Стеклянная роза

Коллекционер жизни

В конце истекшего года ушел из жизни удивительный, неохватной мощи и интеллектуальной энергии человек — Марлен Михайлович Кораллов, теоретик искусства, философ, один из последних остававшихся среди действующих и пишущих сталинских зэков литератор. На панихиде в Доме актера о нем говорили Сергей Юрский, Алексей Симонов, Бенедикт Сарнов, Марк Розовский…

Спустя сорок дней я хочу вспомнить Марлена.

Коллекционер жизни
Рисунок Алексея Меринова

КРУПНЫЙ

Мы беседовали с ним накануне его смерти, о которой ни я, ни он не догадывались. Он сказал:

— Ты знаешь, что значит для меня декабрь. День рождения матери, день рождения отца. День рождения Сталина… С ним я еще не поквитался.

Это было типично для него: сопрягать подробности личного свойства с катаклизмами вселенского масштаба. Мыслить поверх мелочей и подсознательных барьеров. Так он воспринимал прошлое и настоящее — равновелико, мгновенно, параллельно. Мерил и истолковывал вечные для человечества проблемы глобальными категориями.

Свое эссе о нем, опубликованное несколько лет назад, Сергей Юрский озаглавил «Крупный». Продолжая мысль, я бы уподобил общение с Марленом — взгляду на действительность сквозь увеличительное стекло. Он был укрупнителем. Стоило бросить ничего не значащую, промежуточную фразу, и он, подхватив посыл, доводил его путем ссылок на авторитетные источники и собственный опыт до максимальных объемов.

Даже повседневность воспринималась им в укрупненных, пантагрюэлевских формах. Помню, мама (Марлен должен был к нам заглянуть) попросила:

— Марленчик, кончились папиросы. Купите по дороге…

Сколько, вы думаете, пачек «Беломорканала» он привез? Двадцать! Упаковку!

Дробничать, ужиматься, кусочничать, выгадывать, экономить — была не его природа, не его порода, не его стихия.

Другой случай: он возвращался из-за города, с полной корзиной грибов наведался к нам. Выходя из машины, прищемил дверью подвозившей его старой «Волги» руку. Мизинец болтался на ленточке кожи. Я в тот вечер корпел над книгами — готовился сдавать вступительный экзамен в МГУ. Бросил занятия, мы поехали в травмопункт. Провели там полночи. Вернулись. Мама тем временем пожарила грибы. Я нервно сказал: никаких застолий, буду зубрить. Марлен взглянул умудренно, иронически, уважительно: ему, познавшему карцеры и допросы, был, конечно, смешон (но и понятен!) мой максимализм.

— Что такого тебя могут спросить, чего бы ты не сумел наплести? — спросил он.

Появилась бутылка вина. И мы просидели до рассвета. Это было непедагогично. Вопиюще неправильно. И правильно. И незабываемо.

ЗНАКОМСТВО

Он появился в коммунальной квартире, где я и мама занимали крохотную комнату, вместе со своим верным другом — переводчиком Симоном Маркишем, сыном расстрелянного поэта. Оба — насмешливые, всезнающие, перепасовывающиеся изысканными изречениями великих. Симон — миниатюрный, в сером наимоднейшем твидовом костюме, Марлен — высоченный, красивый, с вьющейся шевелюрой, громкоголосый, мускулистый. (Каждый день он ходил в бассейн…) В ковбоечке. Был в расцвете сил и на взлете ожиданий: выпущен из лагеря, реабилитирован, вернулся в Москву и даже обрел свой угол на Волхонке — новый виток надежд! Я, ученик младших классов, смотрел на него завороженно.

Мои представления о жизни в ту пору были до постыдного дистиллированы. Дедушки, бабушки, родители скрывали все, что могло смутить неокрепшую душу, поколебать веру в правильность и справедливость творящегося. Семья, загнанная в подвальный этаж, чудом (может быть, именно благодаря тому, что никто не позарился на полутемные хоромы) выжила в эпоху террора, никто из старших не хотел, чтобы ребенок хоть краем уха прознал правду о витавшем над всеми страхе.

