Пока начальник караула принесет чай в голубых стаканах, можно вспомнить о конвойной службе. Вопиющая несправедливость — забыть о том, что внутренним войскам исполнилось
190 лет.
27 марта 1811 года Александр I утвердил “Положение о Внутренней страже...”, в котором “подразделения стражи... употребляемы для препровождения преступников и на отряжение нужных часовых к... тюрьмам и острогам”.
С тех пор несколько раз менялась власть и ее порядки. Рушились империи, исчезали государства, но внутренняя стража лишь меняла названия. А традиции ее с годами укреплялись.
И все почему? Люди не умеют жить в согласии без участия в их отношениях государства. Без подавляющего участия. Конвой — непременный спутник нашей жизни. Его невидимое, до поры до времени, присутствие накладывает отпечаток на всех нас.
На тех, кого везут. И тех, кто везет.
О незабываемой встрече с тюрьмой — эта заметка.* * *Вот что было правдой... Солнце ухватило мужика за нос. И нос плыл среди мерцающей пыли в луче света. А мужик спал.
И это было правдой... Черный ворон брел по перрону. А у памятника Ленину на корточках сидели зеки. Ворон задрал клюв и уставился на людей. Конвоир улыбнулся и выстрелил в птицу обветренными губами: Пу-ух!
А все остальное — не знаю, правда ли... Может, кто другой разберется. Покрепче меня.
В 4.30 утра с Ленинградского вокзала уходил поезд. Обычный пассажирский, до Санкт-Петербурга. В первый вагон никому билетов не продавали. А пассажиры заполнили его за шесть часов до отправления. Здесь ехали осужденные, конвой и гражданская проводница — тетенька с крошечным черно-белым телевизором...
Вот представьте... Везут вас через серые зеркала луж. Везут долго, но вам не страшно. Потому что это еще Москва. Хоть и спящий, но живой город. Но кажется, что безымянная дорога на задворках грузового вокзала должна скоро упереться. Так и случается. Вас привозят на маленькую площадь. Справа полустаночек с крышей. А крышу держат желтые колонны. И еще на них висят таблички “для мусора”... За полустанком железнодорожные пути. И стоит темный вагон. Но вы не очень успеваете все замечать. Вам не до того... На площади стоят три фургона с зарешеченными дверками. Вы выходите следом за майором, и военные, окружавшие платформу, спрашивают:
— Продолжать?
— Продолжать, — говорит майор.
И тогда открываются двери фургончика, и человек в форме кричит внутрь: “На выход. Голову не поднимать”.
И из фургончика выпрыгивает человек. Вот он. Успейте разглядеть его в эти четыре секундочки, пока между вами только воздух. Ради него сюда гнали вагон, ехали машины, военные и собаки. Ради него приехали и вы. Посмотреть... Вот он бежит, низко опустив бритую головушку. Торопится, спотыкается, прыгает с кривой железной лесенки. И, подбежав к вагону, с размаху бросает свой мятый баул в тамбур. А люди с автоматами кричат ему вслед:
— Четырнадцатый. Четырнадцатый. Четырнадцатый!!!
Не нравится вам этот спектакль. Потому что вы в первый раз. Потому что еще не привыкли. И еще потому, что вы излишне живо представляете себя на его месте. И вы, четырнадцатый, прижмете головушку в плечи и к земле, чтобы не дай бог конвой не подумал, что пытаетесь сориентироваться. И, спотыкаясь в ноги военных, вы постараетесь не упасть, чтобы конвой не решил, что таким образом вы пытаетесь скользнуть под вагон. И вы торопливо броситесь в тамбур, как будто опаздываете, чтобы не дай Бог конвой не подумал, что вы испытываете его терпение...
Вы где сейчас? В фургоне? Наблюдаете или бежите? Пока вы наблюдаете. И светят над вами желтые лампочки...* * *Лампочки, лампочки. Караулы скомкались, замолчала охрипшая собака, и фургоны, пятясь, в лужу уехали.
— Обмен производят три караула, — говорит майор, — плановый, временный и встречный. У каждого свой командир. И все они по очереди выкрикивают номер. Кто не успеет — отвечает за побег. Если таковой случается...
И приглашает вас в вагон. А там начкар кричит: “пропустить”. И все расступаются перед вами, словно вы генерал. И вы опять не успеваете толком разглядеть, потому что идете через вагон быстро, не оглядываясь. В переднем тамбуре — железный бачок с водой. И здесь больше всего света. Тусклого желтого света...
А внутри темно, и потолка словно нет. Полукруглый свод — это уже крыша. Коричневые тарелки — должно быть, вентиляторы. Над окнами лампы, забранные решетками. Вдоль стены — черные пожарные шланги. А справа — “купе” с молчаливыми людьми. Лампы такие тусклые, что освещают лишь проход и совсем чуть-чуть — жилое пространство за толстой сеткой. Идите, идите вперед. Не смотрите, успокаивайте себя, что еще успеете. Что они никуда не денутся и что самое интересное вам еще покажут. Здесь всего восемь камер. Последняя самая маленькая. В ней две шконки и две двери. Одна сеткой, другая железным щитом. Потому что это карцер... На шконках в карцере лежат одеяла. Это для вас...* * *Вот в чем дело. Начкар говорит — в “зону” только по разрешению. И вас пропускают. А в зоне стоят помощники с бумажными конвертами. Они выкрикивают фамилии. И фамилии отзываются. А вы разглядываете лица сквозь решетку. Им всем приказано вытащить головы на свет. Но это невозможно. 27 людям с сумками тесно в двух бывших купе. Как они там сидят? Шесть полок, по три с каждой стороны, как в плацкарте. И седьмая урезанная, на втором ярусе, между полками... Но пока всех не обыщут, они останутся здесь. А начкар машет руками — товарищ корреспондент, немедленно вернитесь. В чем дело? Да вам нельзя. Оставайтесь в карауле во время перевода заключенных. И затем начинается обыск. О чем вы думаете? Трудно сказать, что-то на вас давит. Это ничего, привыкнете. Не реагируйте так остро. Идите на обыск, начкар разрешает...
Сержант извлекает из ящика линолеумный коврик и одноразовые перчатки. Сержант открывает камеру.
— Снимаешь одежду до нательного белья. Вещи из сумки на средний ярус. Носки выворачиваешь и поверх ботинок. Руки вытянуть, ладони ко мне. Язык. В стороны. Спиной. Правую ногу отставь. Лицом к стене. Ладони тыльной стороной...
Человек раздевается. Становится ногами на коврик. Видите, как он слушается. Как выполняет команды. Каким ледяным равнодушием заплывают его глаза, когда он выходит на тусклый свет. Снимает трусы, присаживается на корточки, замирает лицом к стене, подняв вверх руки с вывернутыми ладонями.
Сержант ощупывает его шею, подмышки, уши и волосы.
— Оружие, наркотики, колющие, деньги, режущие, лекарства, антибиотики, золото, драгоценности, запрещенное, литературу, бритвы, шампуни...
Человек у стены тихо отвечает — нет.
— По мере проверки одеваешься.
Сержант ощупывает воротничок, швы и манжеты, режет ножом бирки на куртке, ворошит белье и гнет обувь.
Знаете, почему все так глупо? Потому что вы здесь лишний. Вы мешаете, как заусенец. Кто вас просит подглядывать за людьми? Человек копается в личных вещах другого. Это же интимное дело. Что интересного здесь? Как сигареты лежат? У этого в пачке с сахаром. У другого просто связаны ниткой. Что человек несет с собой в тюрьму? Сахар, письма, чай, хлеб, печенье, зубную щетку, крошки, лица на карточках, карандаши, Библию. Вываленное на железную шконку, все это “добро” кажется голым и пристыженным. А вы бессовестно подглядываете. Зачем?
Сержант приказывает высыпать чай. Из желтой банки падает маленький целлофановый пакетик, скрученный резинкой.
— Это что? — спрашивает сержант.
— Не мое, — говорит заключенный.
— Неужели?
Он расцарапывает пакет и вынимает моток тонкой блестящей струны.
— Для чего тебе проволока, осужденный?
— Я не осужденный...
— Для чего тебе струна, подследственный?
Человек молчит.
Сержант пролистывает книги и взрезает корешок Библии.
Теперь вглядитесь. На полке, лицом к входу лежит человек. Он смотрит на вас и тихо говорит:
— Журналист?
Вы молча киваете. Человек приглядывается к вам и ждет. Часовой отворачивается
— МГУ заканчивал? — из темноты продолжает человек.
— Нет, — мямлите вы.
— Дядя! Разговоры на зоне прекратить! — обрывает сержант.
— Пальцы затекли, — вздыхает человек и замолкает. Он отодвигается в темноту, и его лицо — прежде четкое, изъезженное морщинами на лбу и висках — становится еле различимым. А пальцы так и держатся за решетку.
Двадцать семь человек обыскивают около трех часов. Вагон цепляют к локомотиву. Таскают по путям, как неприкаянных. И устраивают напротив кирпичного домика с потухшим окном. Еще через час поезд трогается. * * *В пути вы сидите в тесном купе начальника караула и глотаете чай из синих кружек. А начкар и майор рассказывают страшные истории из конвойной жизни. Вам жутко хочется спать. Но вас беспокоит мысль, что вы еще не все увидели. И самое главное, до сих пор ничего не поняли. Не решили, как относиться к увиденному. Майор рассказывает о старике зеке, прятавшем четвертинку лезвия под верхнюю губу. Если он не хотел ехать дальше, то вскрывал себе вены. История не производит впечатления. Все это как-то отдаленно, не по-настоящему. А по-настоящему только здесь. Хотя кажется, что ничего не происходит. Люди спят. Полусидя, лежа, скрючившись на железных полках, подложив под головы руки в наколках. Через два часа конвой будит невольников, и сержант кричит: “Все на правую сторону, живее! Все на левую сторону! Шевелитесь!” И один из офицеров стучит в железные стены молотком. Проверяя, может, кто вырезал дырку и удрал. Железо звенит так, что отдается в мозгах. От такой побудки люди больше не засыпают.
И голос из темноты камеры зовет:
— Старшенький! Нам бы попить и до ветру.
Вы хотели увидеть? Пожалуйста. Вам показывают справление нужды. Часовой снимает навесной замок, открывает дверь наполовину, чтобы можно было только протиснуться. Человек выходит и становится лицом к окну. Он безразлично поворачивается направо и идет в туалет в компании двух стражников... Вам еще не надоело? Или вы никогда не видели, как писает взрослый мужчина?
Вы просите открыть карцер и отказываетесь от постельного белья. Ехать осталось недолго. Вы ложитесь на шконку.
— Подушка за одеялом, — заботливо сообщает начкар.
Вы достаете подушку. Она абсолютно черного цвета. Вы никогда не видели черных подушек? Всегда что-нибудь в первый раз. Вас это смущает, угнетает? Вам делается нехорошо. Вы чувствуете, домашний мальчик, ком в горле. Это вас тошнит от отчаянья. Но делаете усилие и просите, чтобы вас закрыли. Вы смыкаете глаза и уходите в темноту...* * *А когда неожиданно просыпаетесь, темнота остается.
— Подъезжаем к Твери, — говорит за дверью часовой.
Вы чувствуете, что не можете пошевелиться. И тогда вы плачете, как маленький. У вас есть минута времени до того, как зайдет конвой и предупредит о конце дороги. Но за эту минуту вы успеете пережить очень многое. Сердце ваше переполнено ужасом. Он шевелится внутри вас, как живое. Вы плачете под шум колес в железной камере оттого, что вполне ощутили меру собственного ничтожества. Вы, наконец, понимаете, что свобода — это иллюзия. Сон, от которого вас до сих пор не удосужились разбудить. А явь — вот она. Густая и черная, легко коснулась вашей души, и душа — разжиревшая от беззаботной жизни — свалилась в обморок. От страха. И присмирела...
В Твери на краю платформы на корточках сидели молчаливые зеки. Сидели, опустив головы, сцепив руки в локтях. Черный ворон, волоча крылья, пристроился сбоку. Птица неподвижно замерла на холодном асфальте и не обращала внимания на то, как часовой с обветренными губами пугал ее для смеху автоматом.
А вы с майором купите обратный билет до Москвы и усядетесь в “Юность”. Сквозь окно вернется яркий свет. И в первую очередь вы заметите, как спит ваш сосед — мужик в черном пальто. Он спит, закинув голову и открыв рот. А его нос — раздавленная цветочная клумба — плавает среди мерцающей пыли в ослепительно ярком луче света...