…Какое варварство: вооружившись отверткой, буквально выковыривать редкие фото из запаянных рамок, что уютно висели себе над кабинетным роялем, знать не зная про грядущий юбилей их хозяина. А что делать? Курт Воннегут, Окуджава, Ким, Камбурова… учителя — Филипп Гершкович да Арам Хачатурян; наконец, любимая мама; отец, за которым пришли в 1938-м. Пласты, перетекающие друг в друга, — как не написать симфонический фото-этюд? Репрессии, война, эвакуация, эшелоны с уголовниками, голод и холод, — это не генеральная репетиция, но случай, подаривший нам глубокого мыслителя, художника, настоящего русского интеллигента, каких по пальцам…
И пусть в его «визитных карточках» для большинства так и значится «всего лишь» кино-музыка к «Бумбарашу», «Шерлоку Холмсу», «Собачьему сердцу» и еще сотне картин; пусть большинство не знает про девять симфоний «в стол», мюзиклы, оперы, вокальные циклы, — суть не меняется: Дашкевич был и остается мудрым хранителем этой тонкой таинственной связи человека с тем, что должно называться музыкой.
…Пятый или шестой раз приходишь к нему в дом, картина неизменна — уж накрытый стол, жена суетится с подносами, горячий чай, халва, пушистый кот, прыгающий прямо в бутерброды, мол, я тут главный, поговорите обо мне. Но начинает маэстро рассказ с 1935 года, Володе (Владимиру Сергеевичу) на этом морщинистом снимке всего годик…
Мама Анна Ильинична с годовалым Володей на руках, 1935-й.
«Мы жили тогда на Пречистинке, в доме Дениса Давыдова. Когда-то здесь часто бывал сам Пушкин, — так что я родился — да-да! — в цитадели русской культуры. Родители? Мама — секретарь-машинистка, отец — военный историк, преподавал в ОСОВИАХИМе…
Жили, понятно, в коммуналке. Одна кухня, две уборных, только комнат многовато — аж двенадцать. Люди были разные: и очень хорошие; и те, «из-за» которых я стал заниматься музыкой (перетащили к нам свое пианино); и очень плохие, из-за которых посадили моего отца, — донос написали, так думаю, в надежде заполучить нашу комнату. Что ж, то была модель тогдашнего общества.
Отца взяли в 1938-м; в этот год волна террористического угара начала немного спадать, поэтому сразу не расстреляли, а дали 58-ю статью (антисоветская агитация), сослали на пять лет с поражением в правах. Затем к пяти добавили еще пять, а потом в 1949-м взяли снова. И окончательно он вернулся домой уже после смерти Сталина совсем больным человеком. Мама, в итоге, меня вырастила. Умерла в 2002 году, прожив 96 лет, до последнего дня будучи в здравом уме, хорошо все помня, представляя… Дорогая мама».
Мать и отец, 40-е.
«…Осень 41-го. Память моя начинает хорошо работать с того момента, когда я был у бабушки, и в ее дом попала бомба, убившая моего дядю, разрушившая Вахтанговский театр… Потом — эвакуация. В теплушках добирались до Ижевска в течение месяца. Эшелоны стояли. И холодно, и нет еды, нет воды. В поезде ехали уголовники, от которых приходилось прятаться: они крали последнее, что люди везли с собой… Страшно.
В Ижевск приехали — я хоть дух перевел, городок провинциальный, спокойный, жили там в одной маленькой комнатенке человек пятнадцать, но после всех катастроф, это уже казалось несущественным. Все мы ходили тощие, голодные, выглядели как скелеты, — это считалось само собой.
…Знаете, к такому полуголодному существованию можно привыкнуть. И даже в голове появляются мысли какие-то, которые в сытую голову не придут. Думаю, что начало моей духовной жизни как раз к этому времени относится… соединение миражного существования, страха, и в то же время — ощущение спокойствия и ясности в голове.
Единственное, что осталось «на память» о тех годах — не переношу войну ни в каком виде. Ни как справедливую, ни как несправедливую, ни как художественно-выразительную, никак. От неё ощущение — как от человеческого позора. И музыку на военные темы так и не писал. Впрочем, было раз. Попросили «озвучить» один спектакль Театра массовых представлений; театр ездил по стране, устраивал на стадионах для тысяч людей этакие большие патриотические праздники — с танками, солдатами, местными пионерами… В общем, кончилось тем, что в городе Кирове этот спектакль взорвался. Какой-то идиот сложил всю пиротехнику под трибуны, вот она минут за двадцать до начала и рванула. Погибло человек триста. И я понял, что лучше мне с этой темой не связываться».
Володя в 16 лет.
