Адвокат Генрих Падва назвал самое ужасное дело из своей практики

"За государством был КГБ»

20 февраля 90-летие отмечает знаменитый адвокат Генрих Падва, живая легенда советской и российской адвокатуры. Его профессиональная биография — это длинный список сложнейших судебных дел и самых громких имен. Бизнесмены Михаил Ходорковский и Алишер Усманов, политики Павел Бородин и Анатолий Лукьянов, семьи Владимира Высоцкого и академика Андрея Сахарова. В преддверии юбилея Генрих Павлович пообщался с нами.

"За государством был КГБ»

— Генрих Павлович, вы начали карьеру адвоката в год смерти Сталина. Для вас это символично?

— Ели говорить о старте моей работы как адвоката - я стартовал еще в школе. Тогда мне попалась книжка речей адвокатов. Старых, дореволюционных адвокатов. И я влюбился в эту профессию. Я представлял себе, что я буду вставать на защиту несчастных, либо необоснованно обвиненных в каких-то преступлениях людей, или попавших в сложную ситуацию в связи с теми или иными жизненными сложностями.

В действительности только в институте я стал понимать, что реальная роль адвоката не так красива. Всей этой романтики, которую я себе воображал, на самом деле не было. Роль адвоката была настолько незначительна в суде по уголовным делам, что чаще всего была похожа на оркестр на похоронах.

Реально я начал работать адвокатом действительно в год смерти Сталина. Это был очень важный для страны исторический момент. Многое начало меняться в жизни россиян. Изменения коснулись и судебной системы.

Так, вскоре после смерти Сталина была объявлена очень широкая амнистия. Ее потом называли бериевской. На волю вышло огромное количество серьезных преступников. Ситуация с преступностью оказалась весьма серьезной, настолько, что вечерами люди боялись выходить на улицу. В Москве это не так ощущалось, как в провинции. Это было связано, в частности, с тем, что выходившие из мест лишения свободы чаще всего ограничивались в правах и не могли жить в Москве. Москва была окружена стокилометровой зоной, в которой амнистированные преступники не могли поселяться. А я получил распределение — тогда же распределяли после института — в Тверскую область (тогда она называлась Калининской). И это было в основном за 101-м километром. Я уезжал первый раз на работу в город Ржев, который был как раз за 101-м километром.

— Было страшно?

— Особенно ночью. А поезд, которым я приехал, приходил ночью. Я был молод, смел и не сказать, чтобы авантюристически настроен, но, во всяком случае, задор был. Я и еще несколько мужчин решили: а чего там, пойдем! Ржев был полуразрушенным, он же был под немцами. Там были страшные бои во время войны. А это же 53-й год, война недавно только закончилась, не восстановлены еще города были. И вот мы шли в поисках мест, где остановиться, по ночному городу, который был еще в руинах, был плохо освещен. Я оказался в какой-то гостинице. Вот с этого началась моя профессиональная деятельность.

— В адвокатуре считается самой большой удачей — найти себе хорошего наставника. У вас был такой или пришлось осваивать профессию самому?

— Знаете, есть разные способы обучения плаванию. Один способ — это тщательно готовиться, специальные упражнения делать. То на спинке, то по-другому. А есть способ такой — бросить в океан и посмотреть, выплывет ли. Вот я был примерно в таком состоянии, потому что наставников настоящих не было. В Ржеве и адвокатов-то, всерьез сильно мыслящих, не было. Я очень хорошо помню, что первым поручением в юридической консультации, где я стажировался, было написать заявление об алиментах. Я не знаю более примитивного документа. Но я тогда понятия не имел, как за это приняться. Я на самом деле никогда в глаза не видел заявления об алиментах.

— После стажировки судьба забросила вас в прекрасное место под названием Погорелое Городище. Это правда, что там вы были единственным адвокатом на всю округу?

— Что такое Погорелое Городище? Это деревня в полутора километрах от станции железной дороги. Никакого транспорта не было от станции. А идти пешком — целое мероприятие: грязь непролазная, особенно осенью, да и весной. Однажды я даже встретился там глаза в глаза с волком.

