Привет, Григорий Израильевич

20 мая 2001 в 00:00, просмотров: 439

В начале этой недели в “Ленкоме” сыграли премьеру “Шута Балакирева” — самую последнюю пьесу Григория Горина. На вечере, отмеченном, как все подобные тусовки, известными лицами, красивыми туалетами и концентрированным запахом французского парфюма, все было замечательно, только... Только было безнадежно грустно, что “Шут Балакирев”, которого так долго ждал Горин, шутил без него.

Меньше чем через месяц будет год, как его нет. Эта та потеря, которая ощущается в театре как никогда — театр потерял свою душу. Так считают все. И год, прошедший без Горина, только подтвердил это.

Сначала написала статью о Горине. Поставила точку. Перечитала и подумала: видел бы это Григорий Израилевич! Да он посмотрел бы на меня своими печальными темными глазами и с дикцией, легко подражаемой, спросил: “С ума софла? Я разве так учил тебя писать? Скуфно же. Легче надо, легче”.

Чтобы как у него — “улыбайтесь, господа, улыбайтесь”? Перечитала еще раз и ужаснулась: слова вроде бы правильные — учитель, спасал всех, заботился, шумный, энергичный, — а не про него. Он из немногих, кому фальшь так же идет, как бомжу портфель из крокодиловой кожи. А главное — ему больше всего не идет глагол “был”.

И тогда я решила сочинить разговор с ним. По телефону или электронной почте. А скорее и то и другое, потому что, когда мы познакомились, компьютера у Григория Израилевича не было.

Ну, допустим, так. Утро. Звоню:

— Привет, Григорий Израилевич!

— А, привет-привет.

— А вы помните нашу первую встречу?

— Ничего себе вопросики с утра. Спроси чего полегче.

— Спрашиваю, что надо в данный момент.

Он молчит. Значит, одно из двух — или прикуривает, или рыскает по Интернету. Мыслью отлетел в виртуальный мир. Наконец подает голос:

— Да, пришла ко мне на Аэропортовскую, такая мелкая, наглая, и сразу полезла в душу.

— А вот и нет. Я, стесняясь, пришла к известному драматургу Горину, сочинившему моего любимого “Мюнхгаузена” и “Тиля”, чтобы взять интервью. А вы с порога заявляете: я думаю, что интервью не получится. Вы, мол, сильная личность. Вы, мол, пишете и получаете кайф, который я получаю, когда сочиняю. Просто я сочиняю про Мюнхгаузена, а вы — про живого Горина.

“Хорошенькое дело, — думала я про себя. — Этот ли человек увлекал меня в мир безумных фантазий и свободы? Да передо мной какой-то зажатый тип, застегнутый на все пуговицы!” Хорошо еще, что в тот момент рядом оказался ваш Патрик, рыжий спаниель, и обстановочку разрядил: все время клянчил печенье.

— Да, — вздыхает Григорий Израилевич. — Патрик человек был. Не то что...

Он вспоминает своего пса палевого цвета с вечно больными ушами, а я — свои первые впечатления от драматурга Горина. Это как откровение — да он просто ужасно стеснительный. Известный-преизвестный, солидный, богатый, а без ярких дорогих пиджаков. Вроде бы душа любой компании, а не тянет одеяло на себя. Всегда стоит как-то с краю, хотя с любой точки его видно — здоровый же дядька и мастью черный, как лицо кавказской национальности.

— Ну что ж ты замолчала? — возвращает он меня из 1994 года в 2001-й.

— Да вот, почему-то из “Тиля” вспомнила. Теперь вы так не написали бы. В “Тиле” Неле спрашивает возлюбленного: “Ты будешь мне изменять?” — “Буду”, — отвечает он ей. “За каждой юбкой будешь бегать?” — “Буду”. — “Ну тогда я за тебя спокойна”. Вообще это шутка — про то, что сейчас не написали бы так.

— Шура Ширвиндт в таких случаях говорит: “Шутка не прошла”.

— Ну ладно. Не злитесь...

Впрочем, тут я сморозила явно глупость, но это от зажатости. Я и не представляю его злым, рассвирепевшим маралом. Обычно он тихо закипает, если что-то не нравится, но пар, как говорят в таких случаях, идет вовнутрь. И это плохо, всегда думаю я, когда вижу его резко замолчавшим. Все в себя — это плохо кончается.

