(…) — Баба, успокойся. Я ничего не глотал.
— Проглотил, проглотил, — настаивала бабушка. — Осколки легко глотаются. Стекло гладкое, скользкое. Прошло — он и не заметил. А в горле застряло. Сашуля, — заплакала она, — ты прислушайся к себе, может, покалывает слегка, царапает в горле, а?
Мне становилось не по себе. Может, я правда проглотил осколок? Он отскочил и прямо в рот, а я не заметил. Ведь стекло гладкое, скользкое... проскочило — я и не почувствовал. Ну, конечно! Я даже вспомнил момент, когда я мог проглотить. Я прислушался к себе.
— Ну что, Сашенька?
— Баба, колет!!! — закричал я и снова закашлялся от резкого укола в горле.
Меня затрясла дрожь. Ноги стали ватными, а во рту резко пересохло, отчего в горле закололо еще сильнее.
— Бабонька, колет, ох, колет, — заныл я дрожащим, прерывающимся голосом. Осколок, наверное, повредил связки.
— Ой, сделай что-нибудь, бабонька, колет!
— Открой рот!
Я открыл. Бабушка долго смотрела мне в горло, после чего обреченно плюхнулась на табурет и запричитала.
— Не достать... Уже и не видно его. Глубоко прошел... Не перекрыл бы трахею, а то и до больницы не довезешь — сдохнет на месте. Будь проклят тот день и час, когда я положила это стекло! Будь я проклята за это! Будь прокляты эти проклятые заводы, которые делают такие сраные стекла, что бьются от малейшего удара. Сашенька, где тебе сейчас колет?
— Вот здесь, — показал я.
Кололо уже ниже.
— Спускается... Что же делать? Не дыши! — крикнула бабушка и потащила меня к кровати. — Иди сюда, Сашуля, иди. Встань на кровать на четвереньки попкой кверху, может, выйдет.
Я встал.
— Ох, тебе же нельзя вниз головой с твоим внутричерепным давлением. Ляг, ляг и лежи, не дыши.
— Что теперь будет, баба?
— Что будет? Осколок идет по пищеводу и разрезает его на ленточки. На ленточки! Пищевод — это как трубка, а он разрежет его на ленточки. Пища попадет не в желудок, а вывалится в брюшную полость. Загниет, и ты заживо будешь гнить вместе с ней. Это в лучшем случае. Если не пойдет дальше пищевода.
— А если ничего не есть? — прохрипел я, чувствуя близкий конец.
— Не дыши! Все равно будет внутреннее кровоизлияние. А если пойдет дальше, порежет на куски все внутри: сердце, почки, печень — все! (...) Бабушка вскочила.
— Что я, туша старая, жду?! Надо резать! Ах, как же тебя, сволочь, резать, когда тебе нельзя никакого наркоза?!
Бабушка побежала в другую комнату звонить в “скорую”. Я остался лежать наедине со своими страданиями. Кололо нестерпимо. Я чувствовал, как осколок движется у меня внутри и, переворачиваясь, режет внутренности на кусочки и ленточки. Вот он царапнул одним своим концом, вот другим... Бабушка вернулась.
— Ты позвонила? — страдальчески спросил я, держась за живот. — Он продвинулся еще дальше.
— Кретин и сволочь! Если ты будешь морочить мне голову, я тебя сама напихаю осколками.
Бабушка держала в руке треугольный кусок стекла. Оказалось, недостающий осколок прилип на соке каланхоэ к ее тапочку, а когда она пошла звонить, отвалился.
— Какого ляда ты морочил мне голову?
— Но мне колет, баба!
— Чтоб тебе кололо всю жизнь, негодяй! Я извелась до кровавой пены, а ты измываешься. Пусть тебе мама купит собачку, и ты будешь ее дрочить, а меня не надо! Это же надо, над чужим страхом, над чужой болью так издеваться жестоко... — заплакала бабушка, доставая нитроглицерин. — Ну ничего, садист, тебе все это горючими слезами выльется, горше моих. По-настоящему страдать будешь, не притворно.
— Но мне вправду колет, — жалобно возразил я.
— Поколет и перестанет! — отрезала бабушка.