Вот так я начал уже самостоятельную работу. Я был действительно один адвокат на весь район. Все дела мои. Зато я стал универсальным юристом. Я до этого понятия не имел, например, о разделе крестьянского двора. Что это такое? Что такое севооборот? Все это я узнал впервые. Само собой, и драки, иногда убийства и изнасилования. Первое же дело, которое я самостоятельно вел, — это как раз было дело об изнасиловании. Дело в некоторых смыслах уникальное.

— Расскажите.

— Вот есть такое понятие в юриспруденции — «явка с повинной». Что это означает? Это когда человек приходит в милицию, прокуратуру и говорит откровенно: судите меня, я виноват. Таких явок с повинной в действительности бывает очень мало. Иногда, например, арестовывают человека и уговаривают признаться, обещая оформить это явкой с повинной, что смягчит их наказание. Люди клюют на это, хотя это, конечно, никакой явкой с повинной не является. А в деле, о котором я говорю, было так.

Человек через несколько лет после совершенного преступления измучился хранить тайну и остерегаться всего на свете, сам пришел в милицию и сказал, что он совершил несколько лет тому назад изнасилование и готов понести за это наказание. Хотя преступление было в Погорелом Городище, он бежал и оказался далеко от места совершения преступления, в Сталинграде. Там за трудовые подвиги он был награжден орденом Трудового Красного Знамени.

Стахановец, знатный рабочий, семья, в которой подрастают две дочери. Несмотря на все это, он пришел в один прекрасный день в милицию и сказал, что он преступник. Это вызвало изумление. Уж кого-кого, а его никак не подозревали в преступных действиях.

Но коль скоро он заявил о себе и рассказал, что он в свое время изнасиловал в Погорелом Городище девушку, стали проверять. И установили, что преступление было. Впервые столкнувшись с подлинной явкой с повинной, я спросил моего подзащитного, что его побудило прийти и сознаться. Он сказал: «Я себе представлял, что мои дочери, когда подрастут, вдруг узнают о моем прошлом позоре и это будет для них ужасным потрясением».

Я помню, он сказал, что у него тогда будет один выход — застрелиться. Кроме того, он сказал, что изнемог жить в непрерывном напряжении и страхе, что его найдут, схватят и арестуют. Когда он ходил по городу и вдруг видел милиционера, инстинктивно переходил на другую сторону и пытался куда-то поскорее скрыться.

— А что же потерпевшая?

— Я поразился, когда увидел первый раз потерпевшую. Очаровательная девушка, молодая. Совершенно откровенно говорила: «Да зачем вы меня вызвали сюда? Я уже давно забыла, не хочу вспоминать! Никакого зла уже на него не имею и не хочу судить».

И тут я был уже вдохновлен. С одной стороны, потерпевшая так себя ведет, с другой — явка с повинной. У меня ясно возникла уверенность, что нет никакой необходимости его осуждать. Он сам себя уже осудил, отмучился, отстрадал. Но суд состоялся.

Он искренне каялся и просил прощения. Потерпевшая простила его и говорила, что уже все забыла и претензий никаких не имеет, ничего не требует. Однако наказание по закону за изнасилование несовершеннолетней было предусмотрено огромное. Но ему дали всего три года. А он к тому времени уже очень длительный срок отсидел, ему оставалось совсем недолго. Я хотел добиваться дальнейшего снижения наказания, потому что считал, что не нужно его больше держать в тюрьме. Но он сам мне сказал: «Генрих Павлович, не надо больше. Я отсижу, выйду уже освобожденным от этого груза». Это было первое дело, защиту по которому я вел самостоятельно. Конечно, я запомнил его на всю жизнь.

— Погорелое Городище. Вы один адвокат на весь округ. На вас давили следователи, прокуроры, судьи?

