Барышников & Бродский

К 20-ой годовщине смерти Бродского

29.01.2016 в 13:33, просмотров: 8864

Время летит стремительно и то, что, кажется, произошло вчера, оказывается было аж в прошлом веке. Оказывается величайший поэт современности Иосиф Бродский покинул нас два десятка лет назад. А как будто это несчастье случилось только-только... Печальная дата — повод вспомнить о поэте-соотечественнике, который при жизни у Родины-матери числился в нелюбимых, битых и чудом не убитых, а после смерти... Ну вы же теперь сами знаете — Бродский, как Пушкин — наше все. О Бродском, Барышникове и других личностях рассказывает наш нью-йоркский автор - писатель и публицист Владимир Соловьев, знавший, друживший с этими гениями.

Барышников & Бродский

Ничего не поделаешь, начать придется с личной справки. Извиняться мне, впрочем, не за что – речь пойдет о двух самых ярких фигурах моего поколения – Б & Б, а я как раз нахожусь в боевой изготовке, чтобы сочинить последнюю книгу моего пятикнижия.

По порядку. В Москве выходит сейчас мемуарно-аналитический сериал о писателях и художниках, которых я знал «в личку», близко или шапочно, а иных так главным образом по их творениям. Начал я эту «линейку», как принято теперь говорить, с Бродского и Довлатова, с которыми тесно общался в Ленинграде и Нью-Йорке, а потом перешел на москвичей – Окуджаву, Эфроса, Ахмадулину, Юнну Мориц, Шукшина, Слуцкого, Межирова, Рейна. Две последние книги этого цикла: «Не только Евтушенко» и «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». Книги выходят одна за другой, если не бестселлеры, то гудселлеры, не просто новые тиражи, а переиздания с дополнениями и сокращениями под новыми обложками и названиями. Вот я и решил закончить этот книжный сериал групповым портретом моего поколения - на манер рембрандтова «Ночного дозора». Все мы – и каждый из нас в отдельности – не просто отрицали связь с шестидесятниками, но и противопоставляли себя им. В отличие от них, рожденных в роковом 37-ом и окрестных годах, мы – «сороковики». Это про нас Борис Слуцкий написал замечательный стих, который так и называется — «Последнее поколение»:

Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,

в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.

Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» -

В сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.

Они собираются ныне дополучить сполна

все то, что им при рождении недодала война.

Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.

Они ничего не знают, но чувствуют недобор.

Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.

Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

Неувязка здесь стиховая, а не семантическая: Бродский – 1940, Довлатов – 1941, Соловьев и Клепикова – 1942, Шемякин – 1943, а Барышников и вовсе 48-го года рождения. Что с того? На нашем поколении занавес опустился и на авансцену выкатил конферанс и перформанс. Бродский говорил: за мною не дует. То же самое мог сказать каждый из нас, что не исключает отдельных штучных и раритетных вспышек в последующих поколениях, которые говорят по-русски на незнакомом мне языке, а мой называют «доквантовым».

Что еще нас, сороковиков, друг с дружкой сближало, независимо от степени близости – физической либо метафизической: все мы питерцы, без разницы, где родились. Не совсем топографическое, а скорее культурное землячество. Включая тех, кто культурную зависимость от самого умышленного города на земле отрицал. Как я, например, покидая город – сначала в Москву, а потом в Нью-Йорк: умысел яко замысел – «Три еврея». Да тот же Барышников, который всячески от Ленинграда открещивается, противополагая ему родную Ригу, а Латвию – Рашке, как он – не я! – зовет нашу географическую родину: «У меня никогда не было такой привязанности к этому месту, как у Бродского. Я продукт латвийского воспитания, хотя родители у меня были русские со всеми вытекающими из этого последствиями. Но я никогда не чувствовал ностальгии — точнее, у меня есть ностальгия по русским людям и русской культуре, но не по этому месту на географической карте. Я и прожил-то в России всего 10 лет».

Хотя Вам-то как раз, Михаил – Барыш, как окрестил Вас заглазно Бродский, но Вы предпочитаете другую его кликуху Мышь - грех отрекаться от Вашей альма-матер. Я не только о Рашке, но о культурной традиции – выпускник Вагановского училища и прима-танцор Мариинки. Потому как в танце и хореографии Вы отменный традиционалист, в этом Ваша сила. И только в драматическом искусстве, как актер – на театре скорее, чем в кино – Вы порвали шаблон и предпочли сумбур – не в последнюю очередь, благодаря авторам и режиссерам, но у Вас самого – пусть на бессознательном уровне – было то, что принято теперь в постфрейдову эру принято именовать когнитивным диссонансом: «Старуха» по Хармсу & «Brodsky/Barishnikov», рижский спектакль, с которым Вы теперь колесите по миру. Именно Бродский в своем трескучем стихе, Вам посвященном, приписал Вас к классическому цеху, которому сам не был чужд - «Я заражен нормальным классицизмом», хотя для него это была прививка не более, он реформировал традицию, а Вы остались ей верны:

Классический балет есть замок красоты,

чьи нежные жильцы от прозы дней суровой

пиликающей ямой оркестровой

отделены. И задраны мосты.