В коммуналке, где очутились мы с мамой после подвального существования, никто о культе Сталина и вовсе не заикался: одна соседка — удивительной доброты медработник, замужем за вором-рецидивистом; вторая — фанатичка, вслух читавшая «Правду» на кухне и проводившая таким образом политинформации на общественных началах (к ней тайком от семьи захаживал любовник — греческий коммунист, выдворенный за пределы своей страны и нашедший прибежище в СССР); третьи соседи — семья старых большевиков и их домработница; все были убеждены: посадки если и прекращены, то временно, вскоре они возобновятся, и тогда те, кто поверил разоблачениям Хрущева и разинул рот, начал болтать и хулить коварную власть, поплатятся.

Голова от окружающего абсурда шла кругом. Пытливый мой ум пасовал. Разве для того большевики совершали революцию, чтоб нанимать домработниц? Разве коммунисты — чистейшие нравственные создания — могут обманывать близких и крутить романы на стороне? О «сидельцах» в том мирке толковали шепотком…

И вот в классический советский оазис врывается Марлен. Его визиты нечасты. Но он открыто и громогласно клеймит усатого тирана, рассказывает, какими удивительными людьми были его соседи по нарам. Не скрывает, ценой каких кулачных боев выжил на зоне. Со мной общается без скидок на возраст — без ханжеской недоговоренности и, казалось бы, естественных умолчаний. Как с доверенным товарищем, ровесником, который может встать вровень и оценить. Он для меня — Зевс-ниспровергатель, прикованный (до недавнего времени) к скалам Прометей, Гефест, дарящий темной массе огонь. Рассказывает, как и за что его взяли. Очень просто, как многих, — по ложному доносу. Называет имя клеветника. Живописует, как встретился с ним, выйдя на волю. Мурашки по коже от этих подробностей! (И ведь он мог тогда ввернуть: будь осторожен, не доверяй никому. Даже близким. Но никогда я не слышал от него банальностей и назиданий, пошлости он не изрекал. Конечно, доверяй — но разберись, а порой на это уходит целая жизнь, — кому можно довериться.) Я допытывался, мне было до озноба важно знать (я на всякий случай примеривал его судьбу на себя, ведь мама множила на печатной машинке «самиздатовские» рукописи — их приносил в том числе и Марлен, — а значит, подвергала себя и меня риску): как сумел он, неприспособленный, книжный, интеллигентный студентик, выдюжить, сменив костюмчик и галстук на бушлат и кайло? Он простенько отвечал: нечего было терять — срок впаяли 25 лет, значит, когда освободится, будет стариком. Отец расстрелян. Мать — тоже в лагере. Дождется ли жена, с которой едва успел расписаться? Не факт. (Он трезво смотрел на вещи.) Что в остатке? Имеет ли смысл цепляться за такую изначально обкорнанную жизнь? Пусть лучше убьют. Прикончат в драке, заморозят за неповиновение, расстреляют в колонне… Окружавшие уголовники получали отпор — становилось неповадно его прессовать: мог убить лопатой, кулаком, мог задушить. Паханы уважали, понимая: такого не подомнешь, не скрутишь в бараний рог, не склонишь к стукачеству и смирению. Забавно было слушать (уже в теперешние дни) о его случайных соприкосновениях с представителями нынешнего уголовного мира — пытавшимися, к примеру, проникнуть в его квартиру. Те полагали, что элементарно разведут дешевого фраера, но вдруг обнаруживали тончайшее знание блатных приемчиков и уловок…

Два правила, которыми руководствовался в бараке и продолжал руководствоваться в гражданском бытии, открыл он мне, младшекласснику, они стали и моими тоже постулатами: «Не напрашивайся — не отказывайся. Не тебя е… — не подмахивай».

Его мама, Кира Борисовна (Марлен называл ее «Кирусик»), избегала непарламентских просторечий. Она с юных романтических лет посвятила себя изучению марксистско-ленинской теории, считала (и гордилась этим), что единственная в мире правильно понимает труды Ильича. Никакие репрессии (ни гибель объявленного «врагом народа» мужа, ни собственная судьба и судьба сына) не могли поколебать ее уверенности: Октябрьская революция и создание государства рабочих и крестьян — величайшее благо для человечества, а произошедшие перекосы и моря крови случились из-за неправильного толкования ленинского наследия. Сынка осознанно нарекла симбиозом имен своих кумиров-основоположников. Как-то, вернувшись из Грузии, где навещал солагерника (и замечательного прозаика) Чабуа Амирэджиби, Марлен со смехом рассказал: один из аксакалов укорил его при знакомстве: «Куда «С» дел?», намекая: в аббревиатуре должна наличествовать еще и сталинская составляющая.

Кира Борисовна освободилась из лагеря раньше Марлена. Осталась на поселении. По собственному опыту знала: сын мерзнет и голодает. Посылала ему теплые вещи и еду, денег не хватало, поэтому себе на рынке покупала кости, варила бульон для поддержания сил. Стесняясь нищеты, объясняла продавцам: «Это я для собачки».

СВИДЕТЕЛЬ

Марлен таки приобщил меня к парящему над презренным практицизмом легкомыслию. И к инакомыслию приобщил. И ко всякого другого рода «мыслиям». (Ключевым будет корень «мысль».) Я был обречен мыслить вслед за ним, вместе с ним. И облечен доверием стать свидетелем со стороны Марлена на его свадьбе. Но легкомысленно опоздал на церемонию. И не подвергся за это остракизму. За праздничным столом шутили: я-де побоялся взять на себя ответственность, потому что не уверен в прочности брачного союза. Ведь свидетель несет ответственность, если семья распадается. Шутки были небезосновательны. (Громче других над ними смеялась невеста. И тоже шутила: «Хорошее дело браком не назовут».) Ирине было 19, когда они впервые встретились. И уже тогда решили соединить судьбы. Но Марлен, опасаясь слишком очевидной разницы в возрасте и в страхе перед семейной кабалой, не рискнул.

Она вышла за другого. Он жил с другой. Через много лет их дороги опять пересеклись. На сей раз — навсегда.

Вернусь к вопросу о параметрах личности и о том, может ли подстроиться, примениться к окружающей жизни Гулливер, если пребывает в стране лилипутов, политика которых: уменьшать, принижать, притаптывать, обезглавливать, сводить к минимуму, упрощать до примитива… Что делать крупному, как ему жить? Измельчать в угоду трафарету? Распластаться ковриком? Ну, а если такое не предусмотрено генетической программой? Если неуклюжей мимикрией габариты не замаскируешь?

Марлен не умел приспосабливаться. Не умел становиться «своим в доску» с теми, кого не уважал. Не умел втискиваться, втираться, пиариться.

Толмачом, переводчиком, посредником между Марленом и жизнью выступила Ирина. Для этого требовались столь же выдающиеся качества, как и те, коими был наделен муж. Дом Марлена и Ирины оставался в перекрестье самых значимых литературных событий.

Когда он заболел, Ирина продала картины и другие фамильные реликвии, но вытянула его из сползания в небытие. Ее самоотверженность поражала. Вновь стало ясно, сколь высокой пробы отношения связывают эту пару… Шутки Ирины стали другими: «Последними моими соперницами остались Роза и Клара». (Марлен пристрастно изучал архивы Розы Люксембург, Карла Либкнехта, Клары Цеткин.)

...Константин Паустовский в знаменитом рассказе поведал, как мастер-ювелир из накопленных крупиц золота выплавил чудесной красоты цветок…

На один из моих дней рождения Марлен и Ирина подарили мне стеклянную розу — тонкую, изящную, символизирующую, мне кажется, их жизнь. Эта роза всегда у меня перед глазами. Глядя на нее, думаю: скоро помину не останется от имен Марлен, Майлен, Вилен, Энгельсина, сотрется и исчезнет знание о носивших эти имена людях. Истаивает неповторимая эпоха. Уходят уникальные ее представители. Через несколько лет невозможно станет различить, откуда взялась и почему уцелела хрупкая, как человеческая жизнь, звенящая, когда прикасаешься к ней, не лишенная шипов вечности красота — филигранная роза в точеной вазе.

Что еще почитать

В регионах

Новости

Самое читаемое

Реклама

Популярно в соцсетях

Автовзгляд

Womanhit

Охотники.ру