— Я думаю, что москвичам очень трудно себе представить то, что было там, особенно в этот период. Кто мог тогда на меня давить? Прокурор, следователь? Даже думать об этом было невозможно. Это были честные, порядочные люди, не очень высокообразованные и не рафинированные, которые, однако, добросовестно делали свое дело и, я думаю, несколько удивлялись, что вообще зачем-то существуют какие-то защитники, какие-то адвокаты.

Зачем от суда народа защищать человека? Они были уверены, что все делали объективно и честно. Прокурор пришел после войны, следователь на войне потерял ногу. Они искренне хотели установить правопорядок в районе и по возможности изжить преступления. Не очень понимая, зачем нужны адвокаты, они все-таки уважали защитников, уважая закон страны. Поэтому никогда не пытались препятствовать моей работе и тем более оказывать на меня какое-то противозаконное давление.

Как-то у нас было все мирно. Один адвокат — я. Один прокурор — Соловьев, как я помню. Следователь — Стрельцов. Мы все в одной профсоюзной организации. Они коммунисты, я комсомолец. При этом мы все в каком-то смысле были одной профессиональной семьей. Иногда вместе встречали какие-то праздники. И, клянусь вам, я не мог даже себе представить, что можно подойти к кому-то и предложить взятку. Все честно и искренне работали, и я со своей стороны со всем пылом защищал интересы моих клиентов. Так что кто мог на меня давить?

— Ну, хорошо. А партия?

— Там был райком партии, райком комсомола. Но тоже там не было таких поползновений в отношении меня, меня очень уважали. Помню, меня однажды пригласили в райком комсомола и говорят: мы тебя рекомендуем в партию. Помилуйте, в какую партию? Я же совсем не подготовлен!

А они говорят: так вы же у нас единственный человек с высшим образованием! Это их заявление требует разъяснения. В районе были формально с высшим образованием, но все заочники. А тут приехал человек из Москвы, с московским очным образованием. Это вызывало особое почтение, и поэтому отношения были идеальными. В своей профессиональной деятельности я пользовался полной свободой и защищал так, как понимал свой долг.

— Вы ведь дважды штурмовали Московский юридический институт. Как так получилось?

— Тогда было модно среди лиц еврейской национальности сваливать все свои неудачи на антисемитизм. На самом деле в последние годы жизни Сталина это омерзительное явление в действительности процветало. Только после смерти Сталина реабилитировали знаменитую группу врачей, среди которых большинство были евреями. До этого действительно было трудно устроиться на работу, да и в институт поступать «лицам еврейской национальности» было затруднительно. Но у меня было еще несколько минусов: я был слишком молод, всего 21 год. Кроме того, я не был комсомольцем. Меня в школе не приняли в комсомол.

— Почему?

— А я хулиганом был. Дрался в школе несколько раз, родителей в школу вызывали. Я был слишком вольнолюбивым, наверное. Меня многие соученики запомнили вот почему.

У нас была самодеятельность, я в ней активно участвовал. Мы поставили спектакль «Тимур и его команда». Тимур — эдакий доброхот, организовал помощь старикам, больным. Противостоял ему Мишка Квакин. Хулиган местный. И вот в этом спектакле я играл Мишку. Потому и запомнился всем хулиганом. Очень органично сыграл. В общем, я не был комсомольцем, «малолеткой» и не блистал аттестатом. Я был выраженный гуманитарий. У меня были «пятерки» по русскому, литературе, истории, географии и «трояки» по физике-химии. К тому же я не очень умел сдавать экзамены, не очень умел к ним готовиться. Так что я не могу сказать, что только по причине моего еврейства меня первоначально не приняли.

— Были в вашей профессиональной деятельности такие моменты, когда вы думали: все, плюнуть, уйти из этой адвокатуры навсегда?

— Да через день! Потому что, как правило, меня не понимали судьи. То есть понимали, но не слушались. Тогда я думал: к черту это пустое сотрясение воздуха! Прав-то у адвокатов не было никаких. Мы не были допущены до предварительного следствия, не знакомились с материалами дела.

