“К нам пришел Вознесенский”

Прошло девять дней, как с нами нет Андрея Андреевича

Прошло девять дней, как с нами нет Андрея Андреевича
Момент работы над первой полосной публикацией стихов Вознесенского в “МК”. У меня на груди начертанный его рукой плакатик: “МоСКВа” — свободно конвертируемая валюта в те дни органично вписалась в быт столицы.
Именно “Московский комсомолец” стал изданием, которое регулярно публиковало произведения Андрея Вознесенского, созданные им в последние годы жизни. Поэт появлялся в редакции с неизменной детской улыбкой на исхудавшем лице… На девятый день после утраты мы отдаем дань памяти великому Мастеру Рифмы, во многом определившему ход развития отечественной литературы ХХ столетия.

Предупрежу сразу: история будет гораздо менее романтичная, чем поведал Андрей Андреевич в эссе “Мне четырнадцать лет” — о своем визите к Борису Пастернаку в Переделкино. Напомню — речь в этом прозаическом мемуаре о том, как начинающий поэт едет к кумиру, робея и гордясь тем, что увидит его воочию, сможет лицезреть и представить на его суд свои первые рифмованные опусы…

Мои визиты к Вознесенскому в его квартиру на Котельники запомнились мне другим: я тырил из этого не казавшегося мне святилищем жилья его книги. Книги кумира, которые он под разными предлогами уклонялся мне дарить. Ссылался на то, что самому не хватает экземпляров, хотя, я это видел, они громоздились штабелями в комнатах и коридорах. Правда, бумажные пирамиды и эвересты таяли на глазах, уплывали к другим просителям и значимым людям, которые получали вожделенные мною томики, не прилагая к тому (казалось мне) никаких усилий, просто потому, что были известны, популярны, приближены к гению.  

Но я — разве не имел на его стихи никаких прав, если сходил от них с ума, буквально бредил ими? Я и сейчас считаю: это может служить полноправным оправданием моему воровству.  

Впрочем, стоит начать с еще более ранних времен: я, школьник, повинуясь моде, считаю, что люблю поэзию, в которой у меня существуют приоритеты: Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина… Из этой четверки я подробно читал только Евтушенко (ибо только он и был мне понятен), но одноклассникам и знакомым напропалую говорил, что восхищаюсь всеми названными стихотворцами.  

Теперь я готов наконец признаться: в те дни Рождественский и Вознесенский были для меня одним целым, неразделимым и неразличимым, слишком похоже рождественско-вознесенски звучали их фамилии, да и писали они (для меня тогдашнего, неискушенного) смутно, витиевато, зашифрованно. Прозрение случилось позже, я уже стал студентом, и мама принесла из издательства “Художественная литература”, где работала, аккуратный черный томик — “Ахиллесово сердце”. Стихи о сердце, дрожащем в миллиметре от лезвия, произвели на меня колоссальное впечатление, стихи о зайце, посвященные Юрию Казакову, которого я к тому времени боготворил, и вовсе лишили сна. Возможно, вы улыбнетесь сравнению (или испытаете недоумение), я ощутил себя рыбиной, которую вскрывают острым ножом парадоксов и неожиданных рифм, потрошат и перетряхивают внутренности, такой оказалась анатомирующая суть человека сила воздействия черного томика с красной крапиной сердца посередине.  

Именно той любовью, обожанием, пониманием духовного родства и жаждой не расставаться я оправдываю те свои покражи. И не ощущаю стыда. Если бы его книги можно было купить, раздобыть честным путем, я бы не нарушил божественной заповеди. Однако: “небом единым жив человек!”, а разве не богоугодным делом я промышлял, добывая пищу насущную, духовную, необходимую? Его книг не было на прилавках, их не было даже на книжном черном рынке в Камергерском, так где же их взять, если хочу перечитывать их постоянно? С невинным видом я подсовывал ему у него же похищенные экземпляры, лгал (еще один грех!), что удалось их купить, и он с видимым удовольствием оставлял на них надпись — почти всегда трафаретную: “Андрею, с доброй дружбой”. Кажется, он был рад, что я на пути к обретению полиграфического воплощения его стихов преодолевал массу трудностей и препон, побеждал обстоятельства… Он ведь тоже постоянно их побеждал.  

