый, незабываемый, свирепый, упрекающий нас за все, что мы сделали, и одновременно за все, что не сделали, голос смутных раскаяний, бесплодных сожалений, конченных дней, встреченных нами женщин, которые, может быть, полюбили бы нас, голос исчезнувших вещей, суетных радостей, умерших надежд, голос всего уходящего, всего бегущего, всего обманывающего, всего утраченного, всего недостигнутого и недостижимого…” И кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем и зачем заставляем страдать.

Была ли у Чехова надежда, что звук лопнувшей струны в “Вишневом саде”, напугавший и смутивший героев пьесы, — хоть у кого-нибудь вызовет в памяти строки Мопассана?

…Ответа не будет. Когда режиссеры и актрисы спрашивали у Чехова (во время репетиций его пьес): а что это значит? а как это играть? а что здесь имеется в виду? — он упрямо отмалчивался. Или его ответ вызывал такую оторопь, что сохранялся в мемуарах, в легендах МХТ.

Возможно, когда-нибудь — ночью ли в постели, на рыбалке ли, ожидая рассвета, — этот звук, этот голос, который бесконечно кричит у нас в душе, услышит Тригорин.

“Печальный звук” прорежет душу как циркулярная пила, а потом бедняга целый день будет ходить и бормотать “из Пушкина”:

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю…

Трепещу от ужаса — Господи! что я натворил! Проклинаю свои жестокие стыдные поступки, смертные грехи… Не окружающим, а себе заглядываю в душу. А там повсюду пятна черноты и их ничем не смыть. И всё тошнит, и голова кружится… Всем сердцем рвусь, но не могу молиться! И внезапно наваливаются ужас и тоска смертная, и темнеет в глазах, и вот сейчас вырвется вопль “Господи, помилуй!”, но в этот миг звонит мобильник, и всё сразу опять хорошо, Тригорин торопливо садится за очередную повесть.

— Как Тригорин?!

— Так, Тригорин. А вы что ли приняли на свой счет? Не надейтесь.

Октябрь 2008 — ноябрь 2010.

Получайте вечернюю рассылку лучшего в «МК» - подпишитесь на наш Telegram

Самое интересное

Фотогалерея

Что еще почитать

Видео

В регионах