Да и в суде прав у нас было не много. Я имел право только встать и сказать, насколько способности позволяли, красивую речь. Не могу сказать, что никогда ничего не получалось добиться. Иной раз удавалось. Но понимаете, когда со всей уверенностью, со всем желанием защищаешь и к твоему мнению не прислушиваются, хочется все бросить и по примеру Остапа Бендера переквалифицироваться в управдомы.

— Что вас удерживало?

— Удерживала страсть к этой деятельности, любовь к тому, чем я занимался. Понимание необходимости этой работы. Понимание, что, несмотря на то, что не всегда — очень редко даже — удавалось добиться желаемого результата, все-таки иногда это было. А это наивысшее счастье, которое я испытывал в жизни.

Когда я первый раз просил об оправдании и суд вынес оправдательный приговор, когда судья провозгласил: «Оправдать!», — я помню, что у меня такое сердцебиение было! Кроме того, помимо эмоций было осознание и понимание, что мы необходимы для нашего общества. В той жутко жестокой жизни. В том страшном отношении к личности и его правам. С тем катастрофическим обвинительным уклоном, который был в судах. Понимая это, я наступал на горло собственной песне и продолжал работать.

— В 1971 году вы вернулись в Москву. Как она вас приняла и какой вы увидели столицу после этих честных послевоенных следователей и судей?

— Вы знаете, когда я стал работать в глубокой провинции, я ужасно полюбил этих людей. Я сочувствовал их несчастьям и трудностям. Несмотря на то что они и пьянствовали, и совершали преступления, большинство из них были хорошими людьми. Вместе с тем, конечно, была ностальгия по Москве.

Но когда я вернулся, мои прежние друзья весело и дружелюбно смеялись, увидев меня. Я был в сапогах, в телогрейке. Совершенно из другого мира. Мне было немного неловко. Я уже привык к другой жизни.

Когда я вернулся, все было очень противоречиво. С одной стороны — счастье. Ведь я вернулся домой вроде бы. А с другой стороны, а дома-то нет. Мама умерла. Многих уже не было. Другие дома, мне казалось. И я другой, и отношения другие. Например, отношения в Калининской области с судьями были совсем не такими, как здесь.

Тут судья мог сказать, когда пытаешься к нему заглянуть: «Закройте дверь с другой стороны! Куда вы лезете?!» А там, когда я заходил, говорили: «О, Генрих Павлович, здравствуйте!» Со всеми можно было разговаривать по-человечески. И это как раз говорило о том, что были очень чистые взаимоотношения. Потому что если я открыто заходил к судье, для того чтобы договориться, скажем, о переносе судебного заседания, ни у кого мысли не было, что я пришел договариваться решать что-то за деньги. А здесь боялись же всего.

— А дружить с судьей адвокат может?

— Я помню одну историю. Когда я еще работал в Погорелом, туда вдруг приехали какие-то странные люди. С просьбой, чтобы я направился в Москву осуществлять защиту по большому хозяйственному делу. Я был поражен. Как меня нашли? Почему я?

Стал выяснять, а почему они именно на меня вышли. Выяснилось, что судьей был мой однокашник, с которым мы учились в одной группе и приятельствовали. Правда, он был меня старше, воевал. Сразу после окончания института его сделали судьей. Вот он меня и посоветовал.

Как выяснилось потом, он поступил так не случайно. Через несколько лет его привлекли к ответственности в группе судей, прокуроров и адвокатов за взятки. К счастью, я отказался. Потому что, если бы я влез в это дело, я не знаю, чем бы это закончилось.

Судью приговорили к расстрелу, а потом заменили расстрел на тюремное заключение. Учли, что он был фронтовиком, инвалидом без одной руки. Хотя мы были в приятельских отношениях, мы были очень разными. Я помню такой случай. Когда отмечали окончание института, я его спросил: «Вот представь, ты судья и к тебе попадает дело, по которому я обвиняемый. И что же, ты меня будешь судить?» Он говорит: «С удовольствием!» Я удивился: как это? А он сказал, что в этом случае он мог бы мне помочь. Он был старше, воевал, уже понимал, что к чему.

— Были в вашей биографии дела, которые оставили на душе шрам?