«…У папы в 1948-м кончилась предпоследнняя отсидка, он появился в Москве, устроился в Геотехконторе буровым мастером, отбыл в Ашхабад (в Москве не имел права работать), но в 1949-м его вызвали, на моих глазах арестовали, был обыск, после чего сослали в леспромхоз Кежма, в Сибирь, где отец сильно заболел, получил ушиб ноги, стал инвалидом (не в библиотеке ж работал, а на лесоповале, как и основная масса гулаговцев). Осенью 53-го (после смерти Сталина) его — еще до реабилитации — выпустили из лагеря как т.н. доходягу; я тогда уже учился на третьем курсе института тонкой химической технологии…
По возвращении отца как раз и случилась эта трагикомическая ситуация, когда наши соседи Севастьяновы выдавали дочь замуж. Комнатка у них маленькая — места для супружеского ложа просто не было, а тут еще пианино стоит! Вот они и предложили временно перенести инструмент к нам. Это был «Красный октябрь» — бывший немецкий «Беккер», добротная рабочая лошадка. Я после огромного перерыва (был кратковременный опыт посещения музыкальной школы, окончившийся ничем) подошел к нему, и вдруг обнаружил, что помню ноты… тут же стал сочинять музыку! И несколько лет спустя, уже получив диплом инженера-химика и работая на заводе, все-таки поступил в Гнесинку в класс Арама Хачатуряна».
Музыка улицы.
«…Вот вспоминаю 40-е. Не было обилия fm-станций, а была единственная радиоточка, по которой постоянно транслировали Шостаковича и Прокофьева. Сейчас говорят — «как им было плохо», но мое мнение такое — пускай ругают и даже бьют, но главное — чтоб тебя играли. А их играли постоянно. И для нас, дворовых мальчишек, детей улицы, темы из Седьмой симфонии были абсолютно бытовой музыкой. Мы ее знали гораздо лучше, чем ту волну эстрады, что прийдет позже — в 60-е. Она, эстрада, пусть и хорошая, профессиональная, — не производила на нас впечатления. Но мировоззрение строилось на очень значительной музыке, хотя никакого отчета себе в этом мы не отдавали…».
С любимой женою Олей.
«22 января исполнится 43 года с тех пор, как мы вместе. Что такое жена? Это как у Чехова в «Трех сестрах», — знаете, сначала хотел пространно написать «про жену», потом подсократил, потом еще сократил, и получилось в одной реплике — «жена есть жена». Умнее ничего не скажешь. Да, моя Оля — жена, лекарь и сниматель стрессов».
Дашкевич и Окуджава.
«…Гениальный человек. Мы и работали вместе, и тесно дружили, и дома я у него с Юликом Кимом часто бывал. Окуджава — один из тех людей, которые научили меня понимать жизнь. И без него я бы сейчас совсем не то писал…».
С Куртом Воннегутом и Юлием Кимом, 1975-й.
«…Это мой друг, режиссер Левитин в театре Советской армии затеял спектакль по роману Воннегута «Бойня номер пять» — назывался он «Странствия Билли Пилигрима», все эти события в концлагере, американские военнопленные… Курт сам был военнопленным, и сохранил невероятный пиетет к Советской армии, которая его спасла. И вот, будучи дружен с переводчицей всех его романов Ритой Яковлевной Райт-Ковалевой, он приехал на генрепетицию и на премьеру. Так мы провели замечательный вечер; Курт — человек остроумный, светский, но в то же время, очень мудрый. Он был и остается для меня идеалом американца. Встретившись с ним, понимаешь, что бессмысленно выносить суждения о целой стране, как это нынче делают иные юмористы, не имея там друзей. Нет у тебя друзей в Америке — никогда не поймешь эту страну. Встретив Курта, я убедился, что вся наша планета — как коммунальная квартира, идешь по комнатам и не важно кто в них сидит — Шерлок ли Холмс, Воннегут или Ярославна времен Киевской Руси, — сразу включаешься в разговор, ибо ты их сосед, и разница «во временах и нравах» не существенна».
«…А вот и Юлик — преподаватель русской словесности, и у него слово — нечто виртуозно-подвижное, ведь Ким может быть и смешным, и трагичным, может в одном предложении соединить такую игру смыслов и парадоксов, что чрез него глубоко ощущаешь весь мир».
«Собачье сердце».
«Собачье сердце — это уже 3-я или 4-я наша работа с Бортко. Жесткая, предельно реалистичная драма, без всякого налета деланного мистицизма, который так часто хотят привесить Булгакову. Там как бы напрашивается мысль, что ходят-де всякие хамы типа Клима Чугункина да всякие люди-собаки типа Шарикова и заставляют страдать почтенных господ типа Преображенского. У нас всё повернуто наоборот. Когда посмотрел, как работают Евстигнеев и Толоконников, я, даже не размышляя, писал про то, что несчастными и обиженными остаются именно Шариковы.