В этом мне приходилось убедиться не раз, особенно на следующем этапе наших отношений. Я — сотрудник “Литгазеты”, самого по тем временам смелого, яркого, неформального издания. И пытаюсь всерьез разобраться, “как делают стихи” (Вознесенский не устает повторять, что он — ученик Маяковского) и в том, какими путями они, стихи, торят себе дорогу к читателю. Печатаются в “ЛГ”, разумеется, самые смелые, яркие авторы. Однако это, так сказать, витрина свободомыслия, а в редакционных коридорах и кабинетах, где готовят изысканные идеологические блюда, — кухня с ее не всегда идеальными запахами и благостными рецептами.
Вознесенский приносит моему соседу по кабинету Владиславу Залещуку статью о молодой поэзии. Статью блестящую, умную, изысканную, из нее я узнаю о многих молодых литераторах, про кого слыхом не слыхивал, впервые, скажем, упоминается имя (цитирую по памяти, вот как врезались в сознание его слова и метафоры) “молодого мустанга эпохи НТР” Александра Ткаченко, с которым меня впоследствии (и именно с подачи Андрея Андреевича) свяжет крепкая дружба.  

Но в кабинетах заместителей главного редактора происходит яростное цензурирование статьи, ее обкарнывание и правка. Просят снять имена неблагонадежных молодых, от которых неясно, чего ожидать, которые могут выкинуть непредсказуемый фортель. (Название статьи в этом смысле символично — “Муки музы”). Вознесенский борется. Выкручивание ему рук длится до той поры, пока не приходит известие: в недрах ЦК КПСС готовится постановление о работе с творческой молодежью. Тут давление на автора резко и существенно ослабевает.  

По коридорам витает: “Ох, непрост… Ведь наверняка знал, что оно на мази, это постановление”. Не уверен, что он знал. Но если и знал, то военная хитрость удалась: стратегически верно выбрал момент, чтобы поддержать тех, кого хотел выпестовать и поддержать.  

По отделу публикаций, возглавляемому Георгием Гулиа, идет подборка стихов Вознесенского. Сложная подборка. Главный редактор “ЛГ” Чаковский колеблется и хочет или всю ее выбросить, или снять хотя бы два наиболее тревожащих его стихотворения. Газету подписывают в печать в понедельник. Обычно в этот день, когда автору уже никто не успевает “стукнуть”, донести о сотворенной против него каверзе, и совершаются подобные экзекуции. А потом его поставят перед фактом и разведут руками: извини, выкинули незначительный (значительный) кусок текста (а то и весь текст), потому что не помещался, исправить уже ничего нельзя, газета подписана в печать. Чаковский был хитер. Но и Вознесенский не прост… У него в “ЛГ” было много “болельщиков”. (“А ударчик самый сок — прямо в верхний уголок”).  

В тот понедельник он появился в редакции в обнимку с подвыпившим крупным начальником из того же ЦК КПСС, намеренно хвастаясь перед ним, какую лихую подборку его стихов дает “ЛГ” и прося ознакомиться с нею еще в “сырой” полосе. Чиновнику очень льстило такое внимание, он не просто похвалил стихи, а еще и хотел непременно высказать свое мнение о них Чаковскому. Надо ли говорить, что главный редактор, узнав высокое мнение представителя высокой инстанции, оставил текст без усекновения?  

Готовился сборник, на который в крупном издательстве планово было предусмотрено отпустить неважного качества бумагу и соорудить неважного вида обложку. Вознесенский отправился на полиграфический комбинат в тот город, где могли ведь и превысить полномочия и не подчиниться столичной директиве, выступил перед коллективом печатников, неформально пообщался с директором — в результате был выпущен уникальный том — роскошная бумага, матерчатый переплет. Увы, это полиграфическое произведение искусства мне слямзить не удалось, но его сумела опять-таки раздобыть для меня мама в “Худлите”.  