— Были. Были такие дела, после которых было просто ужасно. Самое страшное — это ощущение, что чего-то не доделал. Почти все адвокаты дружно ругают суды: виноваты не мы, это судья такой-сякой. Некомпетентный, или слишком жестокий, или слишком мотивированный. Я всегда старался искать свои недостатки. Если дело кончалось плохо, я всегда начинал искать, что же я сделал не так.

Даже бывало, я выступал — и все со стороны мне говорили, что очень удачно. Мне приписывали некоторые способности разговорного жанра. А я очень часто думал: боже, ну что же я этого не сказал, а это сказал не так! Вот это забыл, это перепутал. Когда произносишь большую речь на эмоциональном подъеме, бывает, что-то перепутаешь. И потом ругаешь себя. У меня одно-два дела таких есть, в которых я считаю, что недоработал. Это ужасно, стыдно и неприятно.

— Вы до сих пор ругаете себя? Здесь нет срока давности?

— Я вам расскажу об одном из самых трагических для меня дел. Оно было связано с наследством Бориса Пастернака. Это было ужасно. У него была возлюбленная, Ольга Ивинская, с которой он жил, которую обожал и которой посвятил несколько произведений. Он оставил ей многое из того, что создал. Но ее посадили и все отняли. Когда ей удалось реабилитироваться, ни одной бумаги не отдали. Я тоже не смог ей помочь. Хотя, с одной стороны, я хорошо поработал, но с другой — недоработал. Отчасти по объективным причинам. А отчасти чего-то не хватило. Я очень страдал и страдаю.

— Я читала, что чиновники требовали от Ивинской предъявить рукописи, которые они сами же у нее и отняли, в доказательство того, что Пастернак именно ей посвящал свои стихи.

— Здесь была совокупность очень серьезных моментов. Это был период, когда в нашей стране никто не понимал и не представлял себе, что частное лицо может владеть огромными богатствами. Это был период, когда трудно было представить, что наследство такого великого человека может оказаться в частных руках. Речь шла о том, что либо ей, либо государству.

Конечно, государство хотело себе. За этим государством был КГБ. Он же и гноил Пастернака, он же и забрал все и не отдавал. На первых порах мне удалось добиться успеха. Сначала Ивинской отказали в возврате изъятого у нее наследия поэта. Я добился, что Верховный суд отменил это решение, и при новом рассмотрении у нас были шансы выиграть.

— Что помешало?

— Вступила в дело вдова одного из сыновей Пастернака. У него один из сыновей тогда был жив. Светлая личность, он не участвовал во всей этой гадости. А второй сын умер, и осталась его вдова. Она поддерживала государство, а ее поддерживал КГБ. Такой конгломерат, с которым мне было сложно бороться. И все равно я считаю, что недоработал.

— Как вы считаете, известный адвокат всегда должен брать большие гонорары?

— Меня некоторые коллеги даже ругали, что я брал гонорар меньше других. Я ведь долго работал в Погорелом, в Лихославле, Ржеве за гроши. Судебный день стоил 20 рублей.

Я не сразу мог привыкнуть брать десять тысяч, сто тысяч. Да, иногда я брал меньше среднего. Хотя считалось, что я высокооплачиваемый. Потому что по престижу, по славе думали, что раз самый известный, значит, самый дорогой. А это не всегда совпадает. Иногда просто фабула дела интересная.

Иногда клиент вызывает необычайное сочувствие. Его жалко, и понимаешь, что если он попадет в недобросовестные руки того же Пашаева, тот его погубит. Иногда, чего греха таить, гонорар соблазняет, но иногда и отвращает. Понимаешь, что тогда будут слишком большие запросы. Если говорят: я вам плачу миллион, но чтоб он был на свободе. Тогда я говорю: до свидания, я таких гарантий не могу дать ни за миллион, ни за миллиард. Если адвокат дает такие гарантии, он мошенник.

— Может ли адвокат хоть что-то гарантировать своему клиенту?