В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,

и, крылышкуя скорописью ляжек,

красавица, с которою не ляжешь,

одним прыжком выпархивает в сад.

Ну, это, положим, лажа, как любил выражаться сам Бродский, из области «поэзии и неправды» - антигетевская глава, которую я почему-то не решился вставить в «Post mortem», мою запретно-заветную книгу о Бродском. Бродский сам лично - живое опровержение своего сексуально отчужденного взгляда на балерину: пусть не прима, а танцорка Мария Кузнецова родила Бродскому за два месяца до его отвала дочку Настю – Анастасию, которую привез из роддома Михаил Барышников, а тот еще не был – в Питере – по корешам с Бродским, зато хорошо знал свою коллегу, мать дочери Бродского, еще до того, как Бродский с ней познакомился. Касательно другого Осиного отпрыска Андрея – по случайному совпадению - одно время я дружбанил с театральным художником Эдиком Кочергиным, который приютил молодое отнюдь не святое семейство сразу после рождения первенца у Бродского и Басмановой, дав им пристанище у себя в коммуналке на Герцена (Большой Морской), но Ося едва выдержал три дня семейной жизни и по их истечению сбежал в свою изначальную семью – к маме с папой - на Пестеля (б. Пантелеймоновская).

С Бродским я дружил, а Барышникова видел в спектаклях Маринки, как потом здесь в Нью-Йорке, но «живьем», то есть вблизи - редко. В Питере мы жили с ним в несовместных мирах, хотя как критик я писал в том числе о балете, будучи фанатом великого русского хореографа Леонида Якобсона и встречаясь с великой русской балериной Аллой Шелест – один был под полузапретом, другая в небрежении. Помню Барышникова на поэтическом вечере моих тогдашних друзей Жени Рейна, Саши Кушнера, Оси Бродского во Дворце искусств - ВТО, членами которого мы с Барышниковым состояли оба: он как танцор, я как завлит. Я успел шепнуть Бродскому, что среди зрителей Барышников. Ося с удивлением на меня воззрился: «Кто таков?»

Нет, меломаном Бродский в Ленинграде не был и не стал им в Нью-Йорке, несмотря на дружбу с Мишей Барышниковым и публичное участие в дефекторской судьбе Саши Годунова, когда в Джей-Эф-Кей на несколько дней задержали самолет Аэрофлота, чтобы вызволить оттуда жену Годунова, но не удалось. А вот как вспоминает ту питерскую встречу с Бродским сам Барышников, предварительно объяснив, что чурался каких-либо отношений с парией Бродским, опасаясь, что его тогда не выпустят на гастроль в Болгарию:

- Я видел его один раз, он читал, я помню, переводы и пару своих стихов. Мы приехали в ВТО, Гена Шмаков вел, и Женя приехал Рейн, и Найман, еще, может, кто-то из питерских, может, Кушнер. Вечер поэзии был... И я спускался за ним по лестнице винтовой, кто-то ему сказал — Иосиф, может, мы здесь, в ресторане ВТО, поужинаем? Он так дернулся и говорит — ты что?! У него на лице было — как кто-то мог вообще подумать, что он... ВТО — для него это была буржуазия. Этот крутеж, эти куртки кожаные... Он старался держаться в стороне от этих дел. И театр он не любил. Искренне. И не понимал, и не хотел даже понимать. И на народе быть — не любил. Но в знакомые компании, где свои люди, где интересные женщины, он с удовольствием приходил... И уходил часто не один...

Последнее - общие места и с чужих слов: откуда Барышникову было знать? Скорее все-таки это была у них невстреча, чем встреча. В Нью-Йорке они встретились как две здешние русские знаменитости, а не как питерские земляки. Я так думаю, что со стороны Барышникова дружба была бескорыстнее, чем со стороны Бродского. Из «замка красоты» ему было ну никак не вырваться, на балетной сцене он оставался закоренелым ортодоксом, зато искал выхода в соседние культуры. Бродский был для него окном в поэзию, в мысль, наконец в гиперчувствительность и суперчувственность, по жизни Барышникову, может, и вéдомую, но не в балете, самом эротическом из всех искусств, где он оставался холодным, как ледяшка, с нулевым сексуальным темпераментом, что особенно бросалось в глаза в любовных сюжетах, в разительном контрасте с его партнершами - с той же, скажем, Дейрдре Карберри в глазуновском «Маленьком балете». Танец для эстета Барышникова – чистое искусство, искусство для искусства, без никаких примесей и привнесений, что и уловил шестым чувством чуждый балету Бродский – неравнодушный зато к балеринам, с которыми как раз «ляжешь», а что у них не оттуда же ноги растут, что у остальных: «замок красоты».

Тогда как самому Бродскому сенсуальности/сексуальности было не занимать, он не только чувствовал, но и объявлял себя urbi et orbi, городу и миру, альфа-самцом и мономужчиной, пусть на его беду, как человеку, и на счастье, как поэту, ему попалась если не женщина-вамп, то фамина фаталь - в его восприятии, и была его музой, пока не стала антимузой, и стишки, написанные «враждебным словом отрицанья», тоже достойно входят в этот любовный цикл в качестве его антилюбовного постскриптума. Фу, сам устал от этого прустовского, на одном дыхании, предложения, а каково читателю? Любить иных тяжелый крест, но безответная любовь не есть оскверненная любовь, как представлялось пииту, который, сублимируя, добирал за счет стихов, чего ему не хватало в реале. Нелюбовь любимой женщины – ещё тот афродизиак! Бродский испил этого любовного напитка по самое не балуй. Еще вопрос, что круче для поэзии - карма любви или карма нелюбви? Сохрани Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры, сказал о нем князь Вяземский, пусть и анахронизм, а Бродский постулировал сам себе:

Твори себя и жизнь свою твори

Всей силою несчастья твоего.

Что он и делал в вершинных своих стихах, пусть по остроумному скорее, чем меткому, определению Ахматовой, Иосиф путал музу с б….ю, хотя не Анне Андреевне, с ее полиандрией, пусть и без штампа в паспорте, обзываться такими нехорошими словами. То же самое она говорила, помню, и про Наталью Николаевну Гончарову, неприязненно относясь к женам поэтов скопом. Для жен, как и для слуг, нет великих людей, но это не значит, что их всех надо зачислять по указанному ведомству. Да и где тут проходит граница? В таких сокровенных глубинах, что самой женщине невдомек. А кто из них не шлюшка - не по жизни, так в помыслах? А кто из нас не шлюх? Здесь как раз Эвклидова геометрия – пас: параллельные линии не просто сходятся, а сплетаются, как человеческие тела в любви – пусть без любви, а по одному только томлению плоти. The complexity of simplicity, как у нас здесь говорят. Вольный перевод на русский: простота хуже воровства. В этой паре Бродский – Басманова один другого стоил: нашла коса на камень. В случае Бродского – на точильный, дабы коса стала острее бритвы. Если не можешь превратить женщину в Галатею, то называй ее Дульсинеей и совершай во имя ее рыцарские подвиги, сиречь поэтические: жил на свете рыцарь бедный… На эту тему у меня есть вдохновленный Довлатовым рассказ-умора «Перекрестный секс», хотя кому умора, а кому – в облом. По любому, лучшие стихи Бродского – не только любовные - написаны в Ленинграде в эрегированном состоянии, хотя позже, уже здесь в Америке, он и говорил мне, что «стоячий период позади», что в его поэтике в минус.

Так или иначе, среди мотивов Бродского в этой звездной дружбе с Барышниковым, помимо личной приязни, все-таки были еще и иные – меркантильные: его искательство публичной близости с мировыми випами куда более популярных культурных видов, чем замкнутая на себя поэзия, тем более русская поэзия на мировом рандеву, хоть Бродский там и звездил. Не то чтобы их дружба, по которой только однажды пробежала тень из-за соучастия Бродского в делах Саши Годунова, с которым Барышников соперничал еще с их общего рижского детства, была улицей с односторонним движением, но творчески знакомство с Барышниковым Бродскому не дало ничего, кроме пары-тройки, на случай, стишат, тогда как Барышникову обеспечило прорыв традиции, пусть и за пределами его балетной культуры – на драматической сцене. Он сломал стереотип и обрел второе дыхание именно в спектаклях по поэтам – Хармсу и Бродскому.

Касаемо «барышниковского» стиха, то приведу его последние строфы, имеющие отношение не только к его герою, но и ко всем нам, к нашему тайному содружеству, к нашей, если хотите, масонской ложе:

Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,

Барышникова зреть. Талант его не стерся!

Усилие ноги и судорога торса

с вращением вкруг собственной оси

рождают тот полет, которого душа

как в девках заждалась, готовая озлиться!

А что насчет того, где выйдет приземлиться, --

земля везде тверда; рекомендую США.

Не один Барышников, а мы все приземлились в США, конкретно в Нью-Йорке – в конце концов, пусть Шемякин начал с Франции и снова теперь там в Chateau de Chamouseau, куда нас с Леной зовет в гости, да и Бродский с Барышниковым не осели в этом городе, а колесили по белу свету, но неизменно возвращались обратно. Как и мы c Леной Клепиковой: Нью-Йорк – отправная точка наших с ней хождений за три моря, включая Россию.

Можно и так сказать: все мы сформировались как художники еще в Питере, но осуществились уже здесь. Что важнее - питерская закваска или ньюйоркская прописка? Вот Шемякин как раз и сделал в Москве спектакль «Нью-Йорк. 80-е. Мы»

Знаю, о ком он, и догадываюсь, о чем.

Одним словом:

МЫ.

Владимир Соловьев,

Нью-Йорк