Вот центральный эпизод картины — Шариков смотрится в зеркало. И звучит трагический хорал, суть которого: «Не туда идешь, человек! Ты настолько переэксплуатировал своё левое полушарие с логикой, наукой, техническим прогрессом, что совершенно опустошил правое — перестал чувствовать связь с богом, которая идет только через образ, через художника». И для меня Шариков ближе к богу. Он такой, какой есть. Он может нравится или не нравится, но ведь он — создание Преображенского, у которого не хватило воображения понять, что будет дальше. Когда Шариков говорит, что всё надо поделить, Преображенскому не стоит так высокомерно к этому относиться, ведь смысл заключается в том, что любое живое существо имеет равные шансы на существование, и нельзя этих шансов его лишать… Евстигнеев сделал всё, чтобы показать Преображенского как высоколобого интеллектуала, абсолютно лишенного воображения. И в силу этого не представляющего последствий своих деяний. А люди удивительно покупаются на обратное. Это фильм о вине Преображенского и всего интеллектуального человечества, которое считает, что раз оно — элита, то остальные маргиналы типа Чугункина и Шарикова вообще как бы лишние…».
С любимым котом.
«Персиком зовут, ему уж 16 лет. Жена в метро подобрала шевелящийся комок, видно, потерялся при перевозке. Теперь он — духовный лидер нашей семьи».
«Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона».
«…Игорь Масленников. Ни у какого другого режиссера нет такого органичного соединения музыки с фильмом. Именно в работе с ним я понял, что музыка к кино — это крупная форма, а не какой-то там закадровый фон. Потому что писал не к эпизоду, — и в «Зимней вишни», и в «Приключениях Холмса» я прежде всего должен был найти общую форму картины, общие интонации, после чего уж музыка сама находила своё место. Игорь говорил, что сначала предполагал мелодию в одном месте, а потом переставлял её в другое, — ведь только он наиболее тонко понимает, где она должна работать наиболее мощно…».
С Олегом Табаковым.
«…Это мы отмечаем работу в «Табакерке»: Володя Машков поставил там «Страсти по Бумбарашу». Табаков — серьезное явление, которое тщательно прячется от других людей под видом хохмы, шутливости, этакий айсберг, который выдает лишь 5-10% своей сущности, а на самом деле никто и не предполагет какие глубины Олег Павлович в себе таит. Он, пожалуй, (наравне с Галей Волчек) самый преданный театру человек нашего времени, не говоря уж о фантастическом мастерстве».
С Еленой Камбуровой.
«Лена виртуозно спела большое количество очень трудных монологов на слова Маяковского, «Балаганчик» Блока, «Реквием» Ахматовой, — вся эта музыка была написана в расчете на нее. Лена — мыслитель в образе поющей актрисы. Вот эта сила мысли (чрезвычайно редкий дар у музыканта), сила понимания проблем, о которых поешь, выделяет ее из круга других хорошо поющих певиц. «Реквием» — это история XX века в его самых кульминационных проявлениях — репрессии, Холокост, концлагеря, — и важно понять, что человек к этому близок каждый момент своего существования. Лена это передает так, что начинаешь чувствовать кожей».
Музыка третьего отделения.
«…Я себе представляю музыкальную эволюцию, которая случилась на моих глазах, и сводится она к трем действиям-аллюзиям. В первой части оркестр играет большие симфонические полотна — Бетховена, Шостаковича… Во второй музыка переходит к эстрадной фактуре, музыканты — более-менее профессионалы, певцы поют пока еще качественные песни Соловьева-Седого, Дунаевского, но концерт уже покороче. И, наконец, в третьем отделении (при котором мы с вами присутствуем) симфонический оркестр разогнали, вместо них вышла шантрапа, не знающая нот… И дело не только в том, что шантрапа поет плохие сочинения, — главное, что публика способна сконцентрироваться лишь на 2-3 минуты. Если наше поколение спокойно и без проблем воспринимало 3-4-часовые оперные сочинения без напряга (и это был нормальный формат восприятия московской улицы, никакой там не элиты), то сейчас улица воспринимает лишь коротенькие клипированные произведения. Да и музыканты, которые считаются корифеями, способны исполнять только бисы — те же 2-3 минутные номера, выдернутые из классики как редиска.
…В XX веке что-то сломалось. Может быть изобрели граммофон, — тут много теорий, не знаю, — но музыка перестала быть событием. Событие — это когда Бах, чтобы послушать Генделя, проходит пешком пол-Германии, и Генделя слушает усталыми от ходьбы ногами. А в XX веке наступил примат исполнителя. Композитор не создает товар, он создает проект товара, а товаром его делает исполнитель. И когда наступил технический век звукозаписи, композитор оказался отрезанным от улицы, с которой он постоянно общался…».