— Послушайте, Григорий Израилевич. Есть идея — книгу написать про театр, итоги подвести и рассказать, как было в конце ХХ века на самом деле. А то вранья много.

— С ума сошла, — гудит он. — Мало критической макулатуры понаписали? И ты туда же. Ты вот послушай меня — делай свой “Театрариум”. Но не газетные статьи, а в виде книги. Про театр, но из кулис. Такого нет. И назови “Театрариум”.

— Нет уж. Назову “Москва закулисная”.

— Кассовое название, между прочим.

— А можно я там опишу случай в Нижнем Новгороде, ну где вы еще мне про театральные капустники рассказывали? Помните?

Может, он и забыл. А я помню ту поездку 1999 года на чудесный фестиваль “Веселая коза”, придуманный замечательным театральным человеком Галей Сорокиной. Итак, Нижний Новгород. Конец апреля. Жара, как летом. И мы с Любой — женой Григория Израилевича — загораем на набережной под памятником Валерию Чкалову, валенки которого так неуместны в жаркую погоду. От гостиницы, вижу я, к нам идет Григорий Израилевич. Подходит. И вдруг к нему подлетает бойкий мужичок из местных:

— А я вас узнал, товарищ Шендерович!

Горин немножко дернулся, но ответил:

— Я не Шендерович.

Да, нижегородская общественность в его глазах ляпнулась за день во второй раз. В семь утра, как только мы сошли с поезда, какой-то таксист от чистого сердца предложил Горину: “Садитесь, недорого подвезу, господин Гусман”.

Горин так дело не оставил, и вечером, выступая на фестивале, выкладывает эту историю публике. Публика ржет, потому что вокруг случая с обознатушками он навертел невероятно смешные детали и все это зримо представлял. “Песня” его про Горина-Гусмана-Шендеровича завершается заявлением, что он намерен баллотироваться в органы местной власти, так как в предыдущий его приезд город разукрасили растяжками: “Поддержим Горина”. Оказалось — местного депутата.

— Алло! Григорий Израилевич, — кричу я примолкшему собеседнику. — Вы опять в Интернете? Вернитесь, я все прощу.

Голос из небытия:

— Зря смеешься. Тут такие перлы есть. Я, между прочим, связь держу со всеми молодыми драматургами. В провинции такие башковитые попадаются. Тут у одной девчонки прочел, слушай ритм: “Котлеты в холодильнике. Кофе на столе. Вернусь в восемь. Будь на месте”. Это прям как “земля — крестьянам”, “фабрики — рабочим”.

— Хорошо. Я вам пошлю письмо.

— Почитай меня в “Gazeta.ru”. Я там исторические мистификации публикую.

Нет, я все-таки обожаю этого неугомонного: в свои шестьдесят он не закостенел и не “доит” корову, однажды выведенную им на литературные просторы. Все рвется куда-то, вот компьютер освоил и ушел в него. Мне даже иногда кажется, что Люба, возвращаясь домой, находит на компьютере криво повешенную табличку: “Ушел в Интернет”. Как продавец — на склад, то есть навсегда.

— Ладно. Пойду что-нибудь сглотну. Голова заболела от ваших компьютерных заморочек. Кстати, очень жаль, что по Интернету нельзя натуральный харч присылать, а то у меня дома шаром покати.

— Приезжай. Не дадим тебе погибнуть.

Через полчаса звоню.

— Еще одна идея. Я тут думаю про доктора за кулисами. Вы же доктор. Так помогите больному — что-то я запуталась, и концы с концами не сходятся.

— Слушай, это такая тема. Вот последний случай. Прихожу в “Ленком”, а там все бегут, на лицах — ужас. Вижу, как Марк (Марк Захаров. — М.Р.) стоит белый у стены, а Джигарханян лежит. По всем признакам вижу картину инфаркта. Вызвали “скорую”. Мы отправили Армена в больницу...

Он вспоминает жуткие случаи из своей врачебной практики — Шпаликова из петли вынимал, припадок гасил в зале у какого-то нервного театрала. И выходит у него, что это не просто случаи, а целые философские рассуждения про профессию артиста, среди коих у него уйма друзей.

— Ведь артисты не симулируют. Есть закон профессии и кодекс ремесла. Согласно ему надо выходить на сцену в любом состоянии. Это президент может отменить встречу или не выйти из самолета. Актер такого позволить не может. Эти циники, сукины дети, абсолютно по-детски честно относятся к делу. Вот случай с Шурой Ширвиндтом в Питере был. Казалось бы, самый свободный, самый отвязный актер Москвы. И что же? Он тогда чуть не убил меня своей дотошностью. Перед спектаклем “Женитьба Фигаро” у него не снималось обручальное кольцо с пальца — жара, ну и распух палец. Все ему твердят: “Шура, брось ты этой ерундой заниматься. Кто заметит?” А он мучается, стаскивает чуть ли не с мылом: “Нет, у графа такого тонкого кольца не могло быть”. Он поразил меня тогда.

А вы, Григорий Израилевич, поражаете меня тем, как сложные вещи можете свести к двум фразам и не мучаете никого убогой бытовой философией: “с какой стороны посмотреть” и “у каждого своя правда”. Вот у вас она как в детской книжке “Что такое хорошо и что такое плохо”, но только для взрослых циников. Может, вы один так и можете расставить все по местам. Причем легко и не скучно. А так, что “улыбайтесь, господа, улыбайтесь”. Поэтому чуть что, я вам и звоню. Извините, что иногда за полночь.

А вот теперь по е-мейлу посылаю.

Сообщаю: “Видела вас в Доме кино. Вид мне ваш очень не понравился — что за мешки под глазами? Бросьте вы это безобразие — лечите всех, со всеми по врачам таскаетесь, на операции укладываете, а сами к доктору сходить не можете. Тоже мне, закройщик без порток!..”

— Алло, перехожу на телефон, — говорю я. — Я тут в компьютере прочла кое-что из вашей новой книжки. Кстати, какой по счету?

— Кажется, девятой.

— Вы действительно так серьезно верите в реинкарнацию? Вообще-то вы удачный образ нашли — Горин в прошлой жизни был пчелой. Похоже, во-первых, потому что трудоголик, а во-вторых, дикция та же — что-то среднее между “ж” и “ф”. Но вот в то, что в прошлой жизни вы были дворняжкой, — позвольте не поверить. Все-таки вид у вас приличный и порода чувствуется.

— Дворняжкой. Дворняжкой я был. Отсюда и неприхотливость: куда положат — там и хорошо.

— Нельзя путать неприхотливость неизбалованного интеллигента с неразборчивостью плебея: где выпил, там и прилег. Вы не правы. Вот лично вы у меня ассоциируетесь со стихией, Григорий Израилевич. Может быть, даже с цунами.

— Это ты загнула. Ладно, привет. Мне надо в Дом актера с Маргаритой встретиться по одному делу. Передай Паше Гусеву, что на следующей неделе заеду и обязательно отыграюсь в бильярд.

Если бы я знала, как с образом стихии попаду в “десятку”. Он напомнит о себе именно стихией, но до этого, в день похорон, я убедилась в том, что мои самые первые впечатления, когда он пообещал, что из интервью ничего не получится, оказались самыми точными. Он был невероятно скромным, как-то застенчиво лежал на самой глубине гроба, как будто стесняясь случившегося по его же вине.

А на сороковины, как сейчас помню, выдался яркий солнечный день. Синее небо. Безветренно. И вдруг с высоты двадцатиэтажного дома на Тишинке я увидела, как со стороны Краснопресненской набережной в сторону Садового кольца и дальше через Тверскую с бешеной скоростью надвигается стена косого дождя. Траектория этого дождевого пролета была ослепительно-мгновенна и неповторима. “Может быть, это Григорий Израилевич пролетел? — подумала я. — На него это так похоже — большой, яркий и стремительный...”

P.S. Удивительная вещь — когда вышло продолжение моей книги, “Москва закулисная — 2”, мне и в голову не пришло его фамилию на титульном листе взять в траурную рамку. Глаголы в прошедшем времени ему совсем не подходят.



Партнеры