«Прошу климатического убежища»

Только в «МК»: фрагменты из книги эссе и записных книжек Василия Аксенова

20.08.2014 в 18:54, просмотров: 2209

Василий Павлович Аксенов был захватывающий собеседник, острослов, человек широкой души. Только он мог так остро и парадоксально высказать свой порыв в названии рассказа, послужившего заголовком и к этому материалу. А как он интересен в дневниковых записях, в коротких рассказах, некоторые из которых только что опубликованы. Американский архив писателя сохранен его вдовой Майей Афанасьевой Овчинниковой-Аксеновой. Дом Русского зарубежья имени Александра Солженицына содействовал его доставке в Москву.

В эссе, в статьях о литературе чувствуется мощный темперамент писателя. Есть некое колдовство в его афоризмах: «Роман — это передвижной пир, который всегда с тобой». Полны замечательных подробностей его воспоминания об общении с писателями. С некоторыми фрагментами новой книги «МК» предлагает познакомиться сегодня.

«Прошу климатического убежища»

Встречи с Вадимом Андреевым

Поздней осенью 1966 года мне случилось выступать в Женевском университете. Визит советского писателя, да еще молодого и с «крамольным душком», был в те времена чистым событием. Амфитеатр был заполнен. Кто-то сказал мне, что среди публики присутствует эмигрантский русский поэт и прозаик Вадим Андреев. Я был этим сообщением взволнован. Эмигрантская литература интриговала нас, детей послесталинской оттепели, она как бы связывала с отрезанным Серебряным веком, а тут был не кто иной, как сын одного из самых ярких художников предреволюционного ренессанса, полумифического Леонида Андреева.

После выступления Вадим Леонидович подошел ко мне и пригласил к себе в гости. Он располагал привлекательной внешностью, сухопарый джентльмен с застенчивыми и чистыми глазами. Мы отправились довольно большой компанией, а по дороге она еще разрослась вдвое: хозяин с русской широтой наприглашал, как мне кажется, много и незнакомых людей. В каком направлении мы шли, к озеру или от озера, я сейчас не помню, но для меня тогда эта прогулка вдоль тихих и чистых улиц Европы шла в другую сторону от проклятой советской власти.

Вечер был шумный, все говорили разом, в углу крутили песенки московских бардов. Хозяин прочел несколько своих стихотворений. Строчки были простыми, прозрачными, наполненными заснеженным петербургским символизмом.

Когда мы вышли на улицу, Женева оказалась под толстым слоем снега, и новые сонмы снежинок продолжали слетать с темных небес. Я поежился: через несколько дней мне предстояло возвращаться в этот чертов ледниковый период. Эмигранты же пришли в неистовый восторг: снег, снег, как у нас, как дома. Подвыпившие девушки катались в снегу, словно аляскинские лайки, а наш гостеприимный хозяин, в расстегнутом пальто и без шапки, лепил снежки. Русский человек, особенно в эмиграции, склонен фетишизировать «осадки в виде снега».

Прошло некоторое количество лет, прежде чем я снова встретился с Вадимом Андреевым. Произошло это в самом неожиданном для меня месте, а именно в доме моей матери, Евгении Гинзбург. По субботам у нее собирался кружок друзей-диссидентов и сочувствующих, словом, интеллигенция. Допускались только очень близкие люди, многие из них были с лагерным стажем. Оказалось, что Вадим Леонидович тут уже давно свой человек. Он был не просто гостем, но как бы связующим звеном между внутренней и зарубежной частями русской интеллигенции. Не раз он привозил книги, которые в Москве нельзя было достать, и увозил рукописи, которые в Москве нельзя было напечатать. И все-таки, сидя в одном из продавленных кресел, он, как мне казалось, смотрел на маминых друзей с удивлением и пиететом. Они знали избыток снега, а он всю жизнь страдал от его недостатка. Как он писал в своей поэме «Восстанье звезд»:

Восстанье ангелов! Земля

Ты русским небом обернулась,

Расправив снежные поля,

Ты белой лебедью вспорхнула…

Андрею Вознесенскому

Столь старый человек, как мистер Вознесенский,

Не может налегке пожаловать в Нью-Йорк.

Закону не вдолбишь: Поэт не шило в сене,

В манхэттенской толпе не сгинет, как шнурок.

Страховка Вам нужна, твердят американцы,

Пусть ночь у нас нежна, но крут у нас закон.

Вы старый господин для наших бурных танцев.

Отнюдь не каждый врач с поэзией знаком.

Он говорит «айм Янг», но каши так не сваришь.

Я строен, как мустанг! Чиновники молчат.

Без медицинских ксив тут не затеешь свары,

Пусть трижды ты красив среди однополчан.

Возьмите молодых, пусть это будет Пригов,

Сказал поэт, рыча, смущая пустомель.

Чья унесет вас ввысь словесная пирога,

И чья осядет вниз корягою на мель?

Пусть в паспорте я стар, и поступью я странен,

В душе я вечно «стар», в словесном жаре жив!

Я прилечу опять на новом старо-плане,

Над лексикой своей снижая виражи.

Крымское солнце и белая терраса…

Ровно тридцать лет назад в этот день я стоял на террасе Ялтинского дома творчества, когда снизу донеслись голоса новоприбывших. Легкими шагами поднялись Рыбаков и Окуджава. «Васька, ты представляешь, мне сегодня исполнилось сорок пять, — сказал Булат. — Нет, ты представляешь, сорок пять!»

Крымское солнце и белая терраса ослепили новоприбывших, но они не закрывались ни кепками, ни ладошками. Самый старший из нас, Толя, возбужденно говорил о только что написанном романе «Дети Арбата». Булат при всей его сдержанности тоже был, похоже, слегка опьянен своей «старостью» и уходящим глубоко вниз, к морю, склоном горы. Что касается меня, то я только что начал писать «Ожог» и был уверен, что до меня никто еще не начинал такой книги.

На террасу поднялась Белла и произнесла медовым голоском: «Булатик, ты знаешь, к твоему дню рождения тут появились обезнадеживающие новости. Оказывается, предыдущее поколение писателей закопало поблизости несколько бутылок шампанского. Вечером мы попробуем их найти».

После ужина, под луной, в литфондовском саду на склоне мы приступили к поискам. Вскоре полдюжины «Новосветского» было извлечено на серебристый свет Божий из разных аллеек. «В честь такой находки, — сказал Булат, — я сейчас спою совсем новую песню». И запел: «Моцарт на старенькой скрипке играет, Моцарт играет, а скрипка поет».

После этих незабываемых и, кажется, не пролетевших, а задержавшихся мгновений все четыре последующие ялтинские недели прошли под знаком этой песни:

Ах, ничего, что всегда, как известно,

Наша судьба — то гульба, то пальба.

Не оставляйте стараний, маэстро,

Не убирайте ладони со лба.

И дальше под знаком этой песни прошли уже тридцать лет. Незабвенный Булат, незабываемый век. И после нас эту песню споют новые поэты, когда откопают в саду шампанское, закопанное предыдущим поколением.

Ё — буква русского ёрничества

Ё — буква русского ёрничества. Масса иронических эмоций заложена в этой венценосной лягушке: ё-моё, ёколомэнэ, ёлки-палки, ёпонский бог, просто ё-ё-ё.

Тут же копошится рядом ёж, небольшое животное с иглами на теле. Куда же мы без него? Русский человек сжимается всем телом, поёживается, если видит обесточенного, как бы кастрированного сверху ежа.

А чья же селезенка не ёкнет, если таким же образом покалечен будет наш любимый Ёрш Ершович, дедушка московской сатиры? Не клёво получается, не ёмко!

Каменотёсы, взбирайтесь на утёсы, понимайте протёсты! Что-то не то, скажете? Ничего, по большому счету, мы правы. Ё — это культурная ценность, достояние нашей орфографии и фонетики. Преподавая русскую литературу басурманам, сколько раз скрежетал я зубами, выписывая на доске Соловьёва как Solovjov’a.

Признаюсь, среди моих фаворитов Ё стоит на втором месте после Щ, этого трехглавого ублюдка с хвостиком. Нет, недаром эти два знака образуют любимое восклицание народа: ёщё, ёщё, ёщё!