Усыпальница Владимира Ульянова-Ленина подвешена на тросе. А по периметру, как у самовара, — крантики. Но вода не льется, и еще до начала спектакля на краю сцены сидит мужчина в белой рубахе навыпуск и красных трусах. Что-то выстукивает на печатной машинке. Металлический звук клавиш сливается с гулом публики, занимающей свои места и с любопытством рассматривающей кремлевскую декорацию. И это ад, в который спускается Орфей? И при чем вообще здесь Орфей?
Потом к декорации добавится смешной ангел — невысокий мужчина в черном костюме, котелке и с баяном, а за спиной — ранец с белыми крыльями. Ангел присел на Мавзолей.
— Я не хочу тебя.
Все равно я скоро сдохну,
— сначала на французском произносит тот, что скрючен в красных трусах у машинки. Потом на русском — тот, что в костюме-тройке, высоченный, грудь навыкате, голос — труба.
Сразу понятно: Маяковский, а другой — Кокто, наверное, или Орфей. Да-да, Владимир Панков соединил, слил на сцене советского поэта-главаря Владимира Маяковского и французского рафинированного эстета Жана Мориса Эжена Клемана Кокто. Поэму «Флейта-позвоночник» и пьесу «Орфей». Обе писаны примерно в одно время (1919-й и 1926-й). Одна мятежная эпоха. Где кончается один и начинается другой — уловить трудно. Но смотреть и слушать невероятно интересно. Есть в зрелище Панкова некая магнетичность, замешанная на его изысканной фантазии, ассоциациях, полифонии — много всего и сразу.
На сцене интернациональная команда: 5 артистов из Швейцарии, причем трое из них — танцоры Школы Бежара, 6 артистов столичной «Soundrama», одна сопрано из Армении, но давно работающая в Лозанне.
После двуязычного «Я не хочу тебя./Все равно я скоро сдохну» из «Флейты-позвоночника» начинается опера-балет-кабаре. Женщины и мужчины здесь ходят на пуантах, говорят на двух языках как бы неземными голосами о поэзии, любви, смерти. И как-то незаметно сам сюжет Орфея, спустившегося в ад за Эвридикой, уходит на дальний план, уступая место ассоциациям: судьба поэта (Маяковский или Кокто — какая разница), любви поэта к строчкам и буквам, к которым он пригвожден, как вечный мученик. Эпоха с изломами декаданса… И женщины, которые рядом с поэтом, — конкретная (Лиля Брик) и мифологическая (Эвридика). Эвридика беременная, Брик разрывается между двумя мужчинами, распластавшись на мутных зеркалах. Мужчины стреляются: один убивает себя, другой так и не смог пустить себе пулю в лоб.
Панков остается Панковым: он не подделывается под модный социальный театр — он строит свой, может, кому-то и непонятный, но, безусловно, яркий, особенный мир. Где музыка (в данном случае Глюк в обработке) по вертикали и горизонтали рассекает сцену. Где реальные голоса (прекрасные Павел Акимкин, Петр Маркин, Анастасия Сычева, Алиса Эстрина) мешаются с оперным пением Карине Мкртчан.
Меня поразило: зал даже не кашлял, что обычно бывает при затянутых, скучноватых зрелищах. Никто не вышел. Все напряженно слушали, смотрели, продирались к сути, и только одна престарелая критикесса полтора часа, что шел спектакль, мешала окружающим своей болтовней.
После спектакля Владимир Панков дал интервью «МК».
— Володя, какой принцип использован для монтажа, казалось бы, таких разных художников, как Маяковский и Кокто?
— Либретто писала Ирина Лычагина: я бы зарылся, потому что каждую фразу начинаю разминать и обсасывать. Монтажный принцип оказался самым сложным для нас. «Орфей» Кокто стал каркасом, миф об Орфее, конечно, все время крутился, и еще — автобиография Маяковского, его «Флейта-позвоночник». Я давно мечтал ее поставить. Две недели мы репетировали в резиденции Чеховского фестиваля в Торопце, но только в Лозанне, где шла вторая часть репетиций, мне дался ключик. Именно там я вышел на грань пересечения этой троицы: Маяковский — Лиля Брик — Осип Брик. Когда у нас появились эти сцены — любовь втроем, то все встало на свои места.
— А мне так показалось, что помимо документальной истории ты рассказываешь просто о поэзии, о которой вообще-то невозможно рассказать.
— Ты права. Не случайно ключевая фраза спектакля: «Людей за слово не убивают!». Я вертикаль спектакля строю на музыке, а здесь я первый раз столкнулся с тем, что вертикаль эта складывалась из разных по своей сути, совершенно разных текстов. И, кстати, в России я себе этого не позволил бы, а там, в Лозанне, мне дали шанс.
— В спектакле, как мне кажется, тебе удалось передать еще и время, в котором жили и творили Маяковский и Кокто. Тогда никого особо не смущали чужие сексуальные ориентации, художники легко менялись партнерами и жили треугольниками, квадратами…
— Если время прочитано в спектакле, я рад. Но мы старались не в лобовую всё делать, а добиваться ассоциативности. Для этого у нас есть и музыка, и такой сильнейший инструмент, как танец Сергея Землянского. Я попросил его поставить артистов на пуанты, потому что вся история — она как бы над землей. Я скажу тебе честно: у меня две недели пасьянс не складывался. И даже произошла мистическая история в Лозанне. Я вернулся с репетиции, сидел с текстами, свечи зажег, и вдруг — дождь, гром, молния. И в тот момент, когда грянул гром, пасьянс сложился, а свечи затухли…
— Социальный аспект спектакля выражен в основном декорацией и одной сценой — допроса Эвридики.
— Я сказал Максиму Обрезкову: «Мне нужен город мертвых. Что ты можешь предложить?» И он принес Мавзолей, Кремлевскую стену. «Ты сошел с ума!» А что касается сцены допроса, то, конечно, я мог бы сделать полицейские костюмы. Но я бил себя по рукам: я не играю в современный театр. Сцена допроса — это про сегодняшний день. Хотя это было и у Маяковского: Лиля Брик была связана с КГБ до его смерти и после.
P.S. А крантики на Мавзолее все-таки заработали: в финале из них потекло вино, и его все пили взахлеб. Как я узнала, в усыпальницу заправляют пять литров воды. А когда отгремели аплодисменты и «браво», артисты уселись на край сцены и под баян Акимкина в стиле шансона пропели Маяковского: «Я тебя не хочу. Все равно я сдохну».
После показов в Москве "Синдром Орфея" сразу же уезжает в Екатеринбург и первым откроет региональную программу Чехов-феста.