Настали “перестроечные” тяготы. Людям стало не до поэзии. Многие даже крупные писатели бедствовали, одни подались за границу — преподавать, другие остались выживать на родине. Те, кто остался, впервые ощутили леденящее дыхание равнодушия к себе и своему творчеству. Пародист Александр Иванов торговал в подземном переходе своими книгами. Ведущий рубрики “Нарочно не придумаешь” популярнейшего некогда журнала “Крокодил” Николай Монахов просил милостыню на ступеньках Савеловского вокзала. Я видел известного поэта, разумеется, не Вознесенского, торгующим газетами в вагоне метро.  

Созданный в те дни Петром Спектором журнал “Обозреватель” выручил и спас многих пишущих, кто умел зарабатывать на жизнь только своим пером. Вознесенский и Коротич стали членами редколлегии, Александр Иванов возглавил отдел юмора. Печатали (и платили гонорары) Фазиля Искандера, Викторию Токареву, Александра Кабакова… Вокруг журнала сплотилось настоящее высшее культурное общество: на вечерах-презентациях блистали Зиновий Гердт и Николай Караченцов, Белла Ахмадулина и Борис Месерер, хохмили Евгений Моргунов и Александр Панкратов-Черный, пели Малежик и Газманов, делился экономическими выкладками и проектами академик Шаталин…  

Наблюдая, как Вознесенский за ресторанным столиком читает стихи олигарху, финансировавшему издание журнала, я думал: насколько вообще может быть свободен человек, а особенно поэт, в несвободном, пеленающем по рукам и ногам обществе — будь то социалистическая уравниловка или капиталистическое разливанное море выбора неисчислимого количества вариантов выживания?  

За несколько месяцев до того Андрей Андреевич сказал мне о том, что поэзия вступает в новую, трудную для себя стадию, настал новый виток и период отечественной культуры, она должна измениться, переиначиться, отыскать и завоевать или воспитать другого поклонника и ценителя. Прежней популярной “Литературки” нет и не будет, стадионных чтений не существует, ведь стадионы стали барахолками… В те дни я волей случая заведовал отделом культуры газеты, которую вы сейчас держите в руках.  

— “МК” тебя устроит? — спросил я.  

Он ответил, что об этом можно только мечтать, но его не напечатают, откажут, потому что он слишком долго и явно пренебрегал этой малотиражной газетой, предпочитая ей гораздо более солидные и эстетские издания.  

(Интересно и в самом деле проследить “географию” его публикаций — от либеральных “Юности” и “Нового мира”, в которых появлялись наиболее значимые его стихи, до ретроградно-мрачноватой “Молодой гвардии”, где увидела свет знаменитая “Оза”, вот уж не отвечавшая эстетике этого комсомольского ежемесячника; интересно изучить круг его общения — от президента Рейгана и Марка Шагала до посконных Владимира Солоухина и Виктора Бокова и откровенных реакционеров Михаила Алексеева и Николая Грибачева... Да ведь отечественной словесности известны случаи, когда личным цензором гения становился лично монарх, и некуда было гению от этой заботы деться…)  

Я перемолвился с главным редактором “МК” Павлом Гусевым, и Павел сказал:  

— Наконец-то… К нам пришел Вознесенский…  

Павел закончил Литинститут, мы вместе ходили на выступления Андрея Андреевича в ЦДЛ.  

Уже на следующий день Вознесенский привез в “МК” кипу рукописей. Пока стянувшиеся в кабинет главного редактора сотрудники читали их, он записывал в огромный кондуит (этой объемной телефонной книжкой в кожаном переплете он очень гордился) координаты новых своих друзей: заместителя главного редактора Наталии Ефимовой и ответственного секретаря Елены Василюхиной, имена девочек из машбюро. Он умел обходительно обращаться с женщинами и тут же по-гусарски предложил Лене Василюхиной на три дня махнуть с ним в Париж…  

Началась, закипела работа… В течение недели, пока полосу готовили, в кабинете отбывшего в командировку Павла Гусева пили водку во славу великого стихотворца. Вознесенскому, как и всем участникам создания той памятной публикации, наливали полные до краев стаканы (ох, как бунтовски — в соответствии с нагрянувшей в обществе вольницей — жил тогда “Комсомолец!”), Андрей Андреевич вежливо чокался, обходительно отвечал на вопросы, принимал здравицы в свою честь, не ссылался (в окружении молодых дерзких и развязных журналистов) на возраст и неважное самочувствие, а тихонько и незаметно выливал содержимое своего стакана под длинный, уставленный бутылками стол для заседания редколлегий, на ковер, который набухал день ото дня все больше…  

Так и появилась первая “полосная” (то есть на целую страницу) публикация Вознесенского в “МК”. Он был счастлив. Газете та публикация тоже принесла немалые дивиденды — среди начитанной интеллектуальной публики. С той поры такие его крупные явления стали в “МК” (и только в “МК”, нигде больше!) регулярными. Он приезжал, уже еле передвигаясь, но скрупулезно вычитывал каждую строку, выверял точность собственных рисунков. Рукопожатие его оставалось до боли крепким, на обтянутом кожей лице сияла детская улыбка. Тяжко хворая, он испытывал восторг от того, что его любят и ценят, что поэзия продолжается не только в тиши переделкинского затворничества, но поступает полновесными, не девальвированными и не разворованными траншами к читателю. (“Мани — нема” — знаменитая его строка: если быстро повторять “мани”, в итоге получится “нема”!)  

Юмор его не покидал и всегда был превосходного качества (“Сколько звезд! Как микробов в воздухе!”). Я постоянно пересказываю друзьям устную новеллу Вознесенского о том, как он отправился на прием к Рейгану и долго выбирал костюм для визита. В результате ненамеренного совпадения Поэт и Президент оказались в схожих клетчатых пиджаках, на что Рейган, не знавший, как начать беседу с гостем, и обратил внимание. Вознесенский же небрежно бросил: “Только ваш, господин президент, слегка устарел, такие носили в прошлом сезоне…” Хохот и как итог — преодоление скованности при натянутом поначалу общении.  

…Однажды мы случайно оказались с ним и Зоей Богуславской в самолете, следовавшем из Туниса в Москву. Вознесенский возвращался с поэтического фестиваля, проходившего среди развалин Карфагена. Был настроен весело, говорил, что развалины колизея придают произнесенному среди древних камней исторический резонанс и эхо стихов летит не только в будущее, но и в прошлое, которое, значит, можно преобразовать культурой в лучшую сторону (он вообще любил рассуждать об отзвуках, о “тени звука”, способных изменить мир), я подумал: настал удобный момент покаяться и сознаться в своем пиратстве, абордажничестве, воровстве на Котельниках. И открыл было рот, но Вознесенский меня опередил.  

— Послушай из нового, карфагенского цикла, — сказал он и начал читать.  

Я сидел, завороженный, как в юности. А казалось — давно сделался синонимом равнодушия, стал холоден, привык к рифмованной эквилибристике, ничем меня не удивишь. Стало ясно: пустяки, побочные моменты, мелкие хищения во славу стиха не имеют в осуждении срока давности, но и придавать им чрезмерное значение тоже ни к чему. Главное — небо, которым жив человек, и посреди которого мы перемещались и чувствовали опьяняющую любовь, то есть дышали безоблачностью и облаками и жили, жили, жили, главное — “Ахматова не продается, не продается Пастернак”, главное — “ты меня никогда не покинешь, я тебя никогда не забуду”…
Этого мига нашего небесного сближения и впрямь не забыть никогда.

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру