Маленький человек с японской фамилией

Александру Сокурову - 60: "В девяноста случаях из ста режиссер не имеет права браться за фильм"

10.06.2011 в 10:55, просмотров: 6996

Он не является председателем Союза кинематографистов. Он не ездит по разделительной с мигалкой (или без). Его имя, в лучшем случае, ассоциировалось с Тарковским, а не с освоением бюджетов, приращением площадей и проч. Он – вне этой игры. И никогда в такую игру не сыграет. Он умудрился дожить до 60 с чистыми руками, не взяв на свою карму все основные грехи наших киношников, главный из которых – предательство себя в профессии. Так что, он во всем белая ворона. Другого пути остаться человеком – сегодня нет. О комедии с тандемом Путина и Медведева, об арт-группе «Война» и «Фукусиме-1», о мертвом лице и спасительном Эрмитаже, о правде и лжи – в эксклюзивном интервью Александра Сокурова корреспонденту «МК».

Маленький человек с японской фамилией

Четвертый этаж одного из корпусов «Ленфильма», Сокуров идет впереди, прихрамывая – «осторожнее, здесь выщерблина в паркете, в темноте не видно», разруха, право. Впрочем, к нашему герою она не имеет отношения: он упрямо завершает своего «Фауста» – последний фильм легендарной тетралогии, краем уха слышу указания по монтажу и озвучке – «Лицо Маргариты – в затемнение, а то потеряем образ, она и так обнажена… лицо Фауста не тронь». Находим какой-то диван, бросить кости…

Русские кинотеатры Сокурова боятся. Он едет в Венецию

– Итак, «Фауст»…

– Готовимся к печати копии, фильм сняли за 38 смен, хотя в какой-то момент было прекращено финансирование... Эта картина – самая тяжелая в производственном смысле, все нечистые силы собрались… Впервые будет показана на Венецианском фестивале в конце августа – начале сентября. «Фауст» завершает конструкцию: это круг, а не прямая линия, не прямое повествование. В идеале было бы, конечно, сделав одну часть, не показывать зрителям, а показать потом всё разом, все четыре…

– А в какой последовательности надо смотреть?

– Интересный вопрос. Можно начинать с «Солнца», затем пройти «Молох», «Телец», «Фауст». Но о чем мы – я не вижу перспектив проката «Фауста» в стране. Время в кинотеатрах расписано, и оно – не за русскими картинами. Ну, может, один-два зала в Москве дадут несколько сеансов…

– Я вообще не понимаю постановку вопроса: вы режиссер №1, Сокуровы на дороге не валяются, и у вас нет предложений?

– Никаких. Когда мы выставляли «Александру» на внутренний кинорынок, только Москва и Петербург в итоге взяли фильм. Остальные киносети отказались. Это ж надо выпускать афишу, рекламировать, работать…

– То есть гораздо проще взять стрелялку, беспроигрышнее…

– Ну естественно. Помню, пришел на эту встречу с владельцами кинотеатров, дело было в Москве, захожу в зал, сидят женщины с накрученными прическами, желтые, синие, яркие, видно, что богатые, на руках перстни да кольца, говорю – «Дорогие женщины, обращаюсь к вам как к матерям, покажите, пожалуйста, у себя картину «Александра»; помимо того, что там Галина Вишневская, так там еще и солдатики русские, это же ваши дети, внуки – то ли уже служат, то ли пойдут служить…». Никто не взял. Хотя недавно был в Волгоградской области, в городе Камышин. Привезли туда «Александру» и что – полный зал, смотрели с огромным вниманием и до конца, никто не ушел, задали много умных вопросов… Зритель мой есть, но пробиться сквозь прокатную систему мне лично невозможно.

Хрупкое человечество к айфонам не готово!

– Говоря о Ленине, Гитлере в своих фильмах, вы подчеркивали, что весь их ужас суть именно человеческие поступки, не надо их сакрализировать.

– Ну конечно, злой Гитлер – он же не с Луны. Это всё жило в людях. Нет, увы, той нижней границы, ниже которой человек не мог бы опуститься в своей дикости. Каждый раз мы удивляемся (говоря о преступлениях против человечества) как это возможно, и, к сожалению, жуткие деяния становятся всё виртуознее, всё ниже планка опускается. И не дьявол тут действует, а мы сами – наша общая коллективная жизнь.

Конечно, по объединяющей деструктивной каждодневной работе на первом месте – телевидение. Насилие не телевидиении – норма, и оно становится уже «героическим». Смерть – проста. Убить – не страшно. Молодые видят – ты убил и рефлексии никакой, ни совесть не мучит, ни наказание не придет. Вон, у Достоевского – он еще не убил, так уже роман написан, поднимается по лестнице, а сколько сомнений, мучений, борений… а не убил еще! Сейчас вся эта лестница рухнула.
Есть, конечно, люди, которым, в силу, скажем, национального уклада убить не страшно, носят все время с собой оружие… те же кавказские народности. Это отвратительно, но это одна сторона. Хуже стократ, когда это прививается тем национальным группам, у которых всегда по отношению к оружию была дистанция, брезгливость.

– Вы не раз говорили, что люди разучились читать книгу целиком, читают по диагонали, проглатывая… это норма даже для интеллектуалов.

– Что ж, это следствие нового времени. Новые технологии порождают нового человека. Это дурно. Потому что никто не знает – к чему это ведет. Тут мы вправе сказать, что «мы – ведомые», и нельзя так доверяться науке и инженерам, нельзя всю свою сущность передавать им в руки. Целый ряд «технических» открытий оказался человеку не по плечу (атом). Не по голове. Не по душе.

– То есть Билл Гейтс и Стив Джобс…

– ...они торопятся. Торопятся. Торопятся. Будто бы где-то наверху уже решено, что календарный срок этого человечества завершается, всё с ним ясно и «вы уж катитесь куда докатитесь, плевать, к Концу света, или как там вы его называете». Но темпы этого «скольжения» опережают всяческие возможности. Потому что каждая новая мысль ДОЛЖНА БЫТЬ вторична по отношению к переживаниям сердца. Так всегда было. Вся русская культура об этом говорит. И это одна из тем «Фауста»: мысль должна быть вторична, она после души. То есть то, что происходит сейчас неорганично для человека. Совсем. Ведь по психофизике, по всей нашей физиологии мы остаемся маленькими и очень уязвимыми существами.

При этом мы давно стали большой угрозой для всего живого. Давно не живем в гармонии с планетой. Когда ты прокладываешь дорогу из одного города в другой, и тебе совершенно неважно – вырубишь ты лес или нет, какие-то зайцы, березы, дубравы, лягушки, – вот это уже диагноз.

– И власть тут не является примером.

– Всё усугубляется проблемой дегуманизации власти. Эта проблема актуальна для всего мира: в Старом свете и в Новом. Среди лидеров государств есть гуманитарии? Про каждого из них мы знаем что-то мелкое и не очень хорошее. Причем, это публичное знание; бОльшая часть лидеров нелюбима своими народами. Факт. Они не являются моральными авторитетами. Может, за исключением Английской королевы, традиция все-таки… И это всё сходится в одной точке, когда мысль опережает душу, не обращая на нее внимания, а во главе европейской цивилизации стоят дегуманизированные личности. А вы говорите – люди не читают… А где большие писатели?

– У нас их нет.

– Да их нет и в Европе. Последний крупный романист – Томас Манн, с его фигурой ушла европейская литература. У нас из крупных – Солженицын. Во след – никого не видим. В XIX веке художественная жизнь была очень разнообразной, как будто этот век просил прощения за все предшествующие дикости крестовых походов и инквизиций, но, видимо, Первая, а потом и Вторая мировые войны нанесли такой урон – все ценности были разграблены. Войны показали, что гуманитарные усилия не могут решить главных общественных проблем… а других мы не знаем.

Мы так надеялись, что немцы не выберут Гитлера, думали, что кто как ни они разберутся в этих тонкостях, у них университет возник на сотни лет раньше нашего! Разберутся, где политика перестает быть человеческим инструментом, а становится способом истребления людей… не разобрались. Миллионы встали на сторону нацистов. Равно как и у нас до революции с умилением взирали на иконы, а спустя несколько лет с не меньшей страстью закапывали живьем священников.

– И никого трагедии не учат…

– Абсолютно. Когда произошли события 11 сентября в Нью-Йорке, я наивно думал, что немедленно ООН соберет экстренное совещание с представителями Старого света и мусульманского мира, сядут и начнут говорить. Как бы не так. Взялись за другое. Не понимая, что бомбить одних-других бесполезно. Как и бесполезно обыскивать в аэропортах карманы. Мир европейский – централизован, та же католическая церковь имеет четких лидеров, с которыми можно говорить… а в мусульманском мире говорить как будто не с кем, все разрознены. Тем не менее, когда европейская цивилизация шаг за шагом стала разрушать мусульманский мир, его самость, сокрытость и сокровенность, разрушать через свои СМИ, спутники, музыку, молодежь, идеологию, – они, конечно, были вынуждены действовать ответно. Им ничего другого не оставалось. Понятно, что они не могут создать такую армию как НАТО, но выдвинуть 10 000 шахидов они в состоянии. Из них пять человек сели в самолеты и устроили нью-йоркскую катастрофу века, – всё потому, что нет гуманитарного согласия.

– А как бы вы оценили «Фукусиму»? Япония стала для человечества лакмусовой бумажкой, всё испытывает на себе…

– Я много там бывал, жил подолгу. Очень их люблю. Люди нежные, ранимые, но при этом не надо забывать, что во время Второй мировой японская армия была самой жестокой, нацистам было далеко до того, на что оказался способен «хрупкий» японский характер.

Если бы в 60-80 годах XIX века Япония не перевела стрелки на Европу, не сделала бы вид, что подлаживается под европейскую цивилизацию, она была бы просто захвачена и стала б очередной колонией. Но надев европейские платья, они слишком глубоко спрятали себя внутрь. Мало того – побежали. Построили кучу атомных электростанций, и это на острове, который неизбежно уйдет под воду… Они подумали обо всех – создают лучшие автомобили, технику, всё-всё-всё, но только о себе забыли. Та же линия общей неразумности, главенства технического прогресса. Когда ж люди поймут, что быть умным – не значит быть мудрым?

Я обращал внимание, что многие молодые японцы совсем не любят свою страну. Почему? Может, потому, что бремя идеала фантастического качества труда и самоотверженности очень утомительно. Тяжело с этим жить. Прихожу, помню, на лекцию в японский университет, а студенты спят: несколько часов ехали на электричке из другой префектуры. И везде вижу это состояние между сном и явью. Чуть больше в метро перегон между станциями, чем обычно – у всех закрытые глаза. Никогда не видел такого усталого народа. И никаких там излишеств, экзотики, искусства, – более бессмысленной, более однородной архитектуры, чем в Японии я не видел нигде. Всё ушло только в ум.

– На днях умер Доктор Смерть, Джек Кеворкян. Как вам его идея эвтаназии?

– Говорю только за себя. Я бы согласился. Только для того, чтобы не составлять никакой обузы для своих близких. Не оставлять о себе отягощающего впечатления. Потому что знаю, как, порою, больные люди истязают своим недугом родных. С другой стороны, не всякая болезнь смертельна. И мы знаем случаи, что когда человек включается в борьбу (а для этого должен быть колоссальный внутренний ресурс), у него есть шанс, болезнь отступает.

«Благодаря Рембрандту я не уехал из России»

– Можете представить себя на посту председателя Союза кинематографистов?

– Нет, это невозможно.

– А проезд с мигалкой по встречной полосе?

– Для этого надо иметь автомобиль и соответствующие амбиции. Я – человек правила, и не люблю всякую исключительность. Я ее боюсь…

– У вас нет дворянских кровей?

– Ну что вы… В этом смысле я, кстати, многому у японцев научился. Уметь молчать и не мешать молчанием своим. Это непросто – быть уважительным в молчании, не создавая впечатления гордыни. Нет, я не смог бы возглавить Союз. Ведь когда я собираю съемочную группу, то приглашаю людей, которых бы мог полюбить, относиться с терпением…

– Что для вас на съемочной площадке неприемлемо?

– Унижать человека, кричать, сквернословить, швырять в него чем-то. Что часто бывает даже у больших режиссеров. Это они пытаются оправдать каким-то «творческим волнением», но на самом деле – это скрытая форма человеконенавистничества. С другой стороны, надо четко понимать, что ты на площадке – источник власти и силы.

– А на «Фаусте» вообще сошлась огромная группа из 30 стран…

– Трудные съемки, тем более, что снимали в Чехии и Исландии. Я заболел Исландией, её лунной твердью. Она как открытая рана. Как прекрасный, тяжело раненный человек, которого привезли, положили на операционный стол, а врачи сбежали… И вот это тело на всех ветрах земли – незашитое, неухоженное, живое. Там себя чувствую тревожно – работающая под ногами кухня, в которой непрерывно что-то готовят. И если что случится – никто исландцам не поможет. А сами они не хотят думать о своем спасении. Если есть место, где надо писать книги – только там…

– Как-то я спросил у хорового дирижера Минина – почему он не уехал из страны, он ответил – «да как я уеду, мы поем на русском, куда я без русского мелоса?».

– Я мог бы уехать, Андрей Арсеньевич Тарковский дважды организовывал мой выезд отсюда, у него были возможности… но тогда меня сдерживала мысль о близких – что будет с моими родителями, сестрой, это ж был не совсем легальный способ отъезда из СССР. Сначала держал русский язык, потом, однако, он перестал быть убежищем. Но с укреплением в Петербурге, с обретением Эрмитажа, я вдруг открыл для себя новый мир. Я мог два-три раза в неделю приходить туда, просто сидеть. И на Россию стал смотреть по-другому; видя картины Эль-Греко или Рембрандта, осознал, что у меня с их языком нет никакой дистанции, абсолютно, и зачем уезжать?

– То есть от отъезда вас спас Рембрандт в Эрмитаже.

– Да, открылось ощущение большого мира… Хотя было трудно – в Петербурге закрывались все мои картины, ничего не выпускалось, проблем – море. И если б не Эрмитаж – совершенно точно, уехал. И до сих пор он меня держит. Я-то по характеру человек из какого-нибудь маленького города, была бы речка небольшая или озерцо, – и достаточно. Петербург, конечно, слишком большой и тяжелый город, я – меньше, меньше, маленький человек. А Эрмитаж помог мне открыть себя самого, этот живописный мир… Кстати, когда я бываю на выставках современных художников, то прихожу в какое-то горькое отчаяние. Почему нынешние художники не пишут портретов?

– Не формат. Свой стиль выработать трудно, а под кого-то подделываться – пошло.

– Но, увы, современные художники даже не понимают, что написать портрет – это высота фантастическая…

– Идея опошлена – когда стали Путина, патриарха, Пушкина, кого угодно писать по фотографии, даже не с натуры…

– Увы. Вот я недавно читал про то, что творилось в Питере, когда умер Достоевский. На квартиру стали приходить художники, чтобы написать его портрет. Они вглядывались в мертвое лицо – опасный опыт. Но писали живого человека, не боялись, потому что шли с освященными душами…

Вспомнил, как однажды с Тарковским провели целую ночь в музее Пушкина, здесь, на Мойке. Нина Ивановна Попова была директором, открыла, мы с Андреем вошли, разговаривали, очень долго смотрели на портрет покойного Пушкина, и Тарковский меня уговаривал, чтобы я снял о нем фильм. Не думаю, что он был прав… Но ясно одно: все категории, все критерии у нас из XIX века, только на него и опираемся.

Вообще, эволюция – это знамя гуманитарности, продвижение шаг за шагом, не отрицая развития… Жаль, что в современной архитектуре никакого развития не наблюдаем: они, архитекторы – скорее, вандалы, чем созидатели, у нас – это волчья стая. Но и в Европе они все с большими зубами, совершенно дегуманизированы. Быстро строят то, что через 20 лет можно снести, даже не пожалев. Никакого следа не хотят оставить после себя. Мало того – еще и разрушают культурное наследие (не удивляйтесь критике – я из тех, кто на всякие митинги ходят и 31-го числа)…

– Брал интервью у одного известного молодого питерского хореографа, его сложно подозревать в ангажированности, он сказал про Питер: «Очень трудно жить в музее! Перед окном – депрессивная фабрика XIX века, и ничего бы страшного не случилось, если б ее снесли к чертовой матери».

– А кто его заставляет жить в музее? Это вопрос уровня внутренней культуры. Он не понимает, что следующий на очереди – он, его совесть, его свобода и его достоинство. Только так кажется – это снесли, то снесли, и ладно. Есть вещи, которые делать нельзя. Нельзя разрушать то, что ты не делал. Как нельзя читать чужие письма. Это аксиома. Этого не объяснишь… Не ты строил, не ты обиходил; тысячи людей шли под этими стенами, может, кто-то умирал, глядя на это. Нельзя разрушать. Дай волю этой якобы «точечной» деструкции – так она распространится на всё. Разреши эту питерскую высотку – вылезет еще двадцать. Грибница.

Один на один с «Войной»

– Мы говорили о художниках. Как бы Александр Сокуров оценил такое явление как арт-группа «Война», а то в редакции мы передрались из-за нее?

– Зачем драться? «Война» – это форма яркой социальной манифестации. Так же, как и многие американские фильмы не являются фактом кинематографического искусства, но просто демонстрируют яркую социальную проблематику – или это люди, вернувшиеся с войны или проблемы меньшинств. Но факта художественного нет. Можно этот член нарисовать на мосту, или на заборе… в этом есть что-то армейское. Что ж, у людей есть яркий социальный темперамент, смелость… они себя так реализуют. Но инсталляции не является фактом искусства, впрочем, имея отношение к культуре в широком смысле этого слова. Но это разные вещи.

Понимаете, искусство – факт свершившийся, оно уже есть. И если сегодня художники или композиторы перестанут работать – мы этого даже не заметим. Я знал про этот фаллос на мосту, но значения не придал никакого: нам это не страшно, потому что у нас всё равно есть Пикассо, Дали, Веласкес… мы никогда, слава богу, не останемся один на один с арт-группой «Война». Мы им нужнее, чем они нам. Странно лишь, что в городе (Питере) и в стране, где у людей есть какие-то знания и принципы, где люди что-то понимают, эта акция прозвучала. Когда одна известная радиостанция серьезно обсуждала это с утра до вечера, скрещивая шпаги…

– Потому что тронула людей, ведь ничего уже никого не трогает…

– А почему всегда что-то кого-то должно трогать? Разве нельзя обойтись без этих прикосновений, ощупываний друг друга? Почему СМИ полагают, что все время нужно искать какие-то болевые точки? У человека и без «Войны» более чем достаточно этих точек. Надо дать ему возможность ощутить самого себя. Помолчите. Почему очень многие отказываются смотреть новости по телевизору, выключают? Да потому что всё, что происходит там, не имеет никакого отношения к жизни людей, это внешние вещи.

– Кстати, когда вышел ваш «Русский ковчег», многие спорили – не является ли фильм видеоинсталляцией – находится ли он в поле Арта, или в поле Кино.

– Разумеется, это кино. В «Ковчеге», скорее, даже больше опыта театра, ведь я рассматривал это огромное пространство Эрмитажа как единый театральный спектакль на полтора часа без антракта. К тому же это давнняя мечта именно кинематографиста – непрерывность времени. Даже Тарковский мечтал, но понимал, что организационно-технические проблемы (а также проблемы внутренней режиссуры) настолько велики, что по тем временам это было сделать невозможно, он так и говорил – «еще многие поколения не смогут на это решиться». А я сколько выслушал предостережений, мол, зритель настолько привык к монтажу, что безмонтажный фильм единым планом просто не сможет смотреть. А что оказалось? Нормальный зритель даже внимания не обратил – монтаж там или не монтаж…

– Я знаю точно, что по «Русскому ковчегу» постоянно пишутся дипломные работы в западных университетах, сам недавно консультировал…

– А у нас никто никогда не интересовался как это сделано, хотя там множество технических открытий. Недавно был во ВГИКе на встрече со студентами – даже не спросили. В России картина почти не шла, а русские критики, помню, назвали «Ковчег» худшим фильмом года… Да и сейчас фильм пропал. Продюсер с русской стороны А.Дерябин почему то не желает заниматься прокатом фильма и не выпускает DVD. Получается, что он просто блокировал жизнь «Русского ковчега». Ни я, ни директор Эрмитажа г-н Пиотровский не можем получить у Андрея вразумительного объяснения такого поведения.

– Как-то вы упоминали о такой данности как «старение фильма»…

– «Стареет» язык, в первую очередь, язык монтажа. Монтаж – это единственное ноу-хау кинематографа, это его речь, более у кинематографа нет ничего своего, остальное заимствовано из других искусств. Серьезно монтажом сегодня занимается всё меньше и меньше людей. Поэтому со временем становится очевидна вся эта «неразвитость языка». Не стареет, кстати, монтажная культура немого кино. А звуковое… Постарело, например, «Зеркало» Тарковского.

– Хотя как говорил в интервью покойный Александр Мишарин (соавтор сценария), они нашли – переставляя эпизоды – «золотое сечение».

– Мне кажется, что это только теория. Никакого «золотого сечения» не найдено, но красиво сказать про это можно. Пусть так. Везде, где существует ярко выраженная формальная энергетика режиссера, – везде есть угроза, что процентов на 90 это будет в корзине времени. Меньше всего из того времени постарел Бергман. Так у него меньше наглости и агрессивности в монтаже. Он переносит свою энергетику и средства художественной выразительности внутрь актерского состояния. А те, кто делает ставку на монтаж, на проявление мышц в языке – стареют очень быстро. Даже Антониони потихонечку увядает. Феллини не постареет, потому что там вектор перенесен на игру актеров и неактеров. Пазолини – тоже нет, там необыкновенные персонажи, они всегда будут молодыми. Как может постареть Анна Маньяни – самая любимая моя актриса! Перед тем, как снимать «Александру» мы с Галиной Павловной много смотрели работ Маньяни… Как она прекрасна в своей некрасивости, чудесна!

– Я вспомнил «Сталкер» Тарковского, может, сто раз ошибаюсь. Но пока в кадре были мужчины – это был Тарковский, как только появилась Фрейндлих – тут же пропало авторское кино… Работать с мужчиной-артистом или с женщиной – есть разница?

– Алиса Бруновна не смогла выйти за рамки актерского стиля. Это как у великого актера Лебедева – во всех картинах он выглядит искусственно, не найдена эта удивительная тонкость, тут надо много работать с актером. А Андрея Арсеньевича многие обвиняли как раз в том, что он не умеет работать с актерами. Фрейндлих – актриса театральной школы, она привыкла, что её театральные режиссёры приглядывали за всем – за каждым движением… Всё создавалось через рассудок, и только потом превращалось в эмоцию. А Тарковский вряд ли с нею много репетировал. Она просто импровизировала как могла, – будто в театре, так и не попав в материю этого фильма… Впрочем, скорее всего, я не прав.

Комедия про Медведева

– Дурацкий вопрос, но Сокуров мог бы снять комедию?

– Мы начинали это делать. Юрий Арабов по моей просьбе написал сценарий с таким сюжетом: в Петербург приезжает Чехов и пытается собрать долги с тех, кто ему когда-то был должен. Там много было всего, и публичный дом, и городская улица, рестораны, родственники… За день до съемок всё сорвалось – люди, обещавшие финансирование, нас обманули, испугались.

– То есть для вас нет такого, что это жанр «о-о, не мой»?

– Да нет, прекрасный жанр. В комедии есть одно обязательное условие: должна быть пластичность национального характера. Мы смотрим, например, французскую комедию – и 80% смысла, содержания, обаяния есть вариации национального характера. Смотрим грузинскую комедию – там 80% надувательства и игры в национальный характер, грузины на самом деле другие, а мы, не зная, какие они, принимаем всё за чистую монету. Русский характер очень сложный… Не пластичен, не выразителен.

– Никулин в «Бриллиантовой руке» – попадание?

– То есть «русский национальный характер» – это такой дурачок, идиот, да? Но на дурачке и идиоте всю комедиографию не поставить. Она гораздо сложнее. Хотя у нас, да, всё почему-то строится на идиотизме. Не на легкости, не на воздушности, не на уме. Посмотрите шедевры Рязанова: та же «Берегись автомобиля» – совершенно не постарела картина. Но опять же – установка на «идиота». Но в какой-то момент зрителю уже не захочется смотреть на национального героя-идиота, будет просто обидно.

Увы, сегодня нет режиссера, который смог бы поставить Салтыкова-Щедрина или Островского. Где были бы идеи и эмоции действительно сильные и яркие… Нужен равнозначный по масштабу творец, – поколение таких творцов еще не подошло. А вообще в жизни и без того очень много всего. Скажем, могла бы быть прекрасная комедия о существовании двух руководителей в стране. Умная, серьезная, мощная…

– Не бесовщина ли – само существоваие тандема?

– Мы многого не знаем о них, хотя должны были бы знать – зачем и почему создана эта конструкция.

– Ну такая комедия уж точно быстро устареет со сменой этих ребят…

– Не факт. Там много всего человеческого внутри – и город один, и возраст один, и образование практически одно, и, и, и, и… чудесная трагикомедия!

– И последнее. У вас вся жизнь – одна большая сложность: не было финансирования, официального признания, как вы умудрились выжить, не потерять интерес ко… всему?

– Не знаю. Такое ощущение, что я эту жизнь пробежал. Будто я японец. В какой-то момент мне казалось, что Брежнев меня переживет. Жил здесь на Каменноостровском проспекте (он назывался тогда Кировским) в коммунальной квартире, и в белые ночи иногда ходил гулять. Так на перекрестке около моста висел огромный портрет Брежнева. Часто наблюдал, как вечерами возле него собирались специальные люди с милицией, с вышками, с красками… и пририсовывали вождю очередные награды, благо грудь, понимаете, была огромной, чтобы с запасом… Постепенно я понял, что государство сильное, давление на меня ой-ой-ой какое, Брежнев в орденах, и надо успокоиться, принять это как данность, все равно он меня переживет. Мне нечего было терять. Всё всегда делал сам. Опираться было не на кого – отца-писателя у меня нет. Ко всему был готов. Никогда не думал о своей жизни как о большой ценности, не цеплялся. Иногда сдерживало лишь то, что у меня есть любимые люди – сестра, мама, отец, друзья… А так…

– Вы проходили через испытание смертью?

– Наверное, не раз. Мои родители хотели, чтобы я стал врачом. У меня же долгое время была уверенность, что мертвый человек – еще живой.

Спустя много лет, в середине 90-х попал на таджикско-афганскую границу, снимали там «Духовные голоса». Помню окопы, в которых сидели разные люди – русские, таджики… Там регулярно шли попытки отбить караваны с наркотиками, а расстояния между погранзаставами большие, помощи ждать не от кого… Так в критические моменты, когда начинался бой, я видел, что страх оказывает на мужской характер абсолютно одинаковое действие. Чувство смерти унизительно, ты понимаешь, что можешь в этом окопе превратиться в ничто, чувствуешь себя мерзким физическим объектом… Еще живой, но уже разложившийся труп. Взрослеешь быстро. И не помню там ни одного подлеца, очень благородно вели себя люди… Тогда очень трезво на себя посмотрел, понял, что художественный автор не имеет морального права писать или говорить о том, что им не прожито. Тут же думаешь о пронзительном и беспомощном по языку Достоевском, прошедшем через смерть… Поэтому в режиссуре – это мое убеждение – ты в 90% случаев не имеешь права снимать фильм, касаться непрожитых тем…