— Нет. Он может гарантировать только свою добросовестную работу. Он может гарантировать, что не будет расстрела, поскольку расстрелы запрещены.

— А ведь расстрелы запрещены с вашей подачи.

— Это не только моя заслуга. Очень важна роль бывшего зам. председателя Конституционного суда Морщаковой. Она активно поддерживала эту идею. Да, я обратился вместе с одной коллегой в Конституционный суд, что это неконституционно. Равных условий нельзя было обеспечить людям в вопросах, связанных со смертной казнью. По закону, если грозила смертная казнь, человек мог требовать суда присяжных. Это был принципиальный закон. Но в некоторых местах еще не было суда присяжных. В Московской области были, а в Москве не было. Возникало неравенство. Конституционный суд со мной согласился.

— Сейчас то и дело звучат выкрики: давайте вернем смертную казнь. Уже и суды присяжных есть. Как вы считаете, можно ее возвращать?

— Нет. Это было бы ужасно. Мы не властны над чужой жизнью. Если преступник опасен для общества, последнее вправе изолировать этого человека, оградить себя от него. Это было бы справедливо и законно. Но жизнь человеческая неподвластна нам с вами. Ни обществу, ни судам.

Помимо этого смертная казнь страшна тем, что ошибка ее применения необратима. К сожалению, известно немало случаев расстрела невиновных, это же страшно! Как же можно это позволять? Я понимаю чувства многих потерпевших в связи с убийством их близких. Так, есть один уважаемый профессор МГУ, у него дочь погибла от руки преступника. Он хочет вернуть смертную казнь. Я его чувства понимаю. Но мы же должны с точки зрения справедливости и целесообразности рассматривать этот вопрос. Нужно помнить, что такое наказание не останавливает преступность. А как акт отмщения — это недопустимо. Мы становимся тогда на уровень тех, кто осуществляет кровную месть.

— Вы считаете суды присяжных благом?

— В свое время в Ленинграде работал выдающийся советский адвокат Киселев. Хотя он был блистательным защитником, он выступал в прессе против судов присяжных. Утверждал, что наше общество не готово к этому, что нужен высокий уровень правовой культуры, правосознания.

Я помню, и у Достоевского есть слова, отчасти подтверждающие эту мысль. В «Братьях Карамазовых» адвокат, приехавший из столицы защищать обвиняемого в убийстве, надеется на благополучный исход. А ему говорят, что надежды на местных присяжных пустые: «Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?»

Я долго был под влиянием этого мнения. Думал, что рано еще вводить у нас суды присяжных. Но потом я понял очень интересную вещь. Вот я разговаривал со многими людьми, которые были народными заседателями. Это почти что присяжные. Они все были абстрактно за то, чтобы судить построже «этих мерзавцев, хулиганов». А когда они участвовали в деле, вдруг выступали за то, чтобы дать поменьше.

Когда видишь — вот он, живой, и понимаешь, почему он совершил преступление, и как страдает и как рыдает его мать.

Есть фраза одного великого судьи: «Как ужасно, что я умею писать». Он говорил это, когда ему нужно было подписать смертный приговор. Суд присяжных — это то единственное, что может называться настоящим правосудием. Они не по формальным основаниям решают, виновен человек или невиновен, а по сути, по справедливости. Это действительно суд народный. Хотя иногда их вердикты вызывают разумное недоумение. Однако в их решении в большинстве случаев подлинная, человеческая справедливость. И в идеале их мнение неподвластно указаниям административных органов или подкупу. И потому я горячий сторонник суда присяжных. Неприятие их вызвано излишней жестокостью нашего общества, некомпетентностью. И если надо готовить к суду присяжных адвокатов, то в первую очередь готовить к ним нужно прокуроров, которые вообще не считали нужным уметь доказывать. Они привыкли, что достаточно того, что они говорят от имени государства. Но присяжные ждут от них разумных доказательств, а не блеска их погон.

Опубликован в газете "Московский комсомолец" №28484 от 24 февраля 2021

Заголовок в газете: Повесть о настоящем